К книге
Юрий Любимов: путь к «Мастеру»Стокгольм, 1988 год. 19 октября, среда
23%
Стокгольм, 1988 год. 19 октября, среда
12

Репетиционный зал. Сегодня проходим вторую, третью и четвертую сцены из первого акта. Анита Брундаль нашла нам хореографа – Лисбет Хагерман, «странную девицу», как ее окрестил русский режиссер. «Она – левая, поэтому ее наш Пудель и назначил», – ворчал он. «С чего вы взяли, что Анита левая? По химической завивке определили?» – подкалываю я его.

«Странная девица» Лисбет Хагерман спрашивает у режиссера о его любимых кинофильмах и живописных полотнах. Она старается произвести на Юрия Петровича хорошее впечатление, но он тут же ее отрезвляет: «Мои любимые фильмы и живописные картины не имеют никакого отношения к жанру этой пьесы». Лисбет Хагерман теряется и не знает, что еще добавить. Наконец, Любимов снисходит и произносит: «Любимые у меня – родители, мой маленький сын и жена; любимый писатель – Михаил Афанасьевич Булгаков, а из живописцев – Рафаэль и Микеланджело». Сбитая с толку «странная девица» от него тут же отстает и удаляется, зато вместо нее в зал вваливаются журналисты. К ним Любимов благоволит: есть перед кем пощеголять.

После нашествия журналистов мы приступаем к репетиции второй сцены «На Патриарших». Любимов показывает артистам фокусы с визитной карточкой: зритель должен подумать, что у Воланда три руки, как у индийского бога. По ходу Юрий Петрович рассказывает легенду об известном советском гипнотизере Вольфе Мессинге, который «мог беспрепятственно пройти в Кремль» через все посты и без пропуска к самому Сталину, а также к шефу госбезопасности Лаврентию Берии.

Юрий Петрович просит актеров вспомнить какие-нибудь мистические случаи из их жизни, так как в этой сцене разговор идет о черной магии и всякой чертовщине. Актеры на него косятся и молчат: с ними ничего подобного не случалось, они все атеисты. «Вот-вот, я и вижу», – щурится режиссер, разглядывая их.

Бездомный спрашивает у Воланда: «Откуда вы меня знаете?» Воланд вытаскивает из кармана газету и сует ее под нос советскому поэту: «Помилуйте, Иван Николаевич, кто же вас не знает? Стихи… Портрет… "Огонек"…» У Булгакова в романе неизвестный иностранец вытаскивал из кармана вчерашний номер «Литературной газеты», где на первой же странице Иван Николаевич увидел свое изображение, а под ним свои собственные стихи.

Сначала Юрий Петрович попросил Аниту Брундаль достать советскую газету «Правда», но потом поменял газету на журнал «Огонек». Пер Мюрберг – Воланд сообщает Юрию Петровичу, что в Швеции никто не слышал о журнале «Огонек», а о «Правде» знают все.

«Не знают, так узнают! – хмурится режиссер. – Я же не просто так говорю. Мне нужно, чтобы при упоминании "Огонька" Воланд погасил свечу и передал журнал Бездомному». Пер Мюрберг доказывает режиссеру, что намек с огоньком и свечой будет понятен лишь русскоговорящему зрителю, а до шведов это не дойдет. Юрий Петрович отмахивается от настырного Воланда: ему наплевать, дойдет до шведов его режиссерский намек или нет. «Эти умные артисты – те еще дураки. Вот они у меня где!» – он сжимает себе руками горло.

Следующая реплика Бездомного: «Я извиняюсь, вы не можете подождать минутку? Я хочу товарищу пару слов сказать». Поэт оттаскивает Мишу Берлиоза в сторону и шепчет ему на ухо: «Вот что, Миша. Он никакой не интурист, а шпион. Это русский эмигрант. Спрашивай у него документы, а то уйдет…» Воланд, словно читая их мысли, протягивает им свои документы: «Извините меня, что я в пылу спора забыл представить себя вам. Моя карточка, паспорт и приглашение приехать в Москву для консультации». Берлиоз вздрагивает и чертыхается: «Вот черт, слышал все…» Удостоверившись, что у незнакомца есть целая пачка документов, Берлиоз извиняющимся жестом показывает, что в предъявлении документов нет надобности. «Очень приятно, – говорит Берлиоз. – Вы в качестве консультанта приглашены к нам, профессор?» Воланд кивает: «Да, консультантом». Бездомный, не обученный светским разговорам, продолжает беспардонный допрос: «Вы – немец?» Своим прямолинейным вопросом Бездомный слегка ошарашивает Воланда. «Я-то? Да, пожалуй, немец… Натюрлих». Бездомный: «Вы по-русски здорово говорите». Воланд усмехается: «О, я вообще полиглот и знаю очень большое количество языков». Берлиоз льстиво спрашивает: «А у вас какая специальность?» И получает серьезный и обстоятельный ответ: «Я – специалист по черной магии». (Напомню, что в первоначальных редакциях романа Воланд представлялся специалистом по белой магии.) Берлиоз недоверчиво допытывается: «И… вас по этой специальности пригласили к нам?» Воланд удовлетворяет любопытство Берлиоза: «Да, по этой и пригласили… Тут в государственной библиотеке обнаружены подлинные рукописи чернокнижника Герберта Аврилакского, десятого века. Требуется, чтобы я их разобрал. Я – единственный в мире специалист». Берлиоз с облегчением выдыхает и уважительно продолжает: «А-а! Вы – историк?» Воланд благосклонно и снисходительно кивает: «Я – историк… Сегодня на Патриарших будет интересная история…» Берлиоз и Бездомный таращат на него глаза. Воланд пальцем манит их к себе, они наклоняются и слышат: «Имейте в виду, Иисус существовал». Берлиоз принужденно улыбается: «Видите ли, профессор, мы уважаем ваши большие знания, но сами по этому вопросу придерживаемся другой точки зрения». Воланд повышает голос и грозно произносит: «А не надо никаких точек зрения. Просто он существовал, и больше ничего». Берлиоз неуверенно произносит: «Но требуется же какое-нибудь доказательство…» Воланд со всей своей мощью и величием без какого-либо акцента провозглашает: «И доказательств никаких не требуется. Все просто: в белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана…»

Тут начинается библейская сцена «Понтий Пилат». Юрий Петрович поясняет, что четырнадцатое число месяца нисана – это четырнадцатое апреля, день самоубийства Владимира Маяковского. Еще одна роковая случайность.

Ершалаимская, библейская тема Понтия Пилата и Иешуа у Булгакова в романе появляется трижды. Первый раз – это прямой рассказ самого Воланда. Второй раз ершалаимская тема всплывает во сне Иванушки Бездомного, в третий раз Маргарита читает рукопись ее возлюбленного мастера.

В романе Булгакова Воланд утверждает, что он «лично присутствовал при всем этом». И на балконе у Понтия Пилата, и в саду, когда римский прокуратор разговаривал с Каифой, и на помосте… Мефистофель тоже убеждает Фауста: «Так говорите вы. Но я, который был при этом, скажу другое…»

Первый вариант романа, который Булгаков начал писать в 1928 году, назывался «Копыто инженера». В нем не было еще ни Мастера, ни Маргариты, а только Воланд, Иван Бездомный и Берлиоз. Имена их менялись, но сами эти три персонажа оставались неизменными. Воланд рассказывал воинствующим атеистам подлинную историю о Понтии Пилате и Иешуа. Позволю себе небольшое отступление, связанное с персонажем Воланда. Один из моих любимых писателей XX века – итальянец Курцио Малапарте. Испытывая огромный интерес к Советской России, он приехал на несколько недель в Москву весной 1929 года, когда и познакомился с Михаилом Булгаковым. Курцио Малапарте надеялся увидеть у власти представителей пролетариата, живущих по пуританским законам, а вместо этого встретил эпикурейскую партийную элиту, во всем копирующую Запад, предающуюся скандалам и коррупции. У Малапарте появилась идея написать роман-хронику о жизни новой московской «коммунистической аристократии». Первоначальные названия романа – «Богпас-убийца», «По направлению к Сталину», «Принцессы Москвы». Окончательное название романа – «Бал в Кремле». На его страницах появляется не только Сталин, но и Горький, Луначарский, Демьян Бедный, Маяковский, а также Булгаков.

О встречах Булгакова с Малапарте стало также известно из мемуаров второй жены писателя Любови Евгеньевны Белозерской. И третья жена писателя, Елена Сергеевна, упоминала имя итальянского журналиста в связи с бурным романом их приятельницы Марики Чимишкян.

В своей книге «О, мёд воспоминаний» Любовь Белозерская описывает автомобильную прогулку, в которой принимали участие ее муж, Марика и она сама: «Погожий весенний день 1929 года. У нашего дома остановился большой открытый "Фиат"… В машине знакомимся с молодым красавцем в соломенном канотье (самый красивый из всех когда-либо виденных мной мужчин). Это итальянский журналист и публицист Курцио Малапарте (когда его спросили, почему он взял такой псевдоним, он ответил: "Потому что фамилия Бонапарте была уже занята"), человек неслыханно бурной биографии, сведения о которой можно почерпнуть во всех европейских справочниках, правда, с некоторыми расхождениями… Настоящее имя его и фамилия Курт Зуккерт. Зеленым юношей в Первую мировую войну пошел он добровольцем на французский фронт. Был отравлен газами, впервые примененными тогда немцами…»[11]

Сам Курцио Малапарте описывает не одну встречу с Михаилом Булгаковым. В романе «Волга рождается в Европе» он упоминает об их встрече в Большом театре, где они сидели в партере и смотрели балет «Красный мак» на музыку Рейнгольда Глиэра с непревзойденной балериной того времени Мариной Семеновой. Вдвоем они прогуливались по улицам Москвы в пасхальные дни и говорили о Христе. Я проверила в календаре: Пасха в 1929 году выпадала на 5 мая. Значит, у нас есть точная дата их встречи. В «Мастере и Маргарите» встреча с таинственным иностранцем происходила в один из майских дней, «в час небывало жаркого заката, в Москве, на Патриарших прудах…». Булгаков по гороскопу – Телец, он родился в Киеве 3-го, а по новому стилю – 15 мая 1891 года.

Само собой напрашивалась мысль: а не является ли Курцио Малапарте одним из вдохновителей образа Воланда, помимо Мефистофеля, конечно? Неким штрихом к созданию таинственного современного «иностранца»? Жаркий майский день, прогулка с загадочным итальянцем, беседы о Христе… В итоге один из них написал книгу о Христе, Понтии Пилате и о дьяволе, а другой в 1951 году в Италии снял по собственному сценарию фильм «Запрещенный Христос» (Il Christo proibito), получивший приз на I Берлинском кинофестивале в Западном Берлине. На Каннском кинофестивале фильм был номинирован на «Золотую пальмовую ветвь».

Любопытно сравнить характеристику молодого брюнета – «красавца в соломенном канотье» – в воспоминаниях Белозерской (предмету ее восхищения 9 июня 1929 года исполнялся 31 год, а ее мужу 15 мая – 38 лет) с булгаковским описанием «иностранца», принесшего неимоверный хаос в советскую столицу: «Он был в дорогом сером костюме, в заграничных, в цвет костюма, туфлях. Серый берет он лихо заломил на ухо, под мышкой нес трость с черным набалдашником в виде головы пуделя. По виду – лет сорока с лишним. Рот какой-то кривой. Выбрит гладко. Брюнет. Правый глаз черный, левый почему-то зеленый. Брови черные, но одна выше другой. Словом – иностранец…»

Малапарте не мог прочитать роман Булгакова: он вышел в 1966 году, через девять лет после смерти итальянского писателя. Но в те пасхальные дни 1929 года они много говорили о Христе. «Где спрятан Христос в СССР? – вопрошал Малапарте Булгакова. – Как зовут русского Христа, Христа советского?» И сам давал ответ: «"Наплевать!" – вот имя русского Христа, Христа коммунистического…»

В незаконченном романе «Бал в Кремле» Малапарте спрашивал Булгакова, в каком из его персонажей скрывается Христос. Речь шла о «Днях Турбиных». Булгаков ответил, что в его пьесе у Христа нет имени: «Сегодня в России герой Христос не нужен…» Малапарте продолжал вопрошать: «Ты боишься назвать его имя, ты боишься Христа?» «Да, я боюсь Христа», – признавался Булгаков. «Вы все боитесь Христа. Почему вы боитесь Христа?» – не унимался итальянец. Малапарте пишет, что полюбил Булгакова в тот день, когда увидел, как тот, сидя на площади Революции, молча плакал, глядя на московский люд, двигающийся мимо него, на эту убогую, бледную и грязную толпу с мокрыми от пота лицами. Он добавлял, что у движущейся мимо Булгакова толпы было такое же серое бесформенное лицо, такие же погасшие водянистые глаза, как у монахов, отшельников и нищих, присутствующих на иконах Божьей Матери. «Христос ненавидит нас», – тихо произнес тогда Булгаков.

Малапарте подробно описывает дни русской Пасхи, когда из громкоговорителей на столбах возле церквей звучал раскатистый голос Демьяна Бедного (прообраз поэта Ивана Бездомного), председателя «Союза воинствующих атеистов и безбожников», автора «Евангелия от Демьяна» («Новый завет без изъяна евангелиста Демьяна»), где рассказывается о Христе, сыне молодой проститутки Марии, рожденном в доме терпимости. «Товарищи! – вопил Демьян Бедный в громкоговоритель. – Христос – контрреволюционер, враг пролетариата, саботажник, грязный троцкист, продавшийся международному капиталу!»

У входа на Красную площадь, на стене рядом с часовней Иверской Богоматери, под огромным плакатом «Религия – опиум народа» висело пугало, изображавшее увенчанного терновым венцом Христа с табличкой на груди «Шпион и предатель народа!». В часовне, под распятием, Малапарте увидел прибитую разъяснительную табличку: «Иисус Христос – легендарный персонаж, никогда на самом деле не существовавший…» (Не этого ли доказательства требует Берлиоз от Ивана Бездомного?) На одной из колонн Большого театра, на тогдашней площади Свердлова (ныне Театральной), висел репродуктор. Из него раздавался голос Демьяна Бедного: «Христос не воскрес! Он пытался взлететь в небо, но был сбит доблестной красной авиацией…»

Малапарте вспоминал, что этот голос, как удары плетей, отражался от Китайгородской стены. «Россия – страна страха (La Russie est la pays de la peur), – заключил он, – где все боятся…» При посещении Мавзолея Ленина Малапарте спросил: «Почему вы забальзамировали его? Вы превратили его в мумию…» Ему ответили: «Мы не верим в бессмертие души». Малапарте заключил, что «смерть для коммуниста есть гладкая, компактная стена без окон. Холодный, герметически закрытый сон. Пустота, вакуум… Остановившаяся машина…»

У Любови Белозерской есть еще замечания о Малапарте: «На его счету много острых выступлений в прессе: "Живая Европа", "Ум Ленина", "Волга начинается в Европе", "Капут" и много, много других произведений, нашумевших за границей и ни разу на русский язык не переводившихся. Если судить только по названиям, то они обличают крен влево. Но не всегда было так. Сначала поклонник Муссолини, потом его ожесточенный противник, он поплатился за это тяжелой ссылкой на Липарские острова. Умер он в 1957 году. У его смертного одра – по сообщениям иностранных источников – дежурил папский нунций, чтобы в последний момент он не отринул обрядов католической церкви. Но это я забежала вперед, а пока это обаятельно веселый человек, на которого приятно смотреть и с которым приятно общаться. К сожалению, он пробыл в Москве очень недолго»[12].

После войны Малапарте безуспешно пытался примкнуть к рядам Итальянской компартии. Если верить легендам, сопровождавшим его всю жизнь, партбилет он получил посмертно, а перед смертью принял католичество. Одни обвиняли Малапарте в преклонении перед фашизмом, другие – перед коммунизмом. Многие недоумевали: соответствует ли фактам то, о чем пишет Малапарте? Почему именно с ним случались события, которые не происходили с другими? Ответ простой: настоящий писатель видит в жизни то, чего не замечают другие. Искусство в том и заключается, чтобы увидеть необыкновенное в обычном.

Лучшую характеристику дал себе сам писатель, назвав себя «проклятым тосканцем», ценящим свободу превыше всего: «Только свобода и уважение к культуре убережет Европу от времен жестокости…»

У булгаковского Воланда «правый глаз черный, а левый почему-то зеленый». Думаю, в создании образа Князя тьмы не обошлось и без германского верховного бога войны и победы, повелителя «чертога мертвых» Валгаллы – одноглазого Вотана. Булгаков признавался: «Очень люблю Вагнера». (Любимов же не разделял это пристрастие писателя.) «Последний полет» Воланда с голой ведьмой Маргаритой (в редакции романа за 1934–1936 годы), несущейся в тяжелом бархате, напоминает «Полет валькирий»: «Амазонка повернула голову в сторону мастера, она резала воздух хлыстом, ликовала, хохотала, манила, сквозь вой полета мастер услышал ее крик: "За мной! Там счастье!" Мастер же крикнул Воланду: "Куда ты влечешь меня, о великий Сатана?"»

Сцена третья, «Понтий Пилат». Любимов думает, кого бы взять на роль боевого товарища и охранника Понтия Пилата – центуриона Марка Крысобоя. «Крысобой – это холодный и убежденный палач!» – поясняет он.

Любимов рассказывает ход действия. Пилат едва заметно сжимает виски и повторяет в оцепенении: «О боги, боги, за что вы наказываете меня? Опять она, непобедимая, ужасная болезнь, от нее нет средств, нет никакого спасения… Попробую не двигать головой…»

После этой реплики режиссер советует актеру Матиасу Хенриксону слегка покачаться от боли, но не слишком. Пилат садится и, не глядя, протягивает руку, в которую секретарь почтительно вкладывает кусок пергамента. Пятый прокуратор с гримасой нестерпимой боли бегло проглядывает написанное. Перед Понтием Пилатом стоит Иешуа со связанными руками. Воланд наблюдает за сценой, сидя на кубе.

Пилат тихо обращается к арестованному Иешуа: «Обвиняемый, ты подговаривал народ разрушить ершалаимский храм?» Иешуа пытается сделать шаг вперед по направлению к Пилату: «Добрый человек! Поверь мне…» Пилат его резко обрывает: «Ты меня называешь добрым человеком? Ты ошибаешься…»

Пилат требует к себе Крысобоя. Появляется Крысобой – актер Ян Нюман. Пилат насмешливо говорит ему, что преступник называет его «добрым человеком», и просит Крысобоя объяснить арестованному, как надо разговаривать с римским прокуратором, тут же предусмотрительно добавляя: «Но не калечить…» У Крысобоя в руках плеть, которой он бьет обвиняемого Иешуа. Тот падает от удара на землю. В первых редакциях романа Иешуа называет людей «симпатичными», а не «добрыми».

Любимов просит актеров пройтись по тексту, а тем, кто до сих пор не выучил текст, просто читать реплики.

Привожу подробно весь текст сцены с некоторыми замечаниями режиссера. У Крысобоя перебит нос, поэтому он гнусавит: «Римского прокуратора называть игемон. Других слов не говорить. Смирно стоять. Ты понял меня или ударить тебя?» Иешуа хрипло отвечает: «Я понял. Не бей меня…» Пилат, у которого раскалывается от мигрени голова, больным голосом спрашивает: «Имя?» Иешуа пытается ему ответить: «Мое?» Пилат: «Мое мне известно. Не притворяйся более глупым, чем ты есть. Твое». Иешуа: «Иешуа». Пилат: «Прозвище есть?» Иешуа: «Га-Ноцри». Пилат: «Откуда ты родом?» Иешуа: «Из города Гамалы». Пилат: «Родные есть?» Иешуа: «Нет. Я один в мире».

Любимов подчеркивает, что это очень важная реплика, ее нужно произнести так, чтобы донести смысл одиночества, обреченности и отчаяния Христа. Он-то понимает, что все его ученики и сторонники разбегутся от страха при первой же возможности. «Он один. И некому ему помочь», – говорит режиссер, снова называя Иешуа Христом.

Идем дальше по тексту пьесы. Пилат спрашивает: «Знаешь ли какой-либо язык, кроме арамейского?» Иешуа кивает: «Знаю, греческий…» Пилат не дает ему договорить: «Так это ты собирался разрушить здание храма и призывал к этому народ?» Иешуа оживленно, но потом испуганно отвечает: «Я, добр… Я, игемон, никогда в жизни не собирался разрушать здание храма и никого не подговаривал на это бессмысленное действие».

Окружавшие Пилата, включая его секретаря, удивленно вглядываются в Иешуа. Пилату надоел этот причудливый арестант, он поскорей хочет от него избавиться и спрятаться куда-нибудь в тень: «Записано ясно: подговаривал разрушить здание храма. Так свидетельствуют люди». Иешуа снова торопится с ответом: «Эти добрые люди, игемон, ничему не учились и все перепутали. Я вообще начинаю опасаться, что путаница эта будет продолжаться очень долгое время. И все из-за того, что он неверно записывает за мной».

Наступает пауза, Пилат тяжело смотрит на Иешуа. В это время за ними, неподалеку от креста, проходит Левий Матвей – актер Пьер Вилкнер. Пилат раздраженно: «Повторяю, но в последний раз, перестань притворяться сумасшедшим, разбойник. За тобой записано немного, но достаточно, чтобы тебя повесить…» Иешуа: «Все ходит, ходит один. С козлиным пергаментом и непрерывно пишет. Я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Решительно ничего из того, что там записано, я не говорил. Я его умолял: сожги ты, прошу, свой пергамент! Но он вырвал его у меня и убежал». В этот момент мимо Иешуа пробежит Левий Матвей. Пилат потирает висок и брезгливо спрашивает, хотя он не видит Левия Матвея: «Кто такой?» Иешуа охотно ему отвечает: «Левий Матвей. Он был сборщиком податей, и я с ним встретился на дороге. Первоначально он отнесся ко мне неприязненно, даже оскорблял, вернее думал, что оскорбляет, называя меня собакой, но, послушав меня, стал смягчаться, наконец бросил деньги на дорогу и сказал, что пойдет со мной путешествовать…» Пилат взывает к секретарю: «О, город Ершалаим! Чего только не услышишь в нем. Сборщик податей, вы слышали, бросил деньги на дорогу!» Секретарь Пилата – актер Бьерн Гранат – растерянно улыбается. Иешуа: «Да. Он сказал, что деньги ему отныне стали ненавистны».

На сцену выходит Автор – Бьерн Гранат – со своей репликой: «Пилат скалился на солнце, томился, и в тошной муке мысль о яде вдруг соблазнительно мелькнула в больной его голове…» Любимов напоминает актерам, что Булгаков сам мучился от головных болей, особенно перед смертью. Пилат переспрашивает: «Левий Матвей? А вот что ты все-таки говорил про храм толпе на базаре?» Иешуа объясняет Понтию Пилату: «Я, игемон, говорил, что рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины. Сказал так, чтоб было понятнее». Пилат обрушивается на него: «Зачем же ты, бродяга, на базаре смущал народ, рассказывал про истину, о которой не имеешь представления? Что такое истина?» Режиссер говорит, что здесь у нас будет музыкальный акцент, после которого продолжит Автор: «И тут прокуратор подумал: "О боги мои! Я спрашиваю о чем-то не нужном на суде… мой ум не служит мне больше…" И опять померещилась ему чаша с темной жидкостью. "Яду мне, яду…"»

Когда Пилат помышляет о чаше с ядом, нужно будет принести чашу, а еще таз с водой – тоже для Пилата, чтобы ноги охладить.

Иешуа совершенно спокойно и умиротворенно скажет: «Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, ты даже не можешь думать ни о чем. Ты думаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по-видимому, существо, к которому ты привязан. Но мученья твои сейчас кончатся, голова пройдет». Секретарь в ужасе таращит глаза. Небольшое смятение. Понтий Пилат приподнимается, сжимает руками голову и снова садится. Иешуа продолжает: «Ну вот, все и кончилось, и я чрезвычайно этому рад. Я советовал бы тебе, игемон, оставить на время дворец и погулять пешком. Гроза начнется… позднее, к вечеру. Прогулка помогла бы тебе. Я с удовольствием бы сопровождал тебя». Иешуа поворачивается и смотрит на солнце. Любимов вычеркнул следующую фразу Иешуа: «Мне пришли в голову кое-какие новые мысли, и я охотно поделился бы ими с тобою, тем более что…» Иешуа продолжает: «Ты производишь впечатление очень умного человека. Беда в том, что ты слишком замкнут и окончательно потерял веру в людей. Нельзя любить одну собаку. Твоя жизнь скудна, игемон». Секретарь Понтия Пилата в испуге роняет свиток. Такой опрометчивой дерзости он отродясь не слыхал: арестованный говорит с римским прокуратором на равных, да еще и дает ему советы. Пилат сдавленным голосом: «Развяжите ему руки! Сознайся, ты великий врач?» На реплике «Развяжите ему руки» Иешуа – Пер Маттссон – с облегчением бросит веревку на пол и разотрет затекшие руки, а Крысобой бросит нож в пол. Иешуа: «Нет, прокуратор, я не врач». Пилат недоумевает, куда исчезла его мигрень: «Как ты узнал, что я хотел позвать собаку?» Понтию Пилату – Матиасу Хенриксону – режиссер поясняет, что после излечения от мигрени Пилат физически меняется и играет по-другому.

Иешуа продолжает: «Это просто. Ты водил рукой по воздуху, как будто хотел погладить, и губы…» После недолгой паузы Пилат говорит: «Да. Итак, ты не врач?» Иешуа все больше оживляется: «Нет, нет, поверь мне, я не врач». Пилат: «Ну хорошо. Не говори, если не хочешь. Так ты утверждаешь, что не призывал разрушить храм?» Иешуа: «Разве я похож на слабоумного, игемон?»

Иешуа – Пер Маттссон – просит разъяснить ему реплику: «Разве я похож на слабоумного?» На шведский переведено как galen – «сумасшедший». Юрий Петрович недоумевает и сердится: «Чего тут непонятного? Актеры не секут элементарных вещей!» Я заступаюсь за актера и говорю, что слабоумный и сумасшедший – не одно и то же. Любимов соглашается и говорит Перу: «Естественно, он не сумасшедший, чтобы помышлять разрушить храм».

Мы продолжаем идти строго по тексту. Пилат, вглядываясь в Иешуа: «О да, ты не похож на слабоумного… Так поклянись, что этого не было». Иешуа пожимает плечами: «Чем ты хочешь, чтобы я поклялся?» Пилат: «Ну хотя бы жизнью своей. Ею клясться самое время, она висит на волоске, знай это». Иешуа: «Не думаешь ли ты, что ты подвесил ее, игемон? Если так, ты очень ошибаешься». Пилат цедит сквозь зубы: «Я могу перерезать волосок». Иешуа, заслоняясь рукой от солнца, говорит: «И в этом ты ошибаешься. Согласись, перерезать волосок может лишь тот, кто его подвесил?» Юрий Петрович просит актеров обратить особое внимание на диалог об истине и ослепляющее Пилата чувство власти.

Пилат с горькой усмешкой отвечает: «Так-так, теперь я не сомневаюсь, что праздные зеваки в Ершалаиме ходили за тобою по пятам. Не знаю, кто подвесил твой язык, но подвешен он хорошо. Кстати, что ты все время употребляешь слова "добрые люди"? Ты всех, что ли, так называешь?» Иешуа отвечает: «Всех, злых людей нет на свете». Пилат: «Впервые слышу об этом. Но, может, я мало знаю жизнь… Можете дальше не записывать (это он говорит своему секретарю). В какой-нибудь из греческих книг ты прочел об этом?» Иешуа: «Я своим умом дошел до этого». Пилат: «И ты проповедуешь это?» Иешуа утвердительно кивает: «Да». Пилат: «А вот, например, кентурион Марк – его прозвали Крысобоем – он добрый?» Иешуа утвердительно: «Да. Он, правда, несчастливый человек. С тех пор как добрые люди изувечили его, он стал жесток. Если бы с ним поговорить, я уверен, он резко изменился бы». Пилат: «Мало радости ты доставил бы легату легиона, если бы вздумал разговаривать с кем-нибудь из его офицеров или солдат». Следующую реплику Пилата Любимов вычеркивает: «Но этого не случится, к общему счастью, и первый об этом позабочусь я». Пилат спрашивает у секретаря: «Все о нем?» Секретарь подает Пилату кусок пергамента и отвечает: «Нет, к сожалению». Пилат хмурится: «Что там еще?» Он читает и меняется в лице. Пилат – Матиас Хенриксон – спрашивает режиссера, почему он меняется в лице. Потому что мигрень прошла? Юрий Петрович не совсем понимает: «При чем тут мигрень? Да забудь ты про мигрень! Ты – воин, не забывай об этом. Тут жизнь Иешуа на кону, а ты – мигрень. Пилат вдруг осознает, что он становится убийцей невинного философа».

На сцене снова появляется Автор – Бьерн Гранат – с репликой: «И померещилось Пилату, что голова арестанта уплыла куда-то, а вместо нее появилась другая. На этой плешивой голове сидел редкозубый золотой венец…» Любимов говорит, что в этот момент над головой Пилата поднимется сияющая чаша с ядом. Пилат бормочет: «Бессмертие пришло… Бессмертие… Какая тоска. Слушай, Га-Ноцри, ты когда-либо говорил что-нибудь о великом кесаре? Отвечай! Говорил? Или не-е-е… говорил?» Любимов подчеркивает, что Пилат подсказывает Иешуа ответ, но его пленник игнорирует подсказку игемона и радостно заявляет: «Правду говорить легко и приятно». Пилат произносит очень громко для всех стукачей: «Мне не нужно знать, приятно или неприятно тебе говорить правду. Но тебе придется ее говорить. Только взвешивай каждое свое слово. Итак, отвечай, знаешь ли ты некоего Иуду из Кариафа и что именно ты говорил ему, если говорил, о кесаре?» Иешуа охотно отвечает: «Дело было так. Позавчера вечером я познакомился возле храма с одним молодым человеком… который называл себя Иудой из города Кариафа. Он пригласил меня к себе в дом и угостил». Пилат язвительно: «Добрый человек?» Иешуа: «Очень добрый и любезный человек. Он выказал величайший интерес к моим мыслям, принял меня весьма радушно…» Пилат, подыгрывая арестованному: «Светильники зажег…» Иешуа, несколько удивленный: «Да. Он попросил меня высказать свой взгляд на государственную власть. Его этот вопрос чрезвычайно интересовал». Пилат, безнадежно вздыхая: «И что же ты сказал? Или ты ответишь, что забыл, что говорил?» Любимов снова делает акцент на том, что Пилат подсказывает своему пленнику ответ, ведь скажи он «забыл», допрос мог бы прекратиться. Но Иешуа продолжает свой правдивый рассказ: «В числе прочего я говорил, что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти, ни кесаря, ни какой-либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть». Пилат понимает, что все кончено, и сухо спрашивает: «Далее». Иешуа: «Далее ничего не было. Тут вбежали люди, стали вязать меня и повели в тюрьму». Пилат срывается и переходит на крик, чтобы его голос услышали притаившиеся в саду доносчики: «На свете не было, нет и не будет никогда более великой и прекрасной для людей власти, чем власть императора Тиберия. И не тебе, безумный преступник, рассуждать о ней! Вывести конвой! Оставьте меня с преступником наедине, здесь государственное дело». Все покорно уходят. Пилат после недолгого молчания, криво усмехнувшись, говорит: «Итак, Марк Крысобой, холодный и убежденный палач, люди, которые, как я вижу, тебя били за твои проповеди, разбойники Дисмас и Гестас, убившие со своими присными четырех солдат, и, наконец, грязный предатель Иуда – все они добрые люди?» Иешуа тихо, но ясно отвечает: «Да». Пилат: «И настанет царство истины?» Иешуа убежденно повторяет: «Настанет, игемон». Пилат страшно кричит: «Оно никогда не настанет! Преступник! Преступник! Иешуа Га-Ноцри, веришь ли ты в каких-нибудь богов?» Иешуа: «Бог один. В него я верю». Пилат: «Так помолись ему, покрепче помолись. Впрочем, это не поможет. Жены нет?» Иешуа опять повторяет: «Я один». Пилат передергивает плечами, как будто озяб, потирает руки, как бы умывая их, и бормочет: «Ненавистный город… Если бы тебя зарезали перед твоим свиданием с Иудой, право, это было бы лучше». Иешуа тревожно: «А ты бы отпустил меня, игемон. Я вижу, меня хотят убить». Пилат, с искаженным судорогой лицом: «Ты полагаешь, несчастный, что римский прокуратор отпустит человека, говорившего то, что говорил ты? О боги, боги? Или ты думаешь, что я готов занять твое место? Я твоих мыслей не разделяю! И слушай меня: если с этой минуты ты произнесешь хотя бы слово, заговоришь с кем-нибудь, берегись меня! Повторяю тебе – берегись!» Иешуа: «Игемон…» Пилат: «Молчать! Ко мне!» На сцену вбегают секретарь и конвой. Пилат: «Смертный приговор, вынесенный в собрании Малого Синедриона преступнику Га-Ноцри, утверждаю!» Секретарь записывает приговор. Занавес подводит Иешуа к кресту. Затемнение.

Любимов говорит актерам, что в этой сцене противопоставлены два мировоззрения: Бога и властолюбивого циника, поэтому мы так подробно разбираем ее.

В четвертой сцене «Пилат и Каифа» происходит первая встреча римского прокуратора Понтия Пилата и первосвященника Иудеи Каифы. Режиссер просит актеров Матиаса Хенриксона (Пилата) и Яна Нюмана (Каифу) внимательно вслушиваться в произносимый ими текст. Проходим всю сцену от начала до конца.

Пилат: «Я пригласил тебя, первосвященник, чтобы сказать: я разобрал дело Иешуа Га-Ноцри и утвердил смертный приговор. Таким образом, к смертной казни приговорены трое разбойников: Дисмас, Гестас, Вар-Равван и, кроме того, этот Иешуа Га-Ноцри. Первые двое взяты римской властью, числятся за мной, и, следовательно, о них речи здесь идти не будет. Последние же схвачены местной властью и осуждены Синедрионом. Согласно закону, согласно обычаю, одного из преступников нужно будет отпустить на свободу в честь наступающего сегодня великого праздника Пасхи. Итак, я желаю знать, кого из двух преступников намерен освободить Синедрион?» Каифа, покорно склонив голову, отвечает: «Синедрион просит отпустить Вар-Раввана». Пилат с нескрываемым удивлением: «Признаюсь, этот ответ меня поразил. (Следующую реплику Пилата Любимов зачеркивает и выбрасывает из спектакля, чтобы не тянуть резину: "Боюсь, нет ли здесь недоразумения? Тебе, первосвященник, хорошо известно, что римская власть не покушается на права духовной местной власти. Но в данном случае налицо явная ошибка".) Подстрекатель к мятежу, убивший стража при попытке брать его, Вар-Равван несравненно опаснее, чем Га-Ноцри, явно сумасшедший человек. Я прошу оставить на свободе того из двух осужденных, кто менее вреден, а таким, без сомнения, является Га-Ноцри. Итак?» Каифа медлит, затем твердо отвечает: «Синедрион внимательно ознакомился с делом и вторично сообщает, что намерен освободить Вар-Раввана». Пилат не верит своим ушам: «Как? Даже после моего ходатайства? Ходатайства того, в лице которого говорит римская власть? Первосвященник, повтори в третий раз». Каифа также твердо отвечает: «И в третий раз сообщаю, что мы освобождаем Вар-Раввана».

На сцену выходит Автор – Бьерн Гранат – и останавливается рядом с Пилатом: «Все было кончено. Га-Ноцри уходил навсегда, и страшные, злые боли прокуратора некому излечить, от них нет средства, кроме смерти». Пилат: «Бессмертие пришло, бессмертие». Автор подхватывает за ним: «Чье бессмертие пришло? Этого не понял прокуратор, но мысль о нем заставила его похолодеть на солнцепеке». Автор удаляется, а Пилат сухо подтверждает: «Хорошо. Да будет так». Он оглядывается, словно хочет уйти, но не видит дороги. Он рвет пряжку с ворота своего плаща и продолжает: «Тесно мне. Тесно мне!» Каифа, облегченно вздыхая: «Сегодня душно, где-то идет гроза. Страшный месяц нисан в этом году».

Пилат, оскалившись, изображает улыбку: «Нет, это не от того, что душно, а тесно мне стало с тобой, Каифа. Побереги себя, первосвященник». Каифа: «Ты угрожаешь, Пилат? Мы привыкли, что Пилат выбирает слова, прежде чем сказать. Не услышал бы нас кто-нибудь, игемон?» Пилат, еле сдерживая себя: «Что ты, первосвященник? Мальчик ли я, Каифа? Разве похож я на юного бродячего философа, которого сегодня казнят? Знаю, что говорю и где говорю. Так знай же, что не будет тебе, первосвященник, отныне покоя! Ни тебе, ни народу твоему! Это я говорю тебе, Пилат Понтийский, всадник Золотое Копье!» Каифа, вознося руки к небу: «Знаю, знаю! Знает народ иудейский, что ты ненавидишь его лютой ненавистью, и много мучений ты ему причинишь, но вовсе ты его не погубишь! Защитит нас Бог! Услышит нас, услышит всемогущий кесарь… Укроет от губителя Пилата». Пилат: «О нет! Слишком много ты жаловался на меня, Каифа, теперь мой черед. Полетит теперь весть от меня прямо самому императору, весть о том, как вы заведомых мятежников в Ершалаиме прячете от смерти. Вспомни мое слово: увидишь ты здесь, первосвященник, не одну когорту. Нет! Придет под стены города полностью легион Фульмината, подойдет арабская конница, и не водой из Соломонова пруда напою я Ершалаим тогда, нет! Услышишь ты горький плач и стенания! Вспомнишь спасенного Вар-Раввана! Пожалеешь, что послал на смерть философа с его мирной проповедью!» Каифа, скалясь: «Веришь ли ты, прокуратор, тому, что говоришь? Нет, не веришь! Не мир, не мир принес нам обольститель народа, и ты, всадник, это прекрасно понимаешь. Ты хочешь, чтобы он над верою надругался и подвел иудейский народ под римские мечи? Ты слышишь, Пилат? (Он поднимает грозно руку.) Прислушайся, прокуратор! (Слышится шум народной толпы, крики. Каифа поднимает обе руки к небу.) Ты слышишь, прокуратор? Неужели ты скажешь мне, что все это вызвал жалкий разбойник Вар-Равван?» Пилат, высоко подняв голову, командным сорванным голосом заканчивает аудиенцию, обращаясь в зал, к толпе: «Дело идет к полудню, а мы увлеклись беседою. Именем кесаря императора!!! Четверо преступников, арестованных в Ершалаиме за убийства, подстрекательства к мятежу и оскорбление законов меры, приговорены к позорной казни – повешению на столбах. И казнь состоится на Лысой горе! Имена преступников – Дисмас, Гестас, Вар-Равван и Га-Ноцри, вот они перед вами! (В это время откроется занавес и мы увидим всех осужденных.) Имя того, кого сейчас при вас отпустят на свободу… Вар-Равван!» Слышится бешеный рев, визги, стоны, хохот. Это нам устроят мимы. Каифа, смиренно удаляясь: «Страшный месяц нисан в этом году». Занавес следует за Каифой, как угрожающая тень. Сцена заканчивается. Любимов подчеркивает, что между Пилатом и Каифой происходит дуэль – сначала дипломатическая, а затем срываются все маски и начинается кровавая грызня. «Поймите, ребята, это – ненависть тысячелетняя, – объясняет актерам режиссер. – Кровавая ненависть. Понимаете»? Актеры кивают: «Еще бы!» Юрий Петрович добавляет: «Я отождествляю себя с еврейским народом. Меня тоже изгнали с моей родины на том основании, что я – художник, который хотел иметь свободный и независимый от чиновников театр».

Юрий Петрович недоволен актером Яном Нюманом, который играет Каифу. «У него не хватает темперамента. Он хороший парень, но мне нужен хитрый иудейский злодей!» – вздыхает режиссер, понимая, что в Швеции ему не позволят заменить актера. «Что ж, – успокаивает сам себя Юрий Петрович. – Придется попотеть».

На ланче Любимов все-таки решается поднять вопрос о замене Каифы, о чем сообщает Аните. Она предлагает: «А ты скажи Яну сам, что у него не хватает темперамента, и получишь…» Анита не договаривает, куда конкретно актер нанесет режиссеру удар, но предупреждает, что у Яна темперамент ого-го! Юрий Петрович вяло возмущается: «Все я должен делать». Подумав немного, добавляет: «То есть он может и по морде дать? Так это хорошо, значит, есть темперамент».

Я говорю, что Тарковский был того же мнения: если актер лишен темперамента – это смерть. Единственное, чего он требовал от актера, – чтобы тот оставался самим собой в предлагаемых ему обстоятельствах и, боже упаси, не начал бы что-нибудь играть. «Все верно, – согласился Любимов. – Не дай им бог начать что-то сочинять, а актеры это любят».

Сегодня все идет достаточно быстро, и мы приступаем к пятой сцене «Седьмое доказательство». Прочесываем текст. Любимов и здесь делает некоторые купюры.

Воланд указывает тростью на цифру «десять» на маятнике: «Да, было около десяти часов утра, досточтимый Иван Николаевич…» Берлиоз внимательно смотрит на Воланда: «Ваш рассказ чрезвычайно интересен, профессор, хотя и не совпадает с евангельским». Воланд снисходительно ухмыляется: «Если мы начнем ссылаться на Евангелие как на исторический источник…» Автор: «Повторил проклятый буквально то, что говорил Берлиоз поэту, идя с ним по Бронной…» Берлиоз поспешно отвечает: «Это так, но боюсь, никто не сможет подтвердить вашего рассказа». Воланд манит приятелей поближе и говорит с неожиданным акцентом: «О нет! Это может кто подтвердить! Дело в том… что я лично присутствовал при всем этом. Только прошу вас, никому ни слова и полнейший секрет, тссс…»

Любимов убирает три реплики Берлиоза, Воланда и Автора. Я приведу их, чтобы было понятнее, что именно, по мнению режиссера, тормозило действие. (Берлиоз: «Вы… вы сколько времени в Москве?» Воланд: «А я только что сию минуту приехал в Москву». На трибуне Автор: «Вот тебе все и объяснилось! – подумал Берлиоз в смятении. – Приехал сумасшедший немец или только что спятил на Патриарших. Вот так история!»)

Любимов вернет лишь последнею фразу о немце… Берлиоз делает знак поэту, чтобы тот молчал: «Да, да, да, впрочем, все это возможно… даже очень возможно… А вы один приехали или с супругой?» Воланд: «Один, один, я всегда один». Здесь актер должен толкнуть маятник на цифре «один». Любимов подчеркивает, что Иешуа тоже один. Берлиоз вкрадчиво спрашивает: «А где же ваши вещи, профессор? В "Метрополе"? Вы где остановились?» Воланд, блуждая глазами: «Я?.. Нигде». Берлиоз: «Как?.. А… где же вы будете жить?» Воланд, подмигивая Берлиозу: «В вашей квартире». Берлиоз: «Я… я очень рад, но, право, у меня вам будет неудобно…» Воланд, весело обращаясь к Бездомному: «А дьявола тоже нет?» Бездомный подтверждает: «И дьявола…» Берлиоз шепчет на ухо поэту: «Не противоречь…» Бездомный, растерянно: «Нету никакого дьявола! Вот наказание. Перестаньте психовать!» Воланд хохочет, обращаясь в зал к зрителям: «Ну уж это положительно интересно! Так, стало быть, так-таки и нету? Что же это у вас, чего ни хватишься, ничего нет?!»

Любимов поясняет, что это в Москве ничего нет, у них в Швеции есть все. Берлиоз: «Успокойтесь, успокойтесь, профессор. Вы посидите минуточку с товарищем, а я только сбегаю на угол, звякну по телефону, а потом мы вас проводим, куда хотите. Ведь вы не знаете города…» Воланд протягивает ему монету: «Позвонить? Ну что же, позвоните. Но умоляю вас на прощанье, поверьте хоть в то, что дьявол существует! Имейте в виду, что на это есть седьмое доказательство, и уж самое надежное! И вам оно сейчас будет предъявлено!» Берлиоз, убегая, фальшиво ласково говорит: «Хорошо, хорошо!» Воланд кричит ему вдогонку: «Михаил Александрович!» Автор: «Вздрогнул, обернулся Берлиоз, но успокоил себя мыслью, что имя его и отчество известны профессору из газет». Воланд, сложив ладони рупором: «Не прикажете ли, я велю дать вашему дяде в Киев телеграмму?» Автор: «И опять передернуло Берлиоза. Откуда же сумасшедший знает о киевском дяде? Ведь о дяде-то в газетах ничего не написано». Берлиоз бормочет: «Ах, до чего странный субъект! Звонить, звонить, его сейчас разъяснят!» Тут перед ним вырастает кривляющийся Коровьев: «Сюда, пожалуйста! С вас бы за указание на четверть литра… поправиться бывшему регенту!..» Берлиоз делает шаг вперед, Коровьев воровским приемом ставит ему подножку. Берлиоз падает на спину. Скрип трамвая на повороте, голос в репродукторе: «Берегись трамвая!» Отчаянные крики. На сцену выкатывается круглый предмет – отрезанная голова Берлиоза. Бездомный, тревожно озираясь, хлопает себя по лбу: «Догнать, разъяснить…» На скамейке безмятежно сидят Воланд и Коровьев. Бездомный наступает на Воланда: «Сознавайтесь, кто вы такой?» Воланд делает вид, будто не узнает поэта: «Не понимай… русски говорить…» Коровьев: «Они не понимают». Бездомный яростно: «Не притворяйтесь. Вы только что прекрасно говорили по-русски. Он не немец и не профессор! Он – убийца и шпион!.. Документы!» Воланд пожимает плечами. Коровьев: «Гражданин! Вы что же это волнуете интуриста? За это с вас строжайше взыщется!» Воланд поднимается и идет прочь от поэта. Бездомный растерянно говорит Коровьеву: «Эй, гражданин, помогите задержать преступника! Вы обязаны это сделать!» Коровьев услужливо вскакивает и орет: «Который преступник? Где он? Иностранный преступник? Этот? Ежели он преступник, то первым долгом следует кричать "караул"! А то он уйдет. Давайте вместе разом». Коровьев делает знак рукой, как дирижер. Бездомный кричит в одиночестве: «Кара-у-ул!» Сообразив, что его надули, он в ярости кидается на Коровьева: «А, так ты с ним заодно? Глумишься надо мной?» Бездомный кидается вправо, Коровьев отпрыгивает влево. «Ты нарочно под ногами путаешься? Я тебя самого передам в руки милиции!» Бездомный мечется по сцене, пытаясь схватить Коровьева, промахивается и падает. Он замечает Воланда, Коровьева и Бегемота на другой стороне сцены. Бежит за ними. Тройка рассыпается и исчезает. Затемнение. Конец сцены.

Берлиоз – Ян Бломберг – спрашивает Любимова, почему в сценарии написано, что после своей реплики «Позвонить? Ну что же, позвоните» Воланд протягивает Берлиозу монету, а теперь Юрий хочет перенести это на реплику Берлиоза: «Вы посидите минуточку с товарищем, а я только сбегаю на угол…» Почему Воланд должен совать ему монетку до того, как он скажет «звякну по телефону…»? Откуда Воланд знает, что Берлиоз пойдет звонить? Любимов таращит на него глаза: «Так он же дьявол! Он все знает. В этом вся суть».

В результате Юрию Петровичу так и не удалось переубедить актера: Ян Бломберг делал все по-своему. «Так это же я писал ремарки, а не Булгаков», – уговаривает его режиссер. «Так вот и следуйте им, а то вы все время все меняете», – раздражается актер. Ему обидно, что в шведской постановке он играл Воланда, а в русской Воланда играет другой. «Берлиоз у нас дотошный, как и его персонаж», – резюмирует Юрий Петрович.

Ни с того ни с сего Любимов предлагает мне в сцене «Варьете» бежать вместе с мимами полуобнаженной. «Мечта всех режиссеров, чтобы красивые девушки бегали голыми», – подтрунивает над ним Матс Бергман. Я говорю, что Тарковский предложил мне сыграть в фильме отражающегося в зеркале ангела, которого он увидел во сне; он даже снял этот кусок, к счастью, в фильм он не вошел, а Любимов хочет, чтобы я бегала по сцене голой! «А что тут такого? – оправдывается Любимов. – С такой фигурой, как ваша, только и бегать на сцене нагишом».

После репетиции в зал приходит сценограф и художник по костюмам Ян Лундберг и приглашает Юрия Петровича посмотреть костюмы. Первоначально планировалось, что костюмами с ним будет заниматься художник по свету Кристоф Козловски. «Почему это Кристоф? – возмущается Любимов. – Я хочу, чтобы вы со мной поехали. В Лондоне вы меня уже один раз подвели». Я не сдержалась и напомнила ему, что это он нашел мне замену. Юрий Петрович опешил, он не ожидал отпора: «Я же вам говорил, что к вашей замене я не имею никакого отношения. Вы не представляете, как я намучился с этим переводчиком. Он возомнил себя режиссером!»

Я до сих пор не понимаю его поведения: это выверенная игра или он на самом деле верит в то, что Ковент-Гарден навязал ему израильского переводчика?

Потом Любимов стал разносить Яна Лундберга: занавес двигается не так быстро, как надо. Сценограф отвечает, что это технически невозможно осуществить. «Для Бергмана вы бы все сделали, а для меня невозможно!» Заявить такое щепетильным шведам было непростительным оскорблением. Ян стал возмущаться, что он исполняет свою работу добросовестно и честно, ни для кого не делая исключения, затем выбежал из зала. Любимов беспомощно смотрел ему вслед. Мне ничего не оставалось делать, как пойти за Яном и убедить его, что с режиссером сейчас бесполезно спорить. Я взяла его за руку, и мы вернулись вдвоем в зал.

Фразу об исключительном отношении к Бергману я не раз слышала и от Тарковского. Бесспорно, в шведской киноиндустрии Бергман был фигурой, несопоставимой ни с кем.

Затем мы идем втроем смотреть костюмы к спектаклю. Юрий Петрович жалуется, что из-за меня у него начался прострел в пояснице, защемление нерва. Он убежден, что это моя вина. Разве я не понимаю, что, когда сержусь на него, он расстраивается и нервничает. Неужели он опять ломает комедию, подумала я и расхохоталась. После такой разрядки вечер с разбором костюмов прошел весело. И спина у Любимова перестала болеть. Вот хитрец!

Когда я вечером провожала его домой (хотя сто раз давала себе слово не делать этого), он, как обычно, поливал актеров грязью. «Вы не знаете, какие актеры пройдохи, хуже баб. Пробы негде ставить!» «А Катя знает, какого вы мнения о бабах?» – допытываюсь я. «Да, Катька сама так считает! Актеры – нарциссы». Понимает ли он, что говорит о себе? Он же сам актер. Талантливый, избалованный, капризный актер. Он продолжает: «Станиславскому актеры говорили, что они его дети. Они – сукины сыны, вот они кто!» По дороге он придумал стих для Бездомного a la Некрасов: «Поэтом можешь и не быть, но стукачом ты быть обязан!»

Несмотря на сегодняшние коллизии, расстались мы мирно. Юрий Петрович со своим люмбаго поехал на лифте домой, а я отправилась к себе на Фредхелль на 62-м автобусе, который останавливался прямо у Драматена, на улице Сивиллы (Sybillegatan). На этой улице три года назад жил Андрей Тарковский. Сейчас маршрут моего автобуса изменен, он уже не останавливается у театра, да и я давно не живу в Стокгольме, но люблю его по-прежнему.

Предыдущая главаГлава 12 из 53Следующая глава