О ты, всехвальная и достославная, и приближавшиеся к тебе; знал ли Фил, знал ли, Фил ничего не знал. Ему мало было победить, о, как же мало было победить!.. Был это один всё какой-то огромный обман, не в том и не то, что третьих, вторых и даже первых мест не одно, не два и не три, и это ничего не значит, можно быть вторым и, как следствие, десятым, как Фил, или третьим и, как следствие, тридцать пятым, как кто-то, и зря были все эти климатограммы по Алисову, по Кёппену, внешнеторговые балансы и показатели Великобритании по выплавке стали за тысяча девятьсот лохматые годы, которые не вернутся никогда. И сколько бы грязи ни хлебнул на практической части, едино же всё: никто никогда не узнает, насколько ты лучше меня, или… нет, без всяких «или», не бывает наоборот. Фил знает, какое место на самом деле занял я, но не знает, какое заняла ты, потому что иначе пришлось бы поехать туда, где ты, и заглянуть в протоколы, но вряд ли я даже заглянет в твои глаза, потому что Казанский вокзал требует платы. Она никогда его не простит.
Ты никогда меня не простишь, но теперь плевать. Я победил тебя. Я победил. Я победил. Моя куртуазнейшая госпожа поцеловала меня, и куда там Данте с его гляделками, дурак в колпаке. Фил возвращался победителем, и какая на хер разница, с каким на самом деле местом. Сказали второе, значит, второе, не десятое же, в самом деле. Тут-то и крылась логическая ошибка всей системы, ничто ничего не стоило, но никто ни о чём не узнает, и его будут чествовать, как будто бы в самом деле есть в географии лишь один лучше его. И Фил даже знал кто, потому что лучше во всем, но так страшно думать, миг один, я узнаю. И всё кончится. Но она поцеловала его, и я победил, утешаться этим. Есть чем.
Но за всё всегда платить необходимо. Валентина Алексеевна поздравляла его, но вяло и сухо, и миньоны её молчали за нею следом. Два дня обратной дороги в тишине и Дементьевск-Тиманский, неродной и нелюбимый город, в аэропорту снег, и по дороге, в городе снег, ночью снова был снегопад. Деревья побитые и помороженные, река ещё не вскрылась, и лёд на ней не потемнел и не вздулся, но дул жестокий весенний норд-вест, насквозь пробивающий барабанные перепонки. В Энергопосёлке ничего не поменялось, разве что новая продавщица в киоске отказалась продавать Филу сигареты. Он пошёл в другой киоск, напротив, и там их купил.
И всё ничего, что все молчат, дедушка молчит; дедушка рассмотрел диплом, вывернул нижнюю губу наизнанку, головою покачивая, и сказал:
– А хорошо. Сложно было?
– Сложно.
Мне не было, не было сложно, ведь что значит это, но ничего никому никогда не объяснишь. Всегда всё не то, говоришь, что было легко, – не верят, говоришь, что сложно, – лодырем обзываются. Это хитрая система, и кому-то очень надо, чтобы я никогда её не понял, я никогда и не пойму. Это только ты знаешь, что и когда говорить, не ошибаешься, но дедушка никогда не поймёт, зачем я ввязался в эту географию. Там, на перроне, у начала начал, его не было. Скажу сложно, просто ли, всё буду неправ, так что всё равно.
Дедушка диплом рассмотрел:
– А это второе место… Это почётно.
– Спасибо, – киваю, и пред лицом моим сальдо внешнеторгового баланса.
– Знаешь, лет так двадцать пять назад у нас на кафедре рассказывали такой анекдот. Вот, значит, сообщение по радио. Вчера Леонид Ильич Брежнев и Рейган провели забег вокруг Кремля. Леонид Ильич занял почётное второе место, а Рейган пришёл предпоследним.
Не смешно. Диплом рассмотрел дедушка.
– Ты завтра в школу?
– Да.
– Тогда раздевайся. Или ты ещё собрался куда?
Я зашёл и разделся, сумку запнув в пыльный воздух глубины квартиры. Да в чём она виновата, да и не больно ей.
Рассмотрел дедушка диплом:
– Надо рамку хорошую. Повесишь у себя, – и шаркал на кухню или с кухни, всё едино.
Фил затворил дверь комнаты, я раздеваюсь почти донага, и ложится на заправленную постель. Там рыжее покрывало, грубое, волокнистое, помнил Фил его – мама давным-давно гладила на нём, постелив на обеденный стол, доски гладильной не было тогда ещё у них дома. Я не видел, чтобы его стирали, но помнил, что оно всегда пахло чистым и тёплым, как ты, даже если заледенело, лёжа у балконной двери. Из-под утюга, и в утюге живое, электрический огонь страшен, но живой в ткани, и она тёплая, как живая. Как ты.
Я выжил, выстоял, я победил, безо всякой предварительной подготовки – я победил. И ты была моею, не в том и не так смысле, но моею, и ближе, чем кто-либо был твоим. Да, это так – здесь смерды сношаются по подъездам и нюхают клей, но о том, что ты – женщина, знаю я один. Итак, он победил – я знаю, я победил. Но почему мне так хочется умереть? Может, думалось Филу, оттого, что ему не могло хотеться иного, только смерти? И если не твоей, потому что тебя нет рядом, тогда своей собственной?
…диплом стоял на столе, а ты стояла надо мною и кивала. Вот как встречают тебя теперь, тебя, победившую, хоть я и не знаю об этом, но у него под ещё животом пресно-тепло, как надежда, – придёт он, и троянцы из сто двадцать пятой разберут школьные стены, чтобы втащить Фила внутрь, тем более что география первым уроком завтра, велик он, как троянский конь, и в чреве его много ахейцев, облачённых злобой и вооружённых болью, но похлопайте мне и по плечу меня, и они выйдут наружу совсем голые, как он лежит теперь. А она стояла над ним, а он не стеснялся её. Солнце апрельское из-за слоистых облаков, из-за пыльного окна в волосах твоих.
Зачем ты пришла?
Я хотела тебя увидеть.
Я тебя преследовал.
Но больше никто ко мне не подходил.
Так ты простишь меня? Вот, я обещал победить, и я победил. Теперь я достоин видеть тебя?
Это ничего не значит. Я тоже победила.
Врёшь!!! У меня нет официальных данных, я укутаюсь в незнание, как в покрывало это. Прости меня, прости, прости, прости, я не могу о тебе не думать. Ты сама поцеловала меня, теперь как не думать. Ты пришла. Я готов хоть каждый день там побеждать, некого там побеждать, слабаки одни. Если я ещё раз так смогу, ты придёшь снова? Ты поведёшь, ты повёдешь меня за собою?
В школе никто никому не аплодировал, но Фил зашёл и у триста седьмого слышал – шум, и в коридоре такой стоял, что можно было подумать, стену теперь всё-таки разберут. Перфораторный грохот десяти голосов, Шутова слышно, но не только. Не про нашу честь, конечно, но и ладно.
В коридоре стоит Морозов, патлатый этот, жуёт жвачку да куревом смердит, всего мирового производства ментола не хватит. Но руку тянет.
– Ты гляди, Фил Филыч, кутерьма-то какая!
– А чё там такое?
– Тебе надо, ты и спрашивай. Опять там у Шута с цыганами какая-то борода.
Он осёкся, сказав. Шутова Шутом и за глаза не называли. Он следующий, быть может. Знает, падла патлатая, не сильно выше наших поднялся, но мне теперь плевать. Кстати, о цыганах. Из кабинета вылетел Татарчуков – свитер задом наперёд, глаза горят, шерсть дыбом, и застыл на пороге тут же. Часов через сто подкрался к Морозову, к Филу, руки не протягивая, прошёл мимо, но шум не утихал. Там, внутри, били не его.
Шутов чинил расправу над Кузнецовым. Того загнали в угол, дальний от двери, по-за шкаф, к окну, я вижу с диагонали, он так трясётся, что стены ходуном ходят, и дрожь его разберёт стены вот-вот. Того держали Кабанов и ещё кто-то, Метленко, кажется, Магомедов стоит, сложив на груди тяжеленные руки, и Шутов над ними, приближается. Кузнецов трепыхается, рыба в сети, и по красному калению щёк испаряются слёзы.
Я подойду ближе. Спины сомкнулись сплошной стеной, полкласса.
Шутов потрясает флакончиком с корректором:
– Бойтесь, бляди, башню рвёт! Хуле ты дёргаешься, чёрт поганый?
Магомедов кивает, развешивает руки.
– Отпустите, суки!
Магомедов бьёт под дых, тело повисает. И, сие сказав, испустил дух. Я чувствую, как он никого не простит.
Шутов схватил чёрную прилизанную голову за волосы, поднял. Глаза закрыты. Достал корректор. Достал, и откуда? Достал. Начинает на лбу его писать – Фил протиснулся между плеч – «Бой…». Нажали с боков – вдохнуть не можно, но я чувствую, не от того. Так мышцы сжало, стиснуло, это меня он ударил, это я стою там. Я должен там стоять.
Кабанов:
– Ты его там не замочил?
– Да а що с ным будэт?
– Сидеть потом.
– А ты зассал, что ли? – Шутов щерится, Фил видит боковым зрением, мне не по себе.
Кузнецов воскрес, потому что не такова травля, чтобы умереть от неё. Это слишком легко, тебя будут мучить и никогда не дадут умереть, будут мучить и не дадут подняться, мучить, мучить, мучить, потому что не бывает иначе.
Вот центр мироздания – вижу я, потому что без Кузнецова и класс не класс, и Шутов с Магомедовым сойдутся смертным боем. Магомедов сильнее, но за Шутом и Кабанов, и я, и много кто ещё. Замотаешься пыль глотать.
Шутов похлопал по щеке:
– Ты чё, лошара, волю, что ли, почуял? АААААААААААА, сука!
Фил увидел кровь, впившийся в шутовскую руку, на ней вися и чужих. Христос не кусался на кресте.
– А ты хуле не держишь?
Шутов бьёт с кулака, по полу текут кровь и корректор, и от его удара у меня шатаются зубы. Фил отошёл – тело в струну, мышцы свело окоченением трупным, кулаки сжимаются. Не подходи, не заступись, нельзя, помоги им. Заступишься – поменяешься с ним местами. Но тебя нет здесь, я обещал выжить, иначе не выживу. Фил сжал зубы, солоно мне на дёснах. Совладает с собой, не сорвусь.
– Пацаны, тащите его в толкан!
– Вань, вы чего тут?
Молчи, молчи, уёбок, тебя туда поволокут. За кого, за лоха сгинешь?
– Да лошары тут, в натуре, распоясались! Здоров, Фил, как съездил?
– Да нормально. Второе место.
– Ваще красава!
– Отпусти, отпусти, сука, я тебя убью, я твою маму…
Мимо тащат Кузнецова, нна, Шутов едва заносит кулак, тот повисает на чужих руках.
– Фил, расскажешь потом. У тебя сиги есть?
– В куртке.
– Тащи, тащи его, бля, урок через десять минут. Фил, всеки ему!
– Да делать мне нехер, руки марать.
Ты стоишь, в углу я вижу тебя, ты смотришь, не туда смотришь, это я, это меня тащат на расправу, смотри, смотри. Прости, так надо, ты не поймешь.
– Отпусти, отпустите меня, ну что я вам сделал?
Шутов наклонился к коленопреклонённому, взял за подбородок:
– Лох – это судьба, понимаешь? Да хуле ты рыпаешься постоянно?
– Да я же не на тебя…
– А что, Татарчуков не нормальный пацан, что ли?
– Он цыган…
– А ты у нас нацист, что ли?..
Шутов харкнул, слюна белая по смуглому лицу, белая, как корректор, которым ничего не исправишь.
Фил стоял в стороне, в туалете накурено, вот и не надо сигарет, я покурю и так, и ты не придёшь, это мужской туалет. Не смотри на это, это не покажут в театре, этого нет, это не о тебе, это я, наклонили над унитазом как.
– Кабан, смывай, – и Кабанов дёргает за верёвочку.
Рядом Магомедов.
– Чего он сделал-то?
– А ты нэ опаздывай, увидэш.
Осклабился жутко, и вперёд, налёг коленом на спину, Кабанов посторонился, Шутов закурил тут же. Пфшшш, буль-блуг-баульга-буг-бг-бг-бг.
– Отпусти!
– Лошара, не дыши лучше…
Я и не дышу. Я слышу, как я захлёбываюсь. Не ходи сюда, я не умру, просто не смотри на это.
Фил посмотрел на часы. Три минуты до урока.
– Давай смывай его!..
Татьяна Васильевна сказала, оглядев класс:
– А Филипп Дмитриевский, между прочим, вернулся, ребята, со Всероссийской олимпиады. И он занял призовое место. Давайте ему похлопаем. Филипп, встань, пожалуйста!
Я стою и смотрю на них, многоглазого поверженного Аргуса. Нет Кузнецова, и Шутов щерится, но хлопает. Я не улыбаюсь. Меня утопили минут десять тому, и утопленники не смеются, мёртвые не смеются. Как хорошо, что тебя там не было. Вот и всё моё счастье.
А не говорили в тот день о нём больше. На литературе – о Печорине, на химии – об алкинах, а о Филе молчали. Кузнецов не вернулся. Фил утонул в унитазе и после уроков пошёл домой, а пришёл за гаражи.
Подошёл Шутов:
– Фил, тут, короче, такая тема. Татар-то этого чёрта на счётчик поставил, а он его укусил, сука. Вон какая шляпа вышла.
– А за что он его на счётчик-то?
– Да лошара потому что, Фил.
Почему, почему так просто всё, не может быть так всё просто.
– Ну, у Татарчукова ещё у самого ставилка не отросла, чтобы на счётчик кого-то ставить.
– Ты у нас, Фил, недавно. Это Татар с виду бес бесом, а знаешь, за ним сколько…
– А что, очко играет? – Я оскалюсь, и можно подумать, что ты не меня утопил.
– Заиграет тут, в натуре. Это ты ещё их не видел. Местпром, ёбана в рот. Придут же.
На Местпроме жил цыганский табор, это Фил знал. Где жил Татарчуков – не знал, но тут несложно.
– Да, он же у нас с того района.
– Вот и я о чём.
– Я только не догоняю, мы-то тут при чём, хуле его надо было пиздить? Его счётчик, его пусть и закапывают.
– А чтоб место знал, в натуре. С цыганами один хрен сойдёмся рано или поздно. А лох место своё знать должен. А ты-то чего за него впрягаешься?
– Да я что, мне по херу…
Я достал сигареты, и мы курим и смотрим в небо, где нет тебя. Я утонул, но не в нём, и в вонючей дали нет тебя. Не смотри на меня, не смотри.
Почему Кузнецов, почему, почему, почему я? Его всегда травили, я видел, да не видел, ты застила глаза мне. Швыряли пенал, плевались бумажками, просто били, а ты застила глаза мне. Почему он? Он не урод, не очкарик, не прыщав и не патлат, и не тормоз, и не из нищей семьи, самый обычный пацан. Это меня должны были – я психопат, удара не держу, ведусь на провокации, почему он?
И Фил отвечал себе – потому что. Это случай, это так получилось, это ему повезло, а Кузнецову нет. Шутова могло не быть, и Магомедова, и этого Татара-тартара, но Кузнецов быть не умереть обязан. Если мы не будем грызть одного, перегрызём друг друга. Эволюция. Лучше пожертвовать одним, чем всеми. Слабак судьбы принимает не, смиряется не, он сопротивляется, он, он сломлен, я бы так себя не повёл, нет, вёл и повёл бы. Попробуй не сломайся тут. Я должен, броситься Фил я такой же, должен за него, как он, он такой же, как он, же он такой как. Травить, нет, нельзя обоих было, их бы начали. Я умер бы всё потерял и, травля несмываема, от неё нельзя избавиться, задумано так только ибо, разве судьбу обманув, мне удалось однажды, но может не повезти впредь.
Мышонка за я вступился, чуть туляремия я умер не, за тебя лишь только распад умереть изготовившись распад небо умереть я готов, распад, небо, горение, реакция идёт со взрывом. Он такой же, как он, но я не готов умереть за себя, только за тебя. Так было надо. Благодарю тебя, Господи, тебя, выжил, но ненавижу, я должен вступиться должен долженствую, распад, распад. Прости меня. Я слабый, слабее его, прости меня. Не смотри.
И я лежу, и смотрит сквозь пыльное окно на заходящее солнце, но поздней весною солнце садится поздно, бледно-розовое облачное небо не насытится кровью. И говори, говори с ним, с Филом: отважные герои, прекрасные принцы вступаются за слабых. А я-то знаю, как благородные рыцари топчут конями свою же пехоту, чтобы чернь не путалась под ногами. Иногда чернь собирается пешею, при Куртре или где ещё, и побеждает, но иногда – это только иногда. Там, на оборотной стороне его черепа, пробирные клейма с твоим профилем, он только теперь понял это, она всегда была там, в голове, но так хитро это – изнутри её, всегда смотреть и читать мысли, и не давать себя увидеть, потому что это слишком большая награда. И вот он стоит перед ним, как я перед собою, как ты во мне, и спрашивает:
– За что?
А Филу нечего сказать. За что били его самого – понятно, он был странным, плохим, он мешал жить ей, что смотрит изнутри головы прямо в мозолистое тело, и взгляд рассекает его, но что мне сказать самому себе, за что меня окунули в унитаз?
Но всё-таки – почему? Он, я – сопротивлялись, у нас не получилось, потом у меня вдруг получилось, у него нет. Потому что я бился с Шутовым один на один? Вероятно, но дело не только в этом. Так почему? Просто повезло. Лотерея, и шар единый выпадет не тот, и он не выберешься никогда. Тебя сломают, и ты будешь лежать под помойкой, где место тебе, так должно быть за твою удачу и твои успехи, по справедливости, по идее, но лежать там буду всегда я, ибо обществу нужны изгои, больше, чем кто-либо. Я обещал себе выжить и выжил, мне повезло. Кому-то было очень нужно, чтобы Фил выжил. Но не ей – он обижал её. Но кому?
Позвонила мама – точно телефон пиликал иначе, на какой-то повышенной частоте, – Фил не знал нот, не мог бы выразить чётко, дедушка прошаркал за дверью:
– Филипп Денисович, давай к телефону.
Денисович я, я победил и вот награда его, ещё пара всероссов, и я буду ваша его светлость Филипп Дмитриевский, князь Энергопосёлковый, граф Трайгородский. Какая честь, дедушка идёт мимо, а я кланяюсь ему.
– Комедию не ломай, а трубку бери, мама ждёт.
Старому дворецкому не положено выговаривать лорду, но я разберусь с ним потом.
– Алло.
– Привет. Не приезжаешь-то почему? Ты когда прилетел?
– Так вы меня не звали. Я вчера прилетел.
– Ты не можешь дурью не маяться хоть по телефону? Дедушка говорит, ты хорошо выступил.
– Второе место.
– Да, неплохо. А почему не первое? Кто, кстати, первое занял?
– Какое? – Отсеку, отсеку я язык свой, ибо он соблазняет меня. Фила как молнией ударило прямо сквозь сердце в желудок – он скажет, что первое место не одно, уточнит ли, второе, третье не одно, и прямо по телефону на него выльют ушат помоев, хотя обычно телефонная линия передаёт только звуки. О, теперь я осторожнее.
– Девочка одна из Архангельской области. – Да, была такая, одна из трёх, имя бы вспомнить.
– Ну, что ж… девочки собранней, конечно. Если бы ты получше подготовился, ты бы мог…
Я бросил трубку и слышал клацанье зубов рычага. Клац, клац – Фил слышал, точно огрызался тот на него за хамство. Сейчас мама перезвонит, дедушка все ему выскажет, но сил нет больше, устал, хватит, я сыт по горло.
Фил шёл в комнату, внутри что-то поменялось местами и никак не менялось обратно. Мама недовольна… девочки собранней… если бы он получше подготовился… нет, уже это всё слышал я. Забыл, упущение, из головы убежала мысль. Что и где, откуда упустил её я, распад, распад, черепа по швам, дома по швам, и трещина на обоях вот, промеж цветка, вверх и в угол, за рамкой теряется и бабочка мертва над нею.
Девочки собранней, да… Все мальчики когда-то были девочками на начальных этапах развития эмбриона. Это она, мама, выносила меня. Я был девочкой, но она виновата, что Фил не стал ею, а мог бы. Но всегда во всём виноват я. Нет, не то. Я упустил что-то.
Рухну на кровать, и перевернётся мозг, сотрясаясь. Поцелуй! Я целовал тебя, я ведь целовал тебя, как я мог забыть, как, как, как, как. Каком кверху, но как я обыкновенно несобран и разгильдяй, иное вот говорится не обо мне, вылей и помоев на меня ушат, имеешь право ты, поскольку я снова обидел тебя. Почему, вот почему забыл я, там помнил, в Сергаче, ехал в поезде и помнил, летел в самолёте и помнил, и город забыл тебя мною. Грохочет состав, с Мареево–1 они никогда не возвращаются, там – сортировка и пять направлений, и зачем назад, когда столько дорог. Я снова тебя предал, но зачем ты мне ответила. Он заставил, но ты отвечать не могла мне. Могла не отвечать мне. Не отвечать могла мне. Зачем? И почему я мог забыть? Неужели Шутов напугал меня, и я позабыл о тебе. Фил ещё хуже, чем о себе думал. Я не спас себя, утоплен, испуган и предал тебя. Предал и утоплен за это. Пусть мама перезвонит, и дедушка убьёт его, и выгонит на улицу, ещё холодно, я замёрзну. Перезвони, мама, пожалуйста, вспрыгнул Фил с кровати, и вот стена, ударюсь, и умру, но стою и слушаю, по запертой комнате как загнанный зверь, взад и вперёд, но стою и слушаю снова.
Но мама не перезвонила.
Река вскрылась, и похолодало, за те два дня, что Фил был в городе, снег сошёл до черноты почти первородной, и на ветках набрякли зелёные капли, но похолодало, потащило тяжёлым ветром. Ледяная вода грохотала и пела, поднимаясь над тальвегом, к гребню дамбы. Поезда на Мареево–1 шли теперь над самой водой, и дом мой стоял над нею, точно пришла река ко мне, и ты по реке, с белыми глыбами, и салом, и шугою, подступила, забери меня с собою и унеси в море.
Даже внутри квартала сбивало с ног, и зябко, и холодно, даже под вязаной лыжной шапкой ветер бьётся в барабанные перепонки. Прошла суббота, и воскресенье, и понедельник. Мама не перезванивала. Фил знал теперь, что это надолго, но настала тишина и в голове. Должна была настать. Но ты не отпускала его, как лента алая губы твои, ты не отпускала меня, я забыл о твоём поцелуе, и ходил теперь как зачумленный, и не мог позабыть снова. Ты пахнешь тишиной и покоем, близ кожи твоей покой, я так тебя ненавижу, что сердце замирает, когда я прижму тебя. Фил видел себя в подмёрзшей луже и бликах зеркальных окон, я маленький и узкий, мальчики взрослеют позже. Как я мог бы согреть тебя в этот холод? На Трайгородской стороне от реки дальше и не дует так, но всё-таки. Даже если бы я был рядом, как бы я мог?
На остановке после школы купил газету. Пока ждать автобуса в центр, как всегда, незачем, лишь бы не домой, и не мимо твоего дома ехать, можно почитать, как серые страницы отгоняют ветер. Строительство развязки на пятом километре возобновят. Проектируемый проезд № 12 в Академгородке станет улицей Академика Сахарова. Власти округа решительно настроены на борьбу за повышение общей культуры населения, в окружное Заксобрание внесены поправки о штрафах за нецензурную лексику в общественных местах. Мэрия Дементьевска-Тиманского награждает школьников – победителей всероссийских олимпиад. Стоп. У Фила хорошее зрение, но он воткнулся в газету длинным носом, буквы сюрреалистичное чёрное на сером пятно стали.
9 мая состоится вручение Премии мэра г. Дементьевска-Тиманского в сфере образования. Будут награждены школьники, занявшие призовые места на всероссийских предметных олимпиадах. Список… Фил не читал его, но знал, не читая, вот ты и нет меня, и взгляну вниз, вот ты и нет меня. Шесть фамилий, и ты третья – да, Всероссийская олимпиада по литературе, второе место. Но его нет. Знаешь ли ты, как замирает сердце в бессильной ярости, как глаза темнеют в бессильной ярости, как я тебя ненавижу. Под какую землю ещё провалиться мне, чтобы ты оставила меня в покое? И вот, едва я доволен буду и сравняюсь с тобой, ты придёшь и заберёшь мой покой, потому что я плохой и недостоин покоя, но почему, почему я. Ты никогда не оставишь меня в покое, в черепе моём и тишины нет во мне, он так хотел тишины, но она, и ветер, и шум машин. Может, это за поцелуй? Вселенная решила, что хватит с него чудес на этот год.
Пришёл автобус, но Фил пропустил его, ветер дыхание сбил, выдох, выдох, выдох, шея и шарф, виселица и чёрная весенняя немота, ты смотришь на меня изнутри черепа. Почему я поцеловал её? Будь проклят тот поцелуй, что оставил меня без награды, как же я тебя ненавижу, ненавижу, ненавижу. И себя ненавижу сильнее, потому что не умею выбирать должное. Я не искал бы тебя, не нарушал заповеди и был вознаграждён бы.
Он сейчас завоет, прикусит губу и через губу завоет, чувствуешь ли ты поволоку на моих глазах, как слёзы на ледяном ветру леденеют, бессильные, безвкусные. Это ты, ты, ты виновата во всём, в том, что меня не наградили, в том, что я здесь, а не там, где должен быть, среди черни, сын благородных людей, в том, что я не мог тебя не возненавидеть. Сквозь слёзы он не мог разобрать последний абзац заметки, и отру красные глаза рукавом. Вот. Участие во Всероссийских предметных олимпиадах принимали тридцать семь учеников различных школ города и территорий, подчинённых городской администрации. Десять ребят заняли призовые места по семи предметам.
– Почему десять?
Стоп. Я подниму глаза, и вытру их другим рукавом, перечитаю список. Шесть фамилий. Вот я, где ещё трое? То есть он не один такой? Но почему? Вот она – третья школа. Первая гимназия, это там же, на Авангардном проспекте. Тридцать пятый лицей. Академгородок. Шестнадцатая школа. Это между Почтамтской площадью и оперным театром. Тоже самый центр. Двадцать вторая гимназия. Угол Парковой Декабристов. Самый дорогой район. И тоже, конечно, центр. Снова шестнадцатая. А вот он я – сто двадцать пятая. Где-то есть ещё трое. Откуда они? Из Жостерово, с Посевкинского острова, с Соцгорода? С Марата, с Трамваёв, с Овинища, с Хвощевки, из Кировского района – он большой, с Местпрома, с Агрогородка? Или совсем издалека – с Угольного буяна, из Оглезнево, с Факельной, с Ремонтного посёлка? Из какой тьмы они, с каких окраин? Вот, значит, в чём дело – он не из той школы. Не из центра. Там хулиганы и отбросы. Ну да. Так и есть. Здесь хулиганы и отбросы, там отбирали пенал, здесь топят в унитазе. Снова прошёл нужный автобус, и ну его. Но он ведь не отброс. Мама – доктор наук, отец – кандидат, дед – тоже доктор. И бывший вице-губернатор. Они меня, как и ты, ненавидят, но сегодня я впервые помню, кто я. Я теперь вспомнил. Это ты, ты виновата, что я догниваю на этой помойке. Тут, как ни побеждай, никто не заметит. На сей раз он победил, честно победил. И всё без толку. Я неудачник, дворянин, брошенный на галеры к колодникам.
Это ты, будь проклята, ты, зачем ты вообще родилась на свет, неужели я в других мирах тебе мешал, чтобы ты здесь отнимала у меня всё? Я выживу, теперь уж точно. И разберусь. Я целовал тебя, тьфу на землю, в лужу, чтобы лёд плевком проломить, так, вот если что-то твоё осталось на моих губах, то больше нет. И будь, сука, что будет.
И пришёл третий автобус, но Фил побрёл домой.
А потом пришли цыгане, и я сказал себе: будь что будет. Бог, но не ты, теперь слышал меня. Это было после первого мая, но до девятого, но я не помню точного дня и никогда не вспомню. Это так было: Татарчуков пришёл не один, и Фил видел, и другие видели, под ложечкой засосало. Это предчувствие перемен, боя и боли, я жду этого, потому что нельзя так. Двое или трое с ним, один мелкий, лет одиннадцать, один постарше. Физичка заболела, и они вывалились в окно, за гаражи: Шутов, Кабанов, Фил, Семёнов, Метленко, Максименко, и девчонок трое: Катя Филатова, Оля Вишневская да Саша Кавелина с огромными буферами, да из параллельных классов пацаны, человек пять.
Кутузов прищурил глаз, открыл военный совет.
– Они, в натуре, хотят шесть штук раскидать. Чего делать будем?
За Багратиона Кабанов:
– Биться надо, хуле. Что, черномазых не вомнём?
– Там и азера, и кто угодно. И рынок китайский. Они тебе народу туеву хучу приведут.
А Метленко за Барклая:
– Дадим им этого лошпета, и дело с концом. Они его так и так прикопают. Или пусть он с Татаром один на один.
– Так он его побьет одного.
И Кутузов щурит глаз:
– Этого-то я и боюсь. Потом точно всем пизда. Если не зассыт, он то есть зассыт, конечно, но мало ли. Лучше перебздеть, в натуре.
– А кому про шесть штук сказали-то? – У Саши и голос низкий, сиськи резонируют. И дело говорит, но она и сама не дура. Три четвёрки в третьей четверти.
– Мне. А ты мне не веришь, что ли?
– А почему тебе? Не твой же долг.
– А кто за школой, в натуре, смотрит? Фил, ты чё, как мыслишь?
Я курю, не всё понимаю, то лишь, что запахнет жареною кровью, но то счастье моё. Вся эта Аньхойская клика теперь пойдёт войной на Чжилийскую. Дуань Цижуй запрашивает мнений. Ли Юнсян, Сюй Шучжен и другие генералы, все за войну. Я гражданское лицо. Я хочу в бой, а они нет, но я должен придумать, как победить. Альхойская клика должна проиграть, но не теперь, время поменялось. Я всё ещё помню, как ты целовала меня, но хочу забыть, здесь все в мундирах, и мне не положено. Теперь война.
– Господин Ван Итан, что вы думаете?
– Я думаю, генерал, нужно сражаться, но не на территории тех провинций, из которых они родом.
Дуань Цижуй, как истинный буддист, кивает негромкому и мудрому:
– Не на их земле, Вань. Костей не соберём.
– Я ещё с пацанами поговорю.
Сюй Шучжен, завоеватель Монголии, осторожно помял сигарету в руке:
– Достаточно ли их войск, генерал, чтобы захватить Пекин и удержать его?
И Дуань Цижуй отвечал ему:
– Они могут войти в союз с западными державами и заручиться поддержкой милитаристов с юго-запада. Но это маловероятно.
Итак, аньхойская партия проиграет эту войну, я знаю. Чжилийцы войдут в сношение с маньчжурской Фэнтяньской кликой, заручатся поддержкой Великобритании и Франции, а кроме того, они не так пугают правительство Сунь Ятсена и тех генералов, которые его поддерживают. Дуань Цижуй подаст в отставку и закончит дни в изгнании, Фил знал это – у клуба Аньфу не хватило гибкости. Тут нужна другая тактика, и они переиграют сражение. Я хочу умереть, но это будет красиво.
– Им надо – пусть сами приходят.
– Да-да, – сказал кто-то, – главное, на Местпром теперь не соваться.
Никто не хотел стрелы, даже Дуань Цижуй, и только Фил хотел, потому что терять теперь нечего, никто не знал ничего.
Теперь в паруса задул попутный ветер, но было это не всё ещё. Так, да – большая перемена. Они шли по коридору, от столовой, мимо гардероба – Фил и Кавелина. Кобелина – так её ещё называли.
– Так что там с Компьенским перемирием? Я про 11 ноября помню, вот историчка спросит наверняка же… Да я не готовилась.
У неё голос низкий, резонирует в нормостеническом мягком теле, и дугою Фил изогнулся, не веря ей. У неё три четвёрки в третьей четверти, не опасно это, но близко. Я вторую четверть подряд круглый отличник, не ей чета, но мало чести в сто двадцать пятой помойке. Но не в том дело, я изгибаюсь дугой, потому что слышал это, она не опасна, Кавелина, но я слышал это. Но она курила с нами, мы с нею мазаны одним миром. И на выдохе струна разжимается.
– Да что… Ты, главное, дату скажи, скажи, что по условиям Германия передала Антанте до хуя всякого имущества, да ей хватит.
– Ну хуй знает… И годовая скоро уже. – Но за голосом слышу я, как серые джинсы на широких бёдрах шаркают друг о друга, слишком близко.
– Забей, нормально всё будет.
Кавелина молчит и спрашивает:
– Ну и как, понравилось тебе там?
– На всероссе-то?
– Ну да. Был смысл вообще?
– Как тебе сказать. Неплохо было. Так, знаешь, самолюбие потешить.
– И призы же какие-то.
– Книжек парочку. А, ещё вазу дали.
– Какую, на фиг, вазу?
– Да там фарфоровый завод есть. Это, типа, от него. Хрень, короче.
– И всё, что ли? Капец… Ты же реально готовился там, заморачивался…
– Ну, там ещё стипендию РГО можно было получить. Одну на возрастную группу. Но не мне дали, да и ладно.
– А что не тебе?
– Там такие ботаны, Саша, ты что…
– А ты? Ты же умный.
– Да ладно тебе… – Но он не скажет, что ему приятно.
Кавелина говорит:
– Нет, ну правда. Я бы съездила, интересно всё-таки.
– Попробуй на следующий год.
– Да я в географии чё соображаю-то?
И здесь их пути разошлись. Кавелина глядела на часы, и к кабинету, семь минут до звонка.
– Ты идёшь?
– Я опоздаю. – И я поверну в другую сторону. Кавелина смотрит на меня и не идёт за мною, но это ещё не всё.
Дверь в приёмную приоткрыта, и секретарша пьёт чай. Слышно в коридоре.
– Ты к директору, Филипп?
Она знает его в лицо, маленькая слава. Но я не довольствуюсь малым.
– Да.
– Сейчас, – и прямо с чашкой теряется в низкой притолоке, – заходи.
Он – декорация, он за столом всегда и в позе одной, и расстёгнутом пиджаке, взгляд его грозен, но я его не боюсь. Скоро всё кончится, но я потребую своего назад.
– Ну, заходи, победитель. Чего не хвастаешься-то? Вон сколько дней прошло.
– Да нечем хвастаться особо, Максим Михайлович. – Фил достал из портфеля газету. – Я не хотел бы вас беспокоить лишний раз, Максим Михайлович, но почему так? Взгляните.
Он подслеповато утыкался в серые листы, шелестел и крякал.
– Ну а от меня-то ты что хочешь, Дмитриевский. Это ведь горисполком награждает, ну, мэрия то есть. С них и спрашивай. Кого хотят, того и награждают. Может, у них квота на премии?
– Максим Михайлович, но это несправедливо.
– Справедливости ему подавай! Глубоко копаешь, парень, не по чину. Ты победил – молодец, чего надо ещё-то? Наша, говорят, хата с краю.
Ты знаешь, Дмитриевский, вот послушай меня. Все говорят, девяностые, страну развалили, а я-то знаю, что тут так всегда было. Школу не для этого построили. Мы – вторая рабочая школа Энергопосёлка. Я здесь работаю с пятьдесят второго года. Тут всегда так было. Тут свои законы, я знаю, что происходит, я смотрю. Ты вот учился в третьей школе, это городская школа, уж не знаю, зачем ты перевёлся. Раньше ведь как было. Строили школы при фабриках, при заводах, при учреждениях. Это называлось шефство. Зачем строили. Потому что там нужны работники. Мы при электростанции, при ДемТЭЦ, мы вторая рабочая школа Энергопосёлка. На ТЭЦ нужны машинисты, турбинисты, аппаратчики. Это, кстати, довольно квалифицированный труд. Не то что в Агрогородке, на птицефабрике или на элеваторе где-нибудь, там тоже свои школы были. Да и есть. Мы не готовили ребят к вузам, есть третья школа, ещё какието. Мы здесь. Это теперь всем в вузы захотелось, кто вот из ваших на ТЭЦ пойдёт. Всем в вузы захотелось. Но ты-то точно пойдёшь.
– Да, я понимаю, – но я ничегошеньки не понимаю. И в окне нет тебя. И, кажется, в голове.
– Ты молодой ещё, горячий, как раньше говорили. У нас рабочая школа, а центровые – не для этого. Их знают, их и чествуют.
– Но что делать всё-таки?
– Дмитриевский, ты победил, ты молодец. Я тебя поздравляю, вот моя рука. Ну, пожми, – и Фил пожал руку ему, – а дальше не наша печаль. Раньше были и комсомольские праздники, много чего было. Но центр – всегда центр, это – одно, это – другое, понимаешь?
Фил кивнул, и встал, и нечего здесь сказать.
– Разрешите идти?
– Да иди. Мы же не в армии.
И встал, и вышел. В притолоке стоит Данте, в красном плаще и спальном колпаке, пройду мимо, орлиный нос его, и уголки рта опущены.
– Что ты наделал?
Я обернусь, директор смотрит на Фила, а что не так?
– Ты позабыл о своей любви и шёл с другою. Меня отвергли за подобное, навсегда отвергли.
Может, вам того и надо, мессере Алигьери, я стихов не пишу, я пройду мимо, а он – в кабинет директора. Может, им и было что обсудить, а мне с вами нечего. И терять теперь нечего. Лишь бы бой состоялся.
На другой день чжилийские милитаристы, удовлетворясь, видимо, данными, полученными от своей разведки, сами прибыли для переговоров. Его звали Маланчук, а в миру – Капитан. В странной кепке, то ли фуражке, высокий, иссушенный наркоман, чуть за двадцать, со старыми белыми глазами. С ним пришло человек семь, помоложе, и Татарчуков, выйдя, зашёл за их спины. Капитан сказал:
– Бабки где?
Шутов вышел ему навстречу, чётки бросая быстро и неметко:
– Мы те ничего не должны, в натуре.
– Хочешь по счётчику платить… – и повернулся к своим. Они говорят не по-русски и не на санскрите, я не разбираю речи их, но Фил слышал речь эту, она где-то за моею спиной, на плече. Шутов ничего не отдаст, поведешь ли ты меня?
– Знаешь, люди в затоне лежат. Там раки до сих пор живут…
– Да похуй вообще, – страх передают по всем каналам, – ты за долг обоснуй.
– Ну, приходи, побазарим. На Металлистов, у «Кристалла», завтра.
– Нет.
– Вы че, малолетки, не догоняете, вы нам тут все торчать ща будете.
– Другое место давай. Наши пацаны не знают.
– Это по твоим пацанячьим понятиям, ты знаешь, у взрослых понятия какие, ты мне за понятия сам обоснуй…
Шутов выдохнул шумно, Фил подался вперёд, но Кабанов и Метленко закрыли его собою. Шутов запахнулся в куртку, согрелся – не дрожал. Капитан молчал, отражая солнце в золотом зубе, и рука за спиною, как вальсирует, качается, она говорит в ухо мне – у него нож за спиною, и видел Фил – ножны на поясе, и они пусты. Да. Теперь, вот теперь мечта сбудется. Не везёт в любви – в смерти повезёт точно. Все идёт к этому.
– Ты тише ты, не быкуй. Мы те не должны, мы у тя не брали.
– Ты брал.
– Я у тя ничё не брал, – Шутов наклонился, набычился, – у нас пацан один…
– Да я твоих пацанов в рот всех ебал, ты…
А вот теперь беды не миновать. Ни по каким понятиям. Кто кого куда сказал – за это смерть, потому что нельзя иначе. Кино и газеты ничего не знают, Филу не говорили этого, но я знаю, с воздухом вдохнул. За это – смерть.
– Короче. Завтра на Песчаном, на поле там, в восемь.
Он ловит чётки, Фил вижу, как ловит чётки он, разворачивается, и молча все за ним, и Капитан стоит и молчит. Окликнул – зассал. Молчит.
Подумаешь – забили стрелку. Эка невидаль, в третьей тоже забивали, и здесь, везде – Ваня Васе после шестого урока, потолкались по полу, по асфальту, поставили ссадин. Это – стрелка. Иногда Ваня приводит друзей, двух, трех, пятерых, Вася не приходит и проигрывает. Васю за это затравят или нет, это случайно, все – лишь повод, для мучения повод лишь.
Не так, всё не так. Фил никогда не видел, чтобы Шутова трясло, тот совладал с собой на этот раз, да не сразу. Шутов выбрал удачное место – там футбольное поле, похожее на пустырь, нечто среднее, с одной стороны гаражи, с другой – две девятиэтажки и улица с третьей, и от четвёртой метров триста до реки. Всё хорошо видно. И Фил поднял голову – он услышал, он послушал меня. Я улыбнусь – Шутову страшно, а мне нет. Я пойду туда, я хочу пойти на смерть. Ты отняла у меня самое дорогое. Мне жить незачем.
Капитан и остальные на следующей перемене ещё приходили, шарили по школе, искали Кузнецова, Татарчуков, Шутов и Метленко помогали им, но тогда они никого не нашли. И не могли. Фил знал, что они придут, и нашёл его раньше. Это чутье затравленного зверя, моё чутьё, и пусть теперь, одетый в волчью шкуру, я всё равно знаю и никогда не перестану знать. Они не там ищут, а он – там, потому что я там есть, я знаю, чего-чего, а прятаться я научился. И хочу его спасать, и не хочу, но дожить бы до боя, только бы. Так должно, но так страшно. Громким шепотом, как в театре. Твоём театре, тьфу.
– Слышь, ты. – Я-то слышу, как хрустнул его позвоночник между шеей и грудью на плавнике, он не тяжелый, Кузнецов этот, из него вытрясли душу.
– А тебе-то я фто фделал, или ты ф ними теперь, фабыл, как тебя пиздили?
– Будешь вякать – сделаешь. – Фил вытолкнул его из-под лестницы через короткий коридор в туалет, и задёрнул за собой дверь – взял вещи из гардероба, И чтобы я тебя, блядь, уёбок, здесь не видел, ни сегодня, ни завтра. Понял? Увижу – сам цыганам отдам.
Шепелявый теперь и опухший, он дёрнулся из-под руки, выскользнул в коридор, голову наклонив, и не заходил в гардероб – я вижу в окно, как он убегает, не забрав вещей, с одним портфелем. Как лента алая губы твои, ты целовала меня, и нет его, но я, меня, мною, вот почему я выжил, поцеловала меня ты чтобы. Но сказка ли не бывает чудес на свете, действие эликсира кончится, я смертным буду, и буду мёртв, что было спасать его после утопления, инки верят, что только утопленник никогда не воскреснет. И он, я не воскреснет, и ты целовала меня, я плохой, не отдал бы твой поцелуй ему. Умри ты сегодня, а я завтра. Но я не заслужил этого поцелуя. Снова сплюнуть, забыть, забвение, Лета, оставь меня, оставь, дай умереть и не быть. Твой поцелуй помню я, и отпуститься невозможно, я принайтован, привязан. Я всё понял, я принял должное, я сам прошу, отпусти его.
– Фил, – Шутов хлопает по плечу, – ты чё завис, в натуре. Звонок уже.
– Да, завис. Пошли.
После уроков никто за гаражи не шёл – между четвёртым и пятым зашли в мужской туалет, выгнали оттуда мелких и закрыли дверь. Кавелина и Вишневская тоже пришли, обе закурили.
– Короче, так. Я сёдня с пацанами побазарю с двухсотой и так с района. Кабан, у тебя ж брательник на Зимнем живёт, пусть тоже приходит.
– Я-то приведу.
– Бля, а делать-то, в натуре, чё надо?
Метленко, Метленко. Сколько алгебру у меня ни списывай, а ума как у пима. Шутов закурил, и я закурю тоже. Ты не увидишь меня.
– Биться, бля, Киря. Надо, кароч, чтоб человек двадцать хоть было.
– Так наши все, – Кабанов, – из бэшек ещё мож кто.
– Короче. Там был кто-нибудь?
– Да, да, да…
– Фил, ты был?
– Я там живу напротив.
– Заебись.
И кто-то снова:
– Брать-то чё с собой?
– Башку, бля, возьми.
– А если у него волына?
Все молчат. Дуань Цижуй положил чётки в карман и склонился над картой театра военных действий в прокуренной и тёмной гостиной клуба Аньфу:
– Фил, ты же там знаешь? Объясни давай.
Я подошёл к карте.
– Смотрите, пацаны. Вот поле, тут гаражи, тут дорога. Местпром – там, они придут с той стороны, мы стоим ближе к гаражам. Если что, через гаражи на Зимний или к остановке, наверх.
Все кивают, Фил сам себе тоже. Поведёшь ли ты меня между этих гаражей, через кусты и острый снег и грязь под ним?
– Так, все поняли, в натуре?
– Не, а где там на Зимний-то за гаражами проход?
– Метленко, ты ща у меня в шар получишь. Те ж сказали – между гаражами. Фил, слушай, ты ж там рядом. Сходи вечером, прошвырнись, ну, чтоб всё понятно, что да как.
Фил кивнул, Дуань Цижуй продолжал, затягиваясь уже дымным фильтром:
– Они тебя в лицо-то не знают. А то хуй их знает, вдруг они тоже там сегодня будут. Не, в натуре, всякое может быть. Пацаны, мож, кто с Фил Филычем пойдет?
Но Кавелина вышла, затушила сигарету.
– Я же тоже на Зимнем живу. Что, Фил, сходим глянем после школы?
– Сходим.
– Так, теперь. Если шухер, где собираемся? Сеня, к бате твоему забуриться можно?
Семёнов, а он Сергей, он, молчащий всегда, от окна говорит:
– Да ему-то похуй, он щас опять бухает. Только там срач, пацаны, в натуре.
– Да забей. Все поняли?
И Данте приоткрыл дверь туалета, заглянул, мрачный, и молчал. Шутов перебрасывал чётки.
– На остановке ГСТ по чётной стороне без пятнацати все. В натуре.