К книге
СледующийЧасть 2 (Заметки о несущественном). Глава XV
89%
Часть 2 (Заметки о несущественном). Глава XV
17

Красное солнце на пять градусов погрузилось под горизонт, и в гражданских сумерках, в дыму и тяжёлом облаке дальние горы впечатали в землю фестончатый городской силуэт, где подморозило, и парят каналы, и он никогда не спит, многоогненный, многоглазый. ДемТЭЦ выдыхает всеми трубами прямо в облако, выдыхает в облако, качая кровь города по высоковольтным артериям, и в циклонных топках бьётся огненное сердце его.

Видела ли ты, как Энергопосёлок, где сердце его, встаёт на смертный бой? Фил смотрел на него в зеркало – оно отражает заооконье, вот я, это я, видишь, я иду на смерть, и ты не увидишь меня. Он не знаю, почему Татарчуков поставил на бабки Кузнецова, а пойдёт на стрелу Шутов, который чуть не утопил его в унитазе, но вовсе не за это. Всё важно не это, не узнает никто, зачем и почему, если я могу умереть, я умру, проклиная тебя, умру за тебя, не увиденный тобою.

Все теперь невозвратно, и не обернуть ничего, и чёрт с ним. Сутки прошли – сделав большой крюк от школы к ГСТ наискосок, к чётной стороне Песчаного проезда, где ни одного дома, и гаражи, и топкое поле, Стигийское болото, и ноги их вязли в мокром песке. Цыган не было, но река, и высокая вода. Никого не было. Шли и говорили:

– Слушай, а че ты сюда перевёлся? И учился бы в третьей. Наоборот же, в старших классах все в сильные школы хотят.

– Да с предками там проблемы… долгая история. Я б и не уходил.

– И как тебе здесь?

– Весело, что уж. Думаешь, там херни всякой нет?

– Да я не знаю, – Кавелина курила эти свои зубочистки с ментолом, зажжённый край светит из-под капюшона в пасмурной послеполуденности, как удочка морского чёрта. Ветер треплет кончики крашеных волос, но лица не видно. – Я ж тут всю жизнь живу.

Взад по полю, вперёд по полю, там, к реке кусты неоперённые, и к гаражам. Фил смотрел на Кавелину, но лица не видел, на гаражи, и там спасёмся.

– А ты-то чего отсюда не переведешься? Ты ж хорошо учишься, правда.

Да, она странная, но Фил не сказал бы ей этого. В футболках с рок-группами, разве что без косухи, и Шутов ей гопник гопником. В третьей гопники с говнарями враждовали, да последние и поумнее всегда. Что ей? Чудны дела твои, Господи.

– Это ты ещё меня в младших классах не видел. Я там вообще вундеркиндом была.

– И что?

– А надоело потом. Я ж и из музыкалки так ушла, из кружков всяких. Времени много очень.

Вот гаражи, вот щель, я хочу юркнуть туда. Меня и здесь нагоняет должное, не скрыться, не спрятаться, но миром не ошибся ли я? Там, на Трайгородской стороне, от должного не отказывались.

– И зачем ушла?

– Да в один год столько на лето назадавали… ну её.

– А родаки что?

– А что родаки, поорали да отстали.

Фил хотел спросить то, но спросил это.

– Дай сигарету. – Эту дрожь надо забить, но она спасительна.

Вот гаражи, слева – капитальные, справа – железные, и между рядами – единственный узкий лаз. Фил ломанул через кусты; Кавелина стояла прямо у огромной лужи, а я через кусты и в эту крысиную нору. Тут даже тропка есть, но ею никто давно не ходил, но если ступить куда нужно – проберёшься. Там выход почти на улицу, если немного свернуть – видно огоньки машин. А если повернуть направо – выйдешь в один из дворов, но Фил не знал, нет ли там забора. Упёрся ногами в бетонную стену, подтянулся и грохнул ботинками по железной крыше, перепрыгнул на капитальную. Забора вроде нет. Перед ним, как карта, лабиринт ходов. Тут есть где спрятаться.

– Ты нафиг полез-то туда?

Фил спрыгнул, и они снова пошли – по грязной, но широкой дороге. Вот ещё проходы, вот ещё.

– Если погонятся – надо знать, куда соваться. Я ж здесь недавно живу. Вот, смотри, там проход, и можно налево. Если направо, то выйдешь к дворам. Там мусора до хренища, правда…

– Страшно?

– Не страшно, да народ уж больно серьёзный. Мало ли. Лучше все проверить, ну к х… цыган этих.

И навстречу шёл цыган – постарше, тридцати ли лет, впереди заплёванный лесок, и за ним дома, позади гаражи. Кавелина наклонилась ближе, Фила взяла под руку – и я наклонюсь к не-ней, и шевелю губами, как полушёпотом. И курю. Вот, теперь я знаю, зачем Кавелина пошла со мною, так, они гуляют, и никто ничего не подумает. Умно. У неё крепкая рука, бицепс прожимает до кости. Цыган прошёл мимо, на них не смотря, и Кавелина отпустила Филову руку, но в груди колотилось, но страшен не цыган.

– А тебе самой не страшно?

– Тут с цыганами всегда рамсы какие-то. Это сейчас ещё у Капитана брательника замочили, говорят, но последние два года потише стало.

Вот дома – между лесочком, теплотрассой и рекой. Они считаются по Зимнему торгу, но с Зимнего торга их хрен разглядишь, но адрес выходит звучный. Всё ведь для того лишь, не правда ли?

– Я тут живу, вон в том подъезде.

Да, вижу, вижу. Зимний торг, 46. Второй подъезд. Может, это кокетство, приглашение в гости? Но невозвратно теперь всё, завтра в бой. Я пошёл не с той, и она брала меня за руку, но жизни и смерти вопрос в том, куда прятаться, о, я много об этом знаю. Фил показал Кавелиной трусость – но и ладно. Всё надо предусмотреть. Будь что будет, и с ними, и со мною, но все великие сражения выигрываются великими предусмотрителями. Это будет великое сражение.

Теперь я предал тебя, и назад нет дороги. Я сделал свой выбор, повернулся к ней спиною, слишком много против тебя сделал я, но всё, теперь всё, теперь всё. Теперь ходи с кем угодно, хоть под руку, хоть пешком под стол. Пятнадцать минут восьмого. Фил надел подштанники под джинсы, хоть и тепло, замотался старым шарфом, как набедренной повязкой. Ещё один повязал под ребра, где печень. Повертелся так и так – не стесняет движений. О, смерть смертью, но я дорого продам свою жизнь. На кухне выбрал нож, покороче и поострее, обернул лезвие марлей и заткнул под джинсы.

Дедушка стоял в прихожей, можно подумать – листал справочник телефонный, но провожал его на смерть.

– Я у товарища сегодня переночую.

– И с каких это пор у тебя товарищи появились? Мать знает?

– Знает.

– Ну, твоё дело. Уроки все сделал?

Но прошло то время, когда это что-то значило, и уж дед-то это знает точно. Я молчу. Он тоже молчит, смотрит, уходит в комнату.

– Ключи возьми.

На остановке ГСТ, у ржавого красного киоска, который сожгли года три как, где из чёрной бездны лопнувшего застеколья выползают на краску, кажется, ещё горячие чёрные языки. Там собиралась армия. Фил шёл дворами и следы путал, как медведь перед берлогою, в обход, через соседний квартал, мимо рынка, вдоль Передовой улицы, и боялся опоздать, сорок минут. Основные силы уже готовы были выступить в поход – пришёл Кабанов с братом и с охотничьим ножом, Метленко с бейсбольной битой и Семёнов с городошной, Максименко с ещё одним ножом, пара пацанов из бэшек, кто-то из девчонок с «черёмухой». Не было только Шутова.

– А Вано-то где?

– Мож, зассал?

– Я ща шёл, там черножопые на поле собираются…

– Да пацаны, ну их на хуй.

– А много?

– Да человек пятнадцать-то есть…

Был такой мультик, я помню – облака, белогривые лошадки. Кого-то они там ждали, прежде чем полететь, помню я. Ты как-то напевала эту песенку, давно, третий класс, ты шла из школы, не домой, в музыкалку, но я шёл за тобою и не шёл за тобою, я ненавидел тебя, но ничего не знал. Я предал тебя, вот и всё, не смотри на меня теперь и не тронь меня; Фил видел – вон идёт Шутов, с ним Магомедов, Кавелина, Вишневская, какой-то незнакомый пацан из старших и почему-то Морозов. Видно, все, способные носить оружие. Я пересчитал – четырнадцать человек. Это вместе со мной.

– Так, братва. Это Дезодорант.

– Здорово, пацаны. – Фил всмотрелся, тот дышит холодом и по очереди всем протягивает холодную жилистую руку, ему за двадцать, он силён, жилист. Дышит холодом. – Короче, так. Я выхожу, мы с ним базарим, все расходимся. Биту спрячь под куртку. Вот так.

– А на хера он её брал-то?

– Да это всё шляпа, бита твоя. Вы и так тут малолетки все.

– Слышь, Кабан, залупу не тяни.

– Да, вот он дело говорит. Мы ща шли по Песчаному. Их там взрослых человек пять, а так тоже малолетки все. Так, я иду, вы за мной. Девки сзади. Если что – девки, бегите. Капитана гасите первого, он торчок, не очень сильный.

И мы шли вдоль Песчаного к реке, к полю, и шумели; чукчи на берегах Орловой шли в бой под грохот бубнов, обтянутых человеческой кожей, но у нас были только наши голоса. Фил поднял глаза к небу – сплошная облачность, восемь октантов, ты не видишь меня. И на этом всё.

Их было больше двадцати, но почти все – и вправду малолетки, черномазые, все, как один, курят и говорят шепотками. Дезодорант и Капитан вышли на середину.

– Ну чё, бабки принесли?

– Ты подожди, падажди. Ты обоснуй за долг сначала.

– Вот он мне шесть штук торчит.

– С чего тебе он торчит? Ты у него брал деньги?

– Нет, – но голос Шутова тихий, река шумит и ветер, – не брал.

– Ну всё, уводи пацанов своих. Не твой район, Капитан, в натуре. Ты мне ща ещё за беспокойство торчать будешь.

– Шут, а чё ты разводилу-то привел? Ссышься сам? Давай бабки и пива мне ящик выставишь.

Шутов вышёл вперёд:

– А ты не описаешься?

– Ты хуле мелешь, черт?

– Ты за чёрта обоснуй, ты чё, если барыга, так всё можно, что ли?

Кто-то давил на Фила сзади. Все сбились в кучу. Да святится имя твое…

– Я тя ща здесь, бля, урою, бабки гони, петух!..

– Ты ща мне за петуха ответишь!

– Да хуле мне тебе отвечать, я с него спрашиваю.

– Да иди на хуй, сказали же тебе!

– Бля, всё…

И всё, он рванул вперёд, и все рванули. Капитан, и Шутов, и кто-то из их старшаков, Шутова, удар, под дых, удар, один упал, удар, Шутов лежит, малолетки пинают, сверкает нож. На меня один, ннна, в сопливый ебальник, бьёт в грудь, Фил упал, вскочил, сзади, повис на шее, ногой по яйцам, крючьями тянут почки через жопу, ногам мокро. Бежит Кабанов с битой, у Капитана нож.

– УДАРРР!!!

Бдыдыщ!

Капитан падает, подкошенный, орёт жутко, ноги на меня, я хватаю, и один падает, жилы вздулись на шее, мы катимся по песку, душим друг друга, нож, нож, руку высвободи, тебе конец, нечисть. Иерусалим наш, неверный. Вонь, ногам мокро, они пахнут псиной, пылью.

– Шухер, менты!

– Уходим!

– Беги!

– Фил, вставай, менты едут!

Метленко дёрнул Фила за воротник, я вскакиваю и ничего не вижу, все врассыпную, Семёнов лежит, цыгане лежат, Капитан и двое, все врассыпную, обернусь, ментам ехать ещё полквартала, метров триста, к гаражам, выдох, выдох, ноге мокро, за мной цыганёнок, Кавелина, Максименко, в гаражи.

Стигийское болото, топкое, плюх грязью.

– Сюда!

– Стоять, милиция!

– Всем стоять!

Я в гаражах, Кавелина, цыган убежал, но они далеко, голоса еле слышно. Кавелина, Фил схватил за капюшон.

– Саша, в кусты!

Втолкнул туда, в щель, и направо, к дворам. Бегут, по главной, вдоль бетонных, навстречу машина, фары им в лицо.

– Стоять!

Но это впереди нас. Кавелина молчала, Фил молчал. Все молчали, но нас могут обнаружить, так громко колотится сердце. И она молчит, сквозь облачность тихо, свете тихий. Теперь она уже никогда не придёт. Ну почему мне так не везёт, почему я остался жив? Почему ты даже смерти не дашь мне?

Назад идут, шаги тяжёлые. Кавелина достает мятую, мокрую зубочистку, чиркает зажигалкой.

– Фу, пронесло, кажется.

– Да уж. Наших-то не взяли никого?

– Не знаю.

– Тебе сигарету дать?

– Ага. – Лучше яду, Саша. Слёзы катятся, ногам мокро и щеке.

Она – не она – смотрит. Из-под капюшона лицо, дышит дымом, дьявольское отродье. Не туда смотрит, на ноги.

– Фил, да ты ранен.

– Чё? – Но ёкает, ёкает, сосёт под ложечкой. Ощупаю рукою левое бедро – да, кровь, но немного. Кто меня порезал? А где порез? Чёрт с ним, потом найду. Ощупал через джинсы. Нет, длинно, но неглубоко, царапина, чувствую дно раны.

– Саша, нормально всё. Йодом обработаю.

Снова кто-то идёт за гаражами. Мы снова закурим. Того, что на поле, здесь не слышно. На часах девять с четвертью, они долго стояли и курили, пачка почти кончилась, но не кашлять.

– Чё делать будем?

– Ну, надо к семёновскому бате ехать. Как договаривались.

– Ты адрес знаешь?

– Шталмейстерский переулок, 5. Квартиру не помню, но я там была.

– Поближе места найти не могли? Это ж на Нижних слободах. Самый центр.

Нога болит. Мокро. И облака темнеют, кажется, будет дождь. Это ты плачешь обо мне? Нам ехать, дождь в дорогу хорошо. Это ты плачешь обо мне? Почему не плакала тогда, год назад? Когда я следил за тобою? Теперь что, снявши голову…

– Пойдём потихоньку.

– Ты идти-то сможешь?

– Да.

И они пошли – через кавелинский двор и на Зимний торг, широкий, освещённый, машинный и парящий, грязный, мокрый, капало, ты плачешь о ком-то; там мёртвая трикотажная фабрика, пять выморочных этажей сияют в фонарях, и пустой рынок, и эстакада впереди, пойдём к ней. Фил хромал, ноге мокро не было, потому что всему телу мокро, но стало больно, и Кавелина вела его под руку. Здесь Зимний торг, на котором давно никто ничем не торгует, и купцы санным путём не привозят свой товар, время поменялось. Потом были заводы, стоят и заводы, время поменялось, безвременье здесь и безместье, ещё не центр, ещё не время, тёмное небо в засветках фонарей на облачности, ты плачешь, которой не существует на свете, но лучше бы не существовало меня. Мы молчим.

Из подворотни выскочил Метленко – глаза горят, хаер дыбом.

– Вы чё?

– Заткнись, а? – Кавелина голоса не повысит, но Метленко заткнётся. Они встречались когда-то, говорят так.

– Где наши все?

– Я не ебу. Фила порезали.

– Да ну на хуй. А мне чуть ебальник не сломали, малолетки ёбаные. – Челюсть поправил он и голову, но это не поможет Метленко, – бля, завтра их пойду урою в одну каску.

Он идёт с ними, сейчас, сейчас адреналин сойдёт, и станет больно, я упаду, и они бросят меня, будут смеяться, и будет травля хуже кузнецовской. Нога загноится, и я умру, в горячке, в гное и отёках, потому что криминальную рану сдавать никому нельзя, или в тюрьме умрёшь, мучительно, медленно, всё равно умрёшь, они ведь узнают, что никто не резал меня, а на собственный нож наткнулся я, так с лохами и бывает, лох – это судьба, будь я проклят, ну, в самом же деле, не мог же всерьёз думать я, что хоть в чём-то и хоть когда-то избегу позора.

– Как поедем, на метре?

– У меня денег нет.

– Филыч, а у тебя?

– Я ща через турникет не перепрыгну.

– Да, реально. Может, на трамвае?

– Тут до кольца ещё две остановки, до речвокзала.

– Так до метра ещё дальше.

Под эстакаду, от речвокзала и молча, дождь сочится и шепчет, не говоришь ты со мною, у причалов дремлют белые теплоходы, до навигации ещё пара дней, и от зимней спячки пробуждаются медленно. Мы трамвайному к кольцу поднимаемся, на Трайгородскую сторону, на тебя где самом деле нет и не было никогда, потому что ты быть не можешь от кошмарности меня близко так, улицы знакомые фантомы лишь иллюзия и моя, моя и ты, и иллюзия ты, я выдумывал много и тебя слишком выдумал. Выдумывал слишком и слишком тебя выдумал, оригинального ничего в больной не голове, но ниже не создать, ты на тебя похожа, а тащат спине на другие, Метленко, Кавелина, дождь сочится, не плачь. Всё синее и жёлтое и первородной сыростью город, синий и жёлтый город, который никогда не спит. Но они шли по тротуарам, минуя широкие улицы, где трамвайное кольцо, и сквер, и дома далеко.

Остановка, без павильона, натоптанная площадка на грязи у кустов, и сталинские дома глядят из-за них, из-под облаков, где ты отсутствуешь. Вышел бомж:

– Ребятушки, закурить есть? Помогите, устал совсем.

– Слышь, пошёл на хуй, бомжара, я тя ща с ноги уработаю! – Костя, тише, мало тебе?!.

А Фил молчал, он счастлив, дед этот, он перезимовал, теперь май, он долго не умрёт, до самой зимы.

Пригрохотал красный в жёлтых огнях трамвай, электрическое жёлтое в окнах, пусто, и мы войдём туда, где сыро и грохочет, но не льёт. И слез твоих нету там, они снаружи. Кавелина усадила Фила к окну, села рядом, Метленко – напротив них. Трамвай поехал, но в окно не смотрит, на Фила и на ногу его и на Кавелину.

– Сильно болит?

– Да вроде нет, если не иду.

Десятый номер идёт по Трайгородской стороне, по Староозёрской, на Преображенскую, и оттуда в Старопосадский район, и это Кавелина хорошо придумала, доедем почти до места. Но мимо моего, что было моим, моих улиц и твоих теперь и всегда, я закрою глаза, но всё знаю. На юг, по очереди Ленная, Варфоломеевская, Дровяная, Пороховая, Трайгородская, Михайловская… нет, это наоборот, а я еду на юг, к центру – вот Михайловская, мемориальный парк к озеру спускается, Трайгородская, Пороховая, где наша – нет, твоя, она никогда не была нашей – школа, потом будет Дровяная, и твой дом на самом углу, я зажмурю глаза, как можно сильнее зажмурю глаза; Фил съехал с сиденья, чтобы через окно снаружи никто не мог увидеть его, и вдруг ты стоишь у окна, и я проезжаю мимо, кислота стыда разлилась по желудку, проела, по внутренностям всем, я зажмурюсь, и ты не увидишь меня. И долго, бесконечно долго, и почему я сижу справа, как раз ближе к твоему дому, он знал почему – потому что неудачник. И вот, долго, бесконечно долго. Почему я даже сдохнуть прямо сейчас не могу? Я уже много знаю о смерти, так много, и вот, ожидание хуже смерти. Как же долго. Убей меня, ты же Бог, ты все можешь, я был плохим и грешным, ну, пожалуйста, убей меня, не мучай. Сил уже никаких нет.

– Фил, тебе больно? Может, в больницу поедем?

– Нет, Саша, устал просто. Мы где?

– Варфу проехали. Скоро приедем уже. Блин, там аптека-то есть где-то?

Варфоломеевская, и ты уже позади. Медленно, не шевеля ногою, поднимаюсь и сяду ровно. Вот Мересьевский дом, где музей, трамвай берёт влево, и мост, и за ним кольцо, и снова налево… Посмотрите налево, уважаемые экскурсанты, ой, то есть направо – на углу Зоологической, близ южного берега озера цветочный магазин, где работал Филипп Дмитриевский. И ещё буду, лето скоро. Если доживу, но это вряд ли. Как же больно.

На той стороне Каменки, вплотную к горам, на длинном подоле, языке Пасынковой горки, за Английской площадью, короткий Шталмейстерский переулок упирается в крутой склон. А дом номер 5, уважаемые экскурсанты, в стиле модерн, пятиэтажный доходный дом построен в 1912 году поляком Войцеховским по образцу одного из зданий в Лодзи, где он родился. Тут на первом этаже размещался ресторан, теперь здесь магазин. Обратите внимание, кстати, на рельеф над входом – мужская фигура между двумя женскими, молодой и старой. Это на самом деле вольная достаточно репродукция картины Яцека Мальчевского «Польский Гамлет», которая была написана в 1903 году и сейчас хранится в Национальном музее в Варшаве. Эти фигуры символизируют собой Польшу на её историческом перепутье…

Там шикарный обувной магазин теперь, светится ночной, перед темнотою свет жёлтый, как город весь, сине-жёлтый, но мы не пойдём туда, а нырнём в соседнюю дверь, деревянную, она обшарпанная и очень старая, и какая-то табличка перед нею закрашена на много раз. Видно только твёрдый знак.

В узком оранжево-тёмном коридоре заплёванная затхлая высокая лестница под бесконечно высокий потолок, к площадке и стрельчатому окну, за которым жёлтый в синем небе фонарь. Как в фильмах про бандитов, Питер, старый и кислый подъезд с опавшей лепниной и двустворчатыми дверьми, где много звонков, но здесь не Питер, ничего высокого. Пьяный дом.

На четвёртом этаже Кавелина открыла дверь направо, и там что-то вроде прихожей, там светлей и суше, и ещё затхлей запах, Фил точно был в каком-то фильме, и три двери, нам прямо. Квартира 16. Да, ты не можешь видеть этого. Ты выросла в конструктивистском доме на советских музыкальных фильмах, тупых и пошлых, ты как вся Трайгородская сторона, а это старше, самый центр ещё более высоких страт. На всякую хитрую жопу найдётся хуй с резьбой. Это место – только для меня, моё происхождение благороднее твоего, не забывай. Но ты не видишь.

Семёнов открыл дверь. Тихий, печальный лампасный гопник.

– Здорово, заходите. Трое?

– Ну да. Кто ещё здесь?

Прихожая высока, узка и длинна, пахнет жжёной пылью и спитостью, псиной, но сухой, как будто смерть вспотела здесь и ушла, испугавшись, но это давно было.

– Оля на кухне там с бутерами возится. Вано и Дезодорант в магаз пошли. Чё там, в натуре, совсем пиздец?

– Ну, видимо. – Кавелина вытащила пачку и посадила Фила на полку с обувью, он откинулся назад, уткнулся головою в кучу одежды, над ним висящей, пыльно и тепло.

– Фила порезали, прикинь. У тя аптечка-то есть?

– Бать, у тебя аптечка где?

Из темнушки – или там была, может, комната – хрипело невнятно что-то, Семёнов разобрал, а Фил нет. Да и чёрт с ним. От ножа бы избавиться и от подштанников. Я не избегу позора, но попробую. Джинса затвердела, как от извёстки, и шуршит прикольно. Жалко, такая облачность, и ты меня не видишь, я за тебя пошёл туда и был ранен, я не могу, чтобы ты перевязала раны мои, омыла их, но и не надо, это твоя вина, что я здесь, и пусть это был мой нож, всё знаешь ты, но она пожалела бы его, и ничего бы не говорила. Она бы не смеялась, почему это будешь не ты? Фил знал ответ – потому что в третьей школе этого быть не могло бы, потому что вместе быть они не могли бы, потому что он неудачник. Вот почему.

– У тебя ванна где? Я хоть ногу промою.

– Во, Фил, в эту дверь. Свет внутри там.

Надо избавиться от подштанников и ножа. Рану промыть – хер с ним, все равно умру. Джинса хрустит. Из-за сырой двери в нос запах плесени и холодной воды, и отсыревшей паутины. Там тесно, но высоко, потолок сгнил, видно перекрытия, гнилые брёвна, паутина клоками, известка клоками, рухнет вот-вот. Фил снял джинсы, подштанники, шарф. Всё в крови. Вот чёртов нож, да, это именно он. Отложил в сторону. Нож замотал в шарф и подштанники. Запнул под ванну.

Посмотри на мою рану, может, из щели на гнилом потолке, я сам промою её. Неглубоко, полсантиметра, длинна, и больно. Раздвину края – вот, вижу красное дно, как бифштекс с кровью, красный сок. Ледяная вода из ржавой лейки душа тонкою струёй, впивается в мясо ножом разделка на мясо, вот так порежут меня на мясо я помню как ты касалась воды ступнёю своей и та обращалась в кипяток, теперь вода ледяная и горяча как кипяток, как кипящее масло, шипит вода и я с нею, только бы не заорать в голос. И струя красная, красная, и не прекращается. Валики, и ластовица, и волосы, и запах твой, сплелось всё на дне моей раны, глубоко во мне, и теперь я выполаскиваю все это оттуда. Вот зачем я себя порезал. Ты глубоко во мне, под моею кожей. Уйди. Я принял решение, я больше не хочу.

Он вытащил нож и слегка разрезал ткань джинсов. Положил обратно. Теперь никто ничего не узнает.

Пока Фил был в ванной, вернулись Шутов с Дезодорантом. Все собрались в зале, длинном, и узком, и высоком, там обызвествленные стены, и прожжённый диван, и спитой воздух. Журнальный столик, на нём пиво, водка, хлеб с майонезом и какая-то ещё дрянь. Пепельница, все курят, и Дезодорант во главе стола.

– Максименко замели. И Кириллова этого, бэшника.

– О, Фил, здорово. Как сам-то?

– Да нормально. Ногу вот промыл.

– Кто тебя, бля, порезал-то?

– Не знаю.

– Не ссы, – Дезодорант протянул руку, – до свадьбы заживёт.

Семнов сидит в углу, курит:

– Пацаны, я ч-то не догоняю, хуле они на нас кинулись?

– Уёбки, бля, потому что. Если бы не Кабан со своей битой, мы бы ща все в «обезьяннике» сидели.

– А с цыганами-то че?

– Капитана взяли вроде. Про остальных не знаю.

– Не, Кабан ваще красавчик. Прям по икрам ему заехал.

Пришла Кавелина, принесла йод и бинты.

– Фил, давай перевяжем. Кровь идёт?

– Не сильно.

– Пацаны, мож, его в больничку?

– Ты сиди, бля, тупой. Ты его на зону, бля, определить хочешь? Ты на малолетке бывал? Это ж ножевое, повяжут сразу.

Дезодорант закуривает синею рукой. Он был, он знает.

Кавелина пошла на кухню, и Фил, хромая, за нею. Тебя нет здесь, в этом аду быть не может тебя, быть может, не, но я здесь, и другие со мною. Господи, как же они тупы. Никто не понимает ничего, никто ничего никогда не поймет, и за мной не пойдут, я бы не привёл их к должному, но они все пойдут в ад, и я с ними.

– Ну-ка, покажи.

Фил расстегнул джинсы, сел на табуретку. Кавелина присаживается рядом, смотрит карими глазами, внимательно, но без интереса. И это совсем не стыдно, как пишут – когда женщина смотрит на тебя. Она-то женщина, округлая, мягкая, взрослая, а Фил костляв. На кого я променял тебя? Да не променял, нет, но этой до всеросса, как до Китая раком, она дура, хоть и отличница почти, из музыкалки ушла. Никто не отказывается от должного, буде оно кому предоставлено, Фил точно знал это, всю жизнь, но Кавелиной было дело до него. Я заброшен к черни. Почти Бен-Гур. Я отомщу за себя, и это принест счастье мне. Я умнее. Я не Иуда, я Филипп.

– Это неглубоко ещё. Даже зашивать не надо. – Кавелина достаёт йод, смачивает ватку. Фил закусил губу. Только бы не заорать. Мало ли сегодня позора на голову мою?

– Ты-то откуда знаешь?

– У меня мамка хирург. Рассказывала. Сейчас края йодом…

Ты стоишь там, в уголке, и улыбаешься, я даже прощения просить не буду, нет уже дороги обратной. Ты смеёшься надо мною, но говоришь ты:

– Не больно, не больно, я знаю, когда больно.

Теперь перекись, Кавелина пальцами подхватывает края раны, раздвигает их и смотрит в моё тело, на моё мясо. Ты молчишь, теперь молчишь. Это не важно, что это другая женщина, тебе неважно, но смотри – я бледнею, и мне стыдно, если я ещё могу стыдиться. Стыд – хорошее, должное чувство. Не моё. У Кавелиной пальцы похожие на твои, но совсем не такие. Перекись пенится и шипит, растворяя тебя, и ты исчезаешь, но мне не больно.

– Так. Бинт подержи.

В гостиной Метленко сидит с гитарой, в угол дивана, где Семёнов, накурено, и жёлтый свет двора, который уходит в склон горы.

– Филу штрафную налейте!

Тот коньяк на всероссе мы выпили с якутскими пацанами и всей самарской делегацией. По полмензурки на всех хватило. Теперь водка. Пластик шуршит.

– Э, э, пусть тост скажет.

За тебя. Но я скажу:

– Двадцать первый век ещё только начался, а мы уже цыганам в рот напуляли!

Все ржут, да и чёрт с ними. Могли и затравить за такую фразу, но мне всё равно. Теперь уже. Залпом, водка горячая, разжигает слизистую, пробирается внутрь, разъедает. Больше нет тебя, я один, разделан, как полутуша говяжья, ГОСТ с ветеринарным чёрным клеймом, и пыльный накуренный ветер задувает прямо в полость тела.

Травка зеленеет,

Солнышко блестит,

Ласточка с весною

В сени к нам летит.

Вау-вау-вау-вау,

Уебалась об косяк!

– Бля, Метленко, об забор!

Вау-вау-вау-вау,

Уебалась об косяк!

Вау-вау-вау-вау,

Не хуй низко так летать.

Семёнов затянулся, мечтательно закатывал рукой короткие волосы:

– А я вот так и не научился. Батина гитара, он когда-то заебись играл.

Налил ещё одну:

– Фил, ну ты ваще красавчик сегодня. Давай-ка накатим, выздоравливай!

Ну, накатим так накатим. Это значит выпьем? Фил выпил. Нет, не прожигает, всё сожгло уже. Просто тепло. Выздоравливай! Не ты меня вылечишь, Семёнов, и не ты, водка.

– Ты чего смурной такой?

– А чему радоваться-то? – Я убью себя за несдержанность, но потом. – Хуле мы вообще здесь собрались?

– А чего тебе не нравится-то у меня?

– Да не у тебя. Ты вообще тормоз, ничего не догоняешь?

Все смотрят на них, Фил чувствовал, но терять же нечего, не правда ли? Хватит молчать, хватит.

– А хуле тут догонять-то?

– Смотри. Максименко замели и кого-то из бэшек. Это первое, теперь второе. Где Кабан и Морозов, мы не знаем. Цыган тоже взяли. Сколько народу адрес знает? Да первый, кто его назовёт, и менты тут будут. Если бы мы с Сашей на разведку тогда не сходили в эти гаражи, куда бы чесали оттуда?

– Фил, да ты не кипишуй.

– Да, да, – Вишневская снова прибежала с кухни ещё с какой-то едой, подстраивалась к Метленко, и левым локтем тот упирался ей в грудь, – надо позитивнее смотреть на мир. Будь проще, люди к тебе потянутся.

Но не остановить меня, я всё сам себе ломаю:

– Да и без этого столько проблем можно словить за этих цыган. Стоило вообще, блядь, с ними связываться…

– Фил, да ты заебал.

– Да это ты заебал…

Кавелина толкала его в спину – неужели она думает, что всё ещё можно спасти. Ну, раз просит – он пошёл на кухню, удастся ли охолонуть, и тут в дверь стучали. Он вкинул голову обратно в комнату и погрозил пальцем:

– А я предупреждал!

Кого я, дебил, предупреждал? Возьмут же вместе с ними.

Кавелина подскочила, Шутов тоже, и Семёнов последним рванул в прихожую. Фил в дверях кухни стоял и видел всё. Семёнов держится за замок, осторожно, будто горячий тот. Снова постучали, кажется, ногами. Семёнов открыл.

– Точно, менты. – И кто сказал, ты ли сказала, но висело в воздухе это.

Но пришёл Кабанов – в говнище пьяный, перегарищем до кухни аж.

– О, пацаны, а пошлите гулять! Там охуенно, я вам отвечаю.

– Бля, ты где так нахуярился, в натуре?

– Вано, пошли давай, хуле хуйней блядь занимаетесь, мы ща с пацанами местными там…

Его за куртку втащили в квартиру, раздели – сняли ботинки, ветровку. Сам он не мог. Биты при нём не было.

– Так, братуха, пошли накатим, – и все обратно в гостиную. Я прошёл над пропастью, но, видно, и теперь пронесло. Но почему ты не видишь, что я этого совсем не хочу? Так не должно быть.

По улице ходила

Большая крокодила,

Большая крокодила

По улице ходила,

Вау-вау-вау-вау,

Змей Горыныч – педераст!

Снова пили, голова неясная и тёмная, моя и чья-то, кто, что рядом, водка тёплая, Семёнов сидит в углу, на полу прямо. Вишневская, голова у Метленко на коленях, и рукою с грифа на сиськи и обратно. Кофта рубиновая кровавая у неё и комната пастельная задымленная и неяркие все мы а кофта ярко-красная. Тебя здесь быть не может ты тоже пастельная но не слилась бы с нами. Пошли на кухню. Не, давай накатим. Ну, пошли, дышать нечем уже. Ну пошли.

Теперь поют что-то из «Сектора Газа», все хором. Частушки кончились, видать. Ты со мной забудь обо всём, эта ночь нам покажется сном. Фил допил уже на кухне стакан уронил. Кавелина на подоконнике стоит звякает высоким кривым окном где фонарь и пустой двор и склон за ним звяк шпингалетом звяк стеклом и смотрим мы на сырой двор высунулись.

– Да я слушал их… ну такая мура. Ну, скажи, что я в музыке ничего не понимаю…

– А тебе что нравится?

– А Morphine тебе как? По-моему, прикольно. Ты послушай, зуб даю.

– Ну-ка дай зажигалку, – и Фил дал ей зажигалку, а рука на его плече. И что с того?

– Вишневская дура.

– Почему?

– Она этого Метленко за глаза так хуесосила почём зря, а теперь вон сама к нему клеится. Она думает, мне не похуй. Дурочка. А мы ведь с ней дружили раньше.

– Так ты же с ним встречалась?

– В седьмом классе. Мне двенадцать лет было. Блядь, да мало ли кто с кем когда встречался? Знаешь, надо жить здесь и сейчас.

Сейчас здесь живи ты, живи и ты рука на плече моём волосы касаются щёк моих фонарь и город сине-жёлтый город который никогда не спит. Ближе и ближе нога не болит она висит на мне или я на ней. Вот и ты исчезни здесь темно мусульмане едят в Рамадан в темноте когда нельзя чёрную нитку отличить от белой Аллах не видит. Ты не Аллах Аллах круче ты тоже не видишь. И видела бы мне по хуй.

– Я думала ты хернёй маешься с этими гаражами. Спасибо.

– Да не за что. У нас во дворе гаражей не было, в детстве не налазился.

А дождь снова и по лицу в окно мелкий майский. Это май это ты но ты июль родилась в июле. Но когда она тянется ко мне, ты прокляла бы меня. Я должен слышать, как проклинаешь. Она кладёт ладонь на мою щёку наклоняет голову у меня длинный нос. В детском саду хоровод водили за руку я держал тебя взмокшая и горячая но знаю я теперь это был не пот это клей чтобы склеить нас. У Кавелиной сухие руки. А я какие губы твои на вкус думал не об этом. У неё губы тонкие и сухие и привкус прелого алкоголя на них.

Она целует, и Фил отвечает ей. Отвечает, да, и целует в ответ – носы соприкасаются, людям должны мешать носы. Может, поэтому Смерть безносая – ей удобнее будет поцеловать. Я должен слышать твои проклятия, но слышу только лишь, как Кабанова тащат в туалет и он там, кажется, блюёт. Или пытается.

Кавелина вставала на цыпочки, она невысокая, но не как ты; отстранилась от Фила, поцеловав, мягко, плавно, не отскочила и не отпрыгнула, как мы с тобою друг от друга. Ничего не случилось. Ты давно прокляла меня, и девятый круг колодец гигантов ждёт меня.

– Пойдём в комнату.

– Пойдём.

На дыму в ней можно повесить все топоры на свете. Семёнов улёгся на диван, ноги к потолку; Филу и Кавелиной негде было сесть; гитару взял Шутов, но не играет, чешется о чём-то с Дезодорантом. Вишневская с Метленко сосутся в своём углу, смотрят и ещё сильнее. Кажется, кто-то ещё пришёл – из бэшников, но на стрелке его не было. Сосёт пиво, догоняется. Вползает Кабанов.

– Бля, народ, он вырубается, походу.

– Базара нет.

– Серый, мож, в комнату к тебе его?

– Нах, он там заблюёт всё. Пусть тут дрыхнет.

– Да, Кабан, – Шутов на кухню и поддевает носком, – перебрал ты малость.

Его кладут у дивана. Кавелина подрывается:

– На бок поверните, чтоб не захлебнулся если что. Фил, помоги.

И мы переворачиваем мир, но не Кабанова. А он опять на спину. Всё бесполезно. Шутов ухмыляется мне злобно и молчит. Бьёмся? Но молчит.

Не Кабанов в той комнате, но мы. Окно зашторено, и всё на ощупь. Теперь я знаю зачем всё это чтобы застолбить всё и ниоткуда и никуда возврата никогда не было бы. Она пьяна я пьян но всё ли не виделось кончиками пальцев, всё ли приснилось мне? Так легко, но это не ты, но так тому и быть. Вот, никто не неволит меня я сам знаю откуда я знаю что делать. Декартовы присущие мысли от рождения я всё знал. Давай быстрее и всё закончится. Я хочу невозвратности.

Не-она говорит, и это какой-то нужный в этом месте вопрос, и я отвечаю ей, и не-она убегает по стене а я стою у вертикально стоящей кровати. Я проваливаюсь но возвращают меня. Так.

– Иди ко мне.

<..>

Давит куда-то не туда и на мне одни бинты и на ней цепочка сердце колотится но не волнительно и не страшно. Я помню бассейн, фиолетовое, и размороженный ноябрь, и всё, чего касался глазами, что расширяло меня до размеров видимой части вселенной. Воздух недвижен в герметичности комнаты, но он доносит запах, запах не-тебя, который ни с чем нельзя спутать, но определить тебя можно только апофатически, ты – не она, она – не ты. Саша притягивает меня к себе, или я к ней. Коленом в бинты.

– Нога!

И плоскость мира смещалась, колебалась. Она – женщина, сосуд и колодец заключающая в себе, Луну и звёзды, и видимую часть вселенной, и способность порождать миры, но ты, а не она. Итак, и колодец гигантов, девятый круг, это в ней без верха, без низа и без дна, вниз к Коциту по ребристым стенкам, там, где переход в Южное полушарие. Сердце бьётся, маленькое в гнезде моей раздавленной груди, и это так заведено и так надо чтобы я заснул и не думал о возврате.

Это и томительно, и сладко, но куда как проще, чем Фил думал, люди жизнь кладут за это, а зачем? Не-она, вот, она говорит что-то, положенное говорить, она и так добра была к Филу, зачем ещё это. Здесь такая тьма, что он видел кончиками пальцев на мягкой горячей коже, она вспотела, но он – нет.

– Подожди, не так резко. Тише.

<..>

А потом я спросил:

– Зачем?

– Что – зачем?

– Было мне давать?

Кавелина смеялась и пожимала плечами, Фил видел это кончиками пальцев.

– Ну, потому что. Ты мне нравишься.

И кончиками пальцев я вижу, что она, красная, краснеет.

– Ты уже давно?

– Что – давно?

– Ну… не девственница.

– Полгода где-то. А что?

Ничего, Саша, всё ничего. То есть это было уже в девятом классе. С Метленко? Да какая разница? Хочет ли она спать, не в подсонье ли ухожу я где ты и где я и нет её или есть она и я и тебя нет. Обнимает и гладит и здесь сна нет я никогда не усну и ледяной ужас волною накатывает. Что же я наделал, что же. Но я так решил, но волна нахлёстывает под ложечку, Кавелина горячая, а Филу было холодно, она дышала сладковато, и пахло мускусом, и можно было закрыть глаза. Всё ничего.

Предыдущая главаГлава 17 из 19Следующая глава