Ещё он понял, когда-то тогда же, что пора начинать курить. Он не хотел, он много читал и слышал о вреде курения, не хотел. Но тут его никто не спрашивал – если он хочет продолжать общаться с Шутовым и его тусовкой, придётся как они быть, придётся, хоть в этом немногом. Умеренность и аккуратность, лопай что дают, сиди и не рыпайся, все курят, и ты кури. Она тоже была в этом, вернее, её не было в этом, она бы никогда не начала курить, так что за табачным дымом она никогда его не достанет, ты никогда меня не достанешь в этом зловонном тумане, которого так боятся некурящие.
Весь день лило как из ведра, противно, пронзительно и визгливо капало на рубероидные шубы крыш; город, улицы были блёклые, как мокрая, извалявшаяся в помойке собака, и пахло псиной. У школы, прямо через дорогу, Фил купил пачку – это был, кажется, красный L&M, он просил чего покрепче – и никто не спрашивал, сколько ему лет. В тех местностях вообще никто никого никогда ни о чём не спрашивал.
За гаражами, там же, у школы, – но теперь там было пусто, все уже разошлись, – не было ветра и почти не капало за воротник; Фил ненавидел, когда капает за воротник. Он чиркнул спичкой, к себе, и огонёк прыгнул на него, впился в ветровку и оплавил, запахло жжёной тканью, а Филу почудилось, что жжёным мясом.
– И огонь меня не берёт, – он вынул вторую и зажёг уже как надо, – и ты меня не возьмёшь.
Она не взяла его, огонь не взял его, а он взял сигарету и затянулся, решительно и глубоко, как обречённые шагают в пропасть, но это и была пропасть. Он должен был закашляться, в груди что-то сжалось, но выдоха не было, кашля не было. Мир зашатался, дождь полил откуда-то сбоку. Фил затянулся ещё раз. За маму ложечку, за папу ложечку, за тебя затяжечку. Вот так, глубоко, до печени. И вот тут она пришла, стояла за плотной завесой дождя, за дымом, смотрела на него, мокрая, жалкая, несчастная, и к ней не тянулись руки. Мы скованы с тобой одной цепью, Бог смотрит на меня, если Он есть, ты смотришь на меня, я вдохну дым и стану дальше, потому что ты не куришь. Я скован с тобой одной цепью, но я не хочу, я больше не хочу быть тобой, я хочу быть собой, я найду средство разорвать мои цепи, дым осядет в моём мозгу, и он о ней забудет.
Цепи кованые, раскуйте нас. Мир шатался, она смотрела. Сигарета истлела, и капля дождя потушила несчастную, во рту вкус был такой, будто кошки нагадили. Фил закурил ещё одну, но руки дрожат, всё шатается, ушло спичек пять. Ты всё стоишь, никуда не уходишь, но у меня много дыма, я выкурю тебя отсюда, моего дыма хватит на любые воздушные замки. Нет, не воздушные, ну да ладно, это никотин, смолы и угарный газ; ведь воздушные замки – её прерогатива, а не Фила, и ему остался только угарный газ. Ну, пусть так. Я опьянею и усну.
Третья, четвёртая, а она всё не уходила. Розы кололи его шипами, бабочки шелестели крыльями, к горлу подступала рвота. Пятая, и она ушла. Фил сел прямо в лужу, и там шестая. Больше в него не лезло, только из него, наизнанку выворачивало, но тебя рядом не было. Я так ждал тебя, я не мог и не могу жить без тебя, но ты приходишь, и я дышать не могу, ибо весь воздух – твой. Я научусь дышать угарным газом, он легче воздуха, я наполнюсь им и улечу в небо, как воздушный шарик, и ты меня не найдешь. И я тебя.
Он шёл или полз домой, только бы деда не было дома – не выносит дыма – да чёрт с ним, пусть хоть убьёт, и так умереть охота. Он блевал через шаг, что там порка – и так умереть охота. Потом дождь кончился, и Фил сидел на лавочке у подъезда, обсыхая и отплёвываясь. Его тошнило, но не тянуло на кашель. Значит, с куревом всё будет нормально. Да мир ещё шатался. Это было легко, но неприятно, точно сдувало ветром – с реки дул тяжёлый ветер и забирался в цитадель квартала.
Девятиэтажные стены, четырнадцатиэтажный донжон. Не воздушный замок, бетонный, безо всяких драконов и прекрасных принцесс. Все эти книжки были не про него, про любовь, но не про его любовь.
Дед всё унюхал, но ничего не сказал. Он был мрачный, он о другом думал:
– Звонили из университета. Предлагают работу. Даже завкафедрой назначить не хотят, унижают, да и только. Когда я был вице-губернатором, они все на задних лапках прыгали, а теперь к другим прислуживаются, да и только. Лизоблюды.
– Ну, может, удастся договориться, и они пойдут навстречу. – Фил знал, что никто никому не ходит навстречу, но не знал, что сказать иного. Он говорил, стиснув зубы, лишь бы снова не блевануть. Хотя блевать уже было нечем.
– Много ты понимаешь, пойдут они. Они чуют время, у них нюх на время, у этих Молчалиных, у этих кафедральных крыс. Смеются еще…
Фил шёл в свою комнату вдоль стенки, держась за стенку, дед что-то говорил ему вслед, из-под стёкол смотрели мёртвые бабочки. В ту ночь Филу снились бабочки.
Время шло, ему часто снились бабочки. Вот я как эти бабочки, как каждая из них, сижу под своим стеклом, за своим стеклом, и не могу вырваться отсюда, не могу никуда уйти. Или нет, я не бабочка – на бабочек любуются и ничего им не говорят, ничего от них не просят. Они красивые, и их любят за это. Я шелкопряд, шелковичный червь, от меня ждут результата, шёлковой нити, тончайшей шёлковой нити, и мне надлежит её плести, меня выводили за этим. Но шелкопряд никогда не станет бабочкой – когда он окуклится, его сварят живьём на пару, кокон размотают, а мертвую куколку выбросят на помойку. Шелкопряд – некрасивая бабочка, у неё другие функции. Но, с другой стороны, те, кто породил его таким, сами были бабочками, взрослыми бабочками; из варёных куколок не выйдет имаго, значит, кто-то оставил их в живых.
Что ж, будет результат. И Фил вспомнил про олимпиады. Он обещал себе победить, пойти и победить. Может, тогда будет заслуга и повод увидеть ее. Теперь появился ещё один повод. Однажды, после уроков и классного часа. Все ушли, Шутов сказал – подождёт за гаражами.
– Татьяна Васильевна, – Фил дождался, пока та отвлечётся от своих бумажек и посмотрит на него, ему долго пришлось ждать, – можно спросить?
– Да, спрашивай…
– Когда у нас школьная олимпиада по географии? Я бы хотел поучаствовать.
– Да… – географичка задумалась, – да мы их не проводим.
– А можно мне тогда в другой школе написать?
– Подожди, подожди, – она подняла руку, точно просила разрешения ответить, – где не проводится школьный этап, дети идут на районный.
– А когда будет районный?
– Ну, я не знаю, но скоро, могу узнать…
– Вы узнаете? – Фил почувствовал, как его лицо вытягивается, он становится похож на муравьеда.
– Ты вообще знаешь, зачем это? Что за школьным этапом будет городской… и так далее? Это не так просто всё…
– Знаю. Но я бы хотел попробовать. Вы думаете, я не смогу? У меня же вроде хорошо всё по географии…
– Конечно, хорошо, Филь, ты в этом сомневаешься? Но на олимпиадах надо не хорошо, там… по-другому надо. Там нужны дополнительные знания. Совсем другого рода.
– Я вас не подведу, обещаю, отпустите меня, пожалуйста. – Опять стало нехорошо, Фил чувствовал, как разговор ускользает из его рук, как мыло в душе, как пойманная лягушка, слизистая и холодная.
– Ладно, ладно… – Татьяна Васильевна взяла его за руку, – успокойся только… Но зачем оно тебе? У тебя и так пять, я бы с плюсом поставила, если б можно было в журнал. У нас на олимпиады даже Танечка Беляева не ходит. Зачем тебе оно?
– Надо, Татьяна Васильевна. Я не Таня Беляева. – И Фил слышал, как металлически голос его звенит под потолком.
Шутов – он ждал за воротами, у гаражей, лузгал семки, смолил сигаретку, все уже разошлись, но он ждал, – тоже не понял идеи:
– Ну и на хера оно, в натуре, тебе?
– Да хер знает. – Фил взял себе одну, поджёг, но затягиваться не стал, кашель ещё не прошёл. – Родаки говорят, ты умный, вон, иди, в олимпиадах участвуй.
– Да забей ты, – Шутов достал чётки из кармана. – Ты ж с дедом живёшь, или ему тоже не по херу?
– Ему-то по херу, да мамка звонит, – он терялся, надо было что-то придумать, срочно придумать, – да хоть день от школы отдохну. Ну и, может, выиграю чего.
– А чего там дают-то?
– На районе ничего. Надо район выиграть, потом город, потом округ, потом на Россию поедешь.
– И там уже?
– Если Россию выиграешь – можно без экзаменов поступать куда-нибудь… – Это ведь была почти правда.
– Так её ещё выиграть надо. – И вот это уже была правда.
– Ну, за спрос не дают в нос.
И оба смеялись, выдыхая дым вверх, в серое небо, где дымила ДемТЭЦ, где облака тоже были из дыма. Шутов пытался выпускать колечки. У него не получалось.
До самого районного этапа Фил решил ничего деду не говорить, а прийти сразу с результатом, ну, или не с ним, если не с чем будет приходить. Родителям тоже решил не говорить, но они и не звонили Филу, только дедушке, так что и не пришлось.
В урочный день Татьяна Васильевна разрешила ему не приходить в школу, а сразу ехать в Жостерово, в девяносто девятую, где районный этап проходил. Но туда нужно было только к полудню, а из дома пришлось свалить рано, и Фил, кутаясь в тонкую осеннюю куртку, часа два ходил взад-вперёд по скользкой улице, под ледяным дождём. Потом сел на автобус и поехал, но кружным путём – до метро, на метро с пересадкой до «Павловской», и всё равно времени в запасе было больше часа.
На олимпиаде собрался весь цвет Пролетарского района – пятьдесят вторая, пятьдесят пятая с Местпрома, восьмидесятая с Агрогородка, сто третья с Зимнего торга, сто тринадцатая с Робеспьера, восемнадцатая с Трамваёв, с Овинища две или три школы и куча жостеровских, которых Фил даже по номерам не знал. Вся эта публика сладко и резко пахла, громко гоготала, сотрясая кабинет и старые парты с облупленной голубой краской. Фил чувствовал, что ему не затеряться здесь, в этой толпе, что на него смотрят, что почти полгода на окраине ничего с ним не сделали, и прятал лицо, решая задания, чуть не касался носом листов. Вот выйти бы отсюда победителем, и можно сказать, что я смог, сделал шаг к тебе.
Но когда Фил вышел победителем, стало только хуже. Татьяна Васильевна только головой качала:
– Молодец, конечно. Но к городу надо подготовиться…
– Я подготовлюсь, обещаю.
– Да тут… Там будет семьдесят шестой лицей, например…
– Это что?
– Это геолого-географический лицей, Филь. Они всегда ездят на округ, на Россию. У них учитель там есть… он всегда ребят на Россию возит.
– Я подготовлюсь, обещаю, правда. Можно я всё-таки пойду туда?
– Конечно, иди, ты же победил. – Татьяна Васильевна снова схватила его за руку, чуть ниже локтя, точно боясь, что Фил убежит. – Просто там правда сильные ребята. Даже и кроме семьдесят шестого. Но надо попробовать, конечно… я ещё никогда у нас никого к олимпиадам не готовила, ну, дам тебе несколько книжек, приходи после уроков…
С этими-то книжками Фил и предстал перед дедушкой. И перед мамой – та заехала его навестить, и они столкнулись почти на пороге.
– А что это ты за географию взялся?..
Фил рассказал. Не стал, правда, рассказывать, что попросился сам – сказал, отправили.
– Ну ты мог бы и сам попроситься.
– Мам, – Фил упал спиной на стену, и бра прямо над головой слепило глаза ярче солнца, – ты ведь сама говорила, скромнее надо быть. Когда надо – предложат.
– Это не я говорила, это Булгаков. А, если бы ты хоть что-нибудь читал…
– Я читаю, мам… – Это было бесполезно, конечно. Всё бесполезно.
– А вот Кораблёва, – в матери ли, во мне ёкнуло что? – сама попросилась на олимпиаду. По литературе. Ну она вот школу выиграла, город тоже.
Закололо под ложечкой. Фил сжал челюсти, только бы себя не выдать. Сердце могло его выдать, так колотясь, что было слышно и в подъезде.
– У нас же ещё не было города, по географии.
– Ну, – дедушка наконец вышел из гостиной, шум, видно, отвлекал его, – как будет, так и скажешь. У нас тут такой район уж, что с него взять.
Теперь проиграть на городе было нельзя. На нём и так проиграть было нельзя – она выиграла свой. Нужна была только победа. На округ выходило то ли три первых места, то ли пять. Но нужно было только первое. Потому что у неё было первое. Она опять вышла вперёд, и дыхание становилось тяжёлым, таким, что в глазах лопались сосуды. Знакомый запах витал в воздухе, но Филу было не радостно от него. Есть семьдесят шестой лицей, есть куча хороших школ, есть родная третья, которая тоже кого-нибудь да отправит. Кострова, например, из их класса – из бывшего их класса. Он теперь за другую команду.
Никто никогда ничего не слышал про сто двадцать пятую. Но теперь услышат. Я смогу, я сумею, я выгрызу зубами это первое место, поеду на округ, пусть тебе везёт, тварь, что даже олимпиады у тебя раньше моих, лишь бы мне было плохо, лишь бы мне места не было, но я всё равно всё сквитаю, Богом клянусь, если только Он есть, я всё сквитаю. Семьдесят шестой лицей пожалеет, что его вообще когда-то создали. Видишь, я теперь за других, я теперь на другой стороне, и в этой команде всем на всё плевать, но оно и к лучшему, потому что никто не видит, как меня трясёт от одного твоего имени. Я не дам тебе властвовать безраздельно, я через любую бездну докричусь до тебя и не дам тебе спокойно спать, никогда, никогда, ни за что на свете, я одержу победу, на городе, на округе, на России, ты заметишь меня, я брошу это к твоим ногам, я равен тебе, я буду равен тебе, я буду лучше тебя. Ты узнаешь это, ты увидишь меня, заметишь меня и, может быть, меня простишь.
В оставшееся время Татьяна Васильевна ещё пугала его семьдесят шестым лицеем, но о книжках, подготовке или ещё чём-нибудь таком ни разу не спросила. В ночь перед городом – ехать было на тот берег, далеко, и вставать рано – Фил не спал и не читал книжек. Магидович, Бейкер, Хенниг, учебники – все лежали под кроватью, не ожидая своего часа, они-то знали, что Филу не до них. Он снова достал чистую тетрадь, ручку и долго сидел под настольной лампой, пытаясь выдавить из себя хоть слово. Но не мог – пружина в подъязычной кости ещё не разжалась, время ещё не пришло, она не дала бы ещё что-то сказать себе. Ночь грохотала колёсами товарняка на Мареево–1, играла на стальных барабанах колпар, ночь обещала кончиться, и быстро, а завтра должно было быть ясно, пропал сейчас, или поиграем ещё и, быть может, выиграем, но вряд ли. Что Шутов, что район, что четверть без четвёрок – да, без единой, – всё это не важно, он всё равно ни на что не годен, девочки старательнее, умнее, быстрее взрослеют, они лучше, тем более девочки-отличницы, кто он, что он, чтобы любить их, хоть одну из них, ставить себя на равную ногу. Утром семьдесят шестой лицей все ему покажет, и Фил ждал утро с пустой обречённостью.
Семьдесят шестой лицей прислал на город человек двадцать, но ничего не показал Филу – он победил, это было чистое первое место с большим отрывом. Она не стала ближе, но на другой день Татьяна Васильевна пальцем поманила Фила к себе и сказала:
– Тебя директор вызывает. Уж не знаю, что ты там наделал.
– За что, Татьяна Васильевна? – Фил, не ожидая того, не испугался – не было за ним больших вин. Уж не курение же за гаражами, там половину школы пришлось бы к директору таскать.
– Не знаю, – та дёрнула белыми губами, – иди, он тебя ждёт. Уважительно, вежливо, войдёшь – назовись, такой-то, такой-то. Понял?..
Про директора здесь, в сто двадцать пятой, много говорили, но в глаза его мало кто видел, и Фил тоже не видел. Да и знал немного – Максим Михайлович, историк вроде, так говорят, да не ведёт ни у кого ничего, говорят, вдовец.
Филу не страшно было, да беспокойно. Он круглый отличник, наконец-то, единственный – Танечка Беляева посыпалась, да то отдельная тема. Что же там? Родители пришли в себя, попросили приглядеть за сыном? Бред какой-то. Шутов? Вот разве только Шутов. Настучал, сука. Все они смелые, пока их самих не побьёшь, убить надо было, к чёртовой матери.
А как убить? Ну, как-нибудь, шею ли свернуть, череп проломить, это же сколько крови, это море крови. Он не верил фильмам и от этого не представлял себе, как кого-то убивать и что потом бывает. Нет подготовки, недостаточно данных. А тело где прятать было? Да ладно, как из школы вынести… а сам рядом сидит, в друзья набивается, вот же лицемерная скотина.
А за что убить? Что он сделал, за чёрта подписывал? Нет, это не родная – неродная – третья, не бил до поры, не прятал портфель, не волочил по полу, в бак помойный не бросил, как эту Инну колченогую. Нет, было за что – он пытался. Его надо было остановить, он взводил курки и точил клинки, и Филу было несдобровать, промедли он. А теперь надо держать ответ, да не первина, он умеет держать ответ, потому что он – не она, ничто никогда не прощалось ему за красивые глаза. Вот дверь. Видит ли она, как над ним будут чинить расправу. Посмотри с девятых небес своих, что со мной, можешь смеяться, мне всё равно, только не отводи глаз. Смотри на меня.
Кабинет был маленьким, темным, зеленоватым, а Максим Михайлович… а чёрт его знает каким. Он сидел, торчал из-за стола, влитой в своё кресло и в стол, точно они были одним целым, как испанцы и лошади в больной индейской голове. Широкоплечий, в старом драповом пиджаке, в грязно-серой рубахе, поверх живота короткий, и широкий галстук. Фил видел такие на фотографиях годов так шестидесятых, где дедушка был молодым.
– Ты Дмитриевский, да.
– Да. Вызывали?
– Вызывал. – Ни единой модуляции в голосе, ни полтона ни вверх, ни вниз. Смотрит, шевелит белыми губами. Эй, смотри же на меня, потолок прозрачен. Смотри и ты. – Что скажешь.
– Я не знаю, Максим Михайлович, по поводу чего.
Он вдавливает в стену глазами, стены раздвигает, а я не вдавлюсь. Чем пристальнее смотрит, тем прямее мой позвоночник. Оно и к лучшему было, у Фила, мама говорит, всегда проблемы с осанкой.
– Да нет, ничего. – Он из гнутого портсигара, но блестящего, достал беломорину, сдавил, пожевал, но закуривать не стал. – Интересно мне просто. Кто ты такой.
Он молчит, значит, надо отвечать. Идиотскому вопросу идиотский ответ.
– Дмитриевский, Филипп Денисович. Тысяча девятьсот восемьдесят шестого года рождения. Ученик девятого «А» класса…
– Это я всё знаю. Адрес твой, родителей, что в третьей учился, – вот личное дело на столе, – хлоп-хлоп тощей картонкой, – я про другое. Ты тут на городе по географии победил. На округ поедешь.
– Да. А что не так?..
Всё-таки сорвался. Я надеюсь, ты отвернулась.
– Ничего. Всё так. В моей школе на окружные олимпиады никто не ездит с семьдесят девятого года, была там одна девочка у нас, по химии… В тот год пятое место с города заболел парень, её отправили, она была шестая. А у тебя первое.
– Но не по химии.
– Это ещё хуже. Там надо чуять, в точных науках. А тут знать надо. Вот я и думаю, отправлять ли тебя на округ…
И что он там думает? Если что думает, сам пойду. Утрётся.
– Я же не знаю, кто ты, что ты. Ты вот что, Дмитриевский, послушай-ка меня. Нет, не садись, послушай.
Да я и не собирался сидеть. Много чести.
– Странный ты. Вроде парень, а отличник. Вроде отличник, а с Шутовым вон дружишь. Кто его, кстати, так покалечил? – Прикрыл глаза или просто на свет щурится?.. Глазки водянистые, пропитанные кровью. Нехорошие.
– Я не знаю, Максим Михайлович, он мне не говорил.
– Да, да. Ушиб печени, трещина в височной кости, два ребра сломано, ключица сломана, гематомы… что ещё. Ах да, сотрясение. И по мелочи. И никто не знает ничего… Да ладно, я не об этом. Странный ты. Я тебе так скажу, я скажу, а ты слушай. Ты что думаешь, я не знаю, что у меня в школе творится. Что полшколы за гаражами курит.
Как будто ты сам не куришь, Фил икнул, но глаз не отводил. Он смотрит в глаза, я ему в глаза. Даже в переносицу. Он внимательно смотрит, но не видит меня. Зрачки бегают. Он почти слепой. А я тебя вижу.
– …что дерутся, что матерятся, что слабых бьют, с решебников списывают… про тебя не знаю. Так вот, Дмитриевский. Я не знаю, кто ты и что. Что от тебя ожидать. Ты теперь едешь на округ, на тебя будет смотреть весь округ. Весь. Поэтому веди себя хорошо, как будто в Эрмитаж пришел. Знаешь, что такое Эрмитаж? Ну, ты-то, наверное, знаешь. Не опозорь меня. На тебя будет смотреть весь округ. Опозоришь – я с тебя три шкуры спущу.
И посмотрел – да, этот спустит, возьмёт выделочный нож, разрежет на ремни и сдерёт кожу, выделает и повесит перед входом, у гардероба. Чтобы все видели. Но она не увидит, она сюда никогда не придёт.
– Ты понял меня.
– Я понял. Я не подведу вас, Максим Михайлович. Я выиграю.
– Я не о том, Дмитриевский. Ты не рассчитывай сильно-то на победу, я же говорю, школа у нас не для этого. Это ваша, третья или ещё какие… Первая гимназия вон. И не расстраивайся, если проиграешь. Кто-то должен проигрывать. Веди себя прилично. Ты понял.
– Да.
Смотришь ли ты на меня? И будешь ли смотреть, когда он порежет меня на ремни?
Фил кивнул, и вышел, и не пошёл на следующий урок, и курил за гаражами в одиночестве, под снегопадом, пока не скурил полпачки. На небе было облачно, она него не смотрела.
Валентина Алексеевна готовила своих, но Фил ей не навязывался – она выдала список книг, их надо было добыть, и прочесть, и запомнить. Но в ту библиотеку, где их имена стояли рядом в формулярах, ходу не было, надо было ездить в другую. Ближайшая была в Агрогородке, но там почти ничего нужного не было, одна художка. Пришлось записаться в Центральную, на Морозовской, у метро «Почтамтская», и каждый божий день ездить туда. Там нашлись и нормальные атласы, и учебники, какие надо, и всё нашлось – карты, физические, политические, экономические, розы ветров, климатограммы… Валентина Алексеевна иногда звонила, и тогда дедушка, шаркая босыми ногами по линолеуму, заходил без стука в его комнату.
– Филипп, там тебя, по олимпиаде, давай ответь.
И Фил отвечал, всё, о чём она его спрашивала. Она долго ничего не говорила про билеты, может, департамент тянул с ними, может, ещё что, а однажды, недели за две до отъезда, сообщила новость:
– Мы едем через Москву – до Москвы самолётом, оттуда поездом.
Да, у департамента были проблемы с логистикой. Из города, в котором был Нижегородский вокзал, ехать в Нижегородскую же область через Москву – это было сильно. Но затем пришла другая мысль – она-то в своё глубокое Поволжье точно должна была ехать через Москву, и тогда…
Это было безумие, это было немыслимое. В Москве девять вокзалов, это могут быть разные дни, да всё что угодно… Так, сначала дни – он долго сидел в интернет-клубе, у конечной девятого автобуса, и смотрел всякие новостные сайты того региона. Там трудно было что-то найти, он потратил два дня, но те принесли хорошую новость: их олимпиады начинались с разницей в один день, у неё на день позже, но ей ехать от Москвы было почти целые сутки, а ему – одну ночь. Значит, день будет один. Теперь расписание. Всяких расписаний в Интернете было много, но все они «рекламные, возможны изменения». Нужно было точное расписание.
Фил снова разбил копилку и смотался к вагонному депо, на Зимовейскую – там отстаивались составы со всех направлений, в том числе и московского формирования. За три сотни удалось сторговаться с одним из проводников и купить служебную книжку с расписаниями всех поездов, проходящих через все московские вокзалы, в том числе и тех, которые формировались на других железных дорогах. Над этим томиком Фил провёл больше времени, чем над всеми атласами и учебниками, ставя себя на место департамента и отсекая по одному все неподходящие варианты проезда. В итоге остался только один возможный поезд – девяностый, «Москва – Петропавловск», а я поеду другим – «Москва – Сергач». Что я знаю про Сергач? Что там татары и цыгане с ручными медведями… хрень какаято. Я поеду этим поездом, а ты – петропавловским, должна поехать. Это немыслимое, это один шанс из десяти миллионов, что мы встретимся в Москве, но пока всё говорило в пользу этого. Всё, кроме одного: девяностый поезд уходил на два часа раньше сергачского. Но с того же вокзала, с Казанского вокзала. Это было невозможное, немыслимое – и в книжках, в которых, как известно, всё расписано и предсказано, такого не было, это было слишком немыслимо и невозможно. Но ведь жил не в книжке, не так ли? И тогда Фил понимал, что Бог есть, и остаётся самая малость – победить два часа. Но как? Как-нибудь, там будет видно. Тело наполнилось нездоровым воздухом и азартом, стук сердца заставлял быстро и много читать, и лихорадочно готовиться, и мечтать, и торопить время, но время медленно шло.
Время шло, и настал день перед отъездом. Утром, ещё до школы, позвонила мама. Фил, протирая ото сна глаза – понял это, слыша дедушкины шаги по коридору, встревоженные и раздражённые. Ну, так и есть:
– Телефон возьми, мама там.
Прихожая, трубка на столике. Видно часы на стене в гостиной – семь сорок.
– Так, ты все вещи собрал?
– Все.
– Таблетки, обезболивающие, жаропонижающие, активированный уголь…
– Да, мам…
– Вещи тёплые положил?
– Да, кофту фиолетовую…
– Какую фиолетовую, её всю моль поела! Ты хоть что-нибудь когда-нибудь соображаешь? Зелёную, и рубашки фланелевые…
И ещё две тысячи нужных вещей. Она чирикает в трубку, как птицы теперь в окно чирикают. Или чирикают только воробьи? Но это уже из другого мира, птичий язык.
– Из еды что возьмёшь?
– У меня есть деньги. Я куплю в дорогу и бутербродов себе сделаю…
Интересно, а ей бутерброды в дорогу мама делала? Наверняка и сыр положила, и колбасу, или йогурт какой-нибудь… Филу подумалось, что если бы мама приехала, и проверила сумку, и привезла еды…
– Проверь ещё раз. Филипп, ты у нас большой уже, я не могу ездить у тебя все проверять…
Урока географии в тот день не было – и слава богу, а то Татьяне Васильевне ещё пришло бы в голову устроить ему торжественные проводы. Она попалась Филу в коридоре, но даже на его «здрасте» не ответила, и не кивнула, и отвела глаза. Ну, он ещё заставит её смотреть на него.
С шестого урока Фил сбежал зачем-то, но четверть класса сбежала. Собрались, как обычно, не сговариваясь, за гаражами. Шутов кому-то прикуривал, Фил стрельнул у него сигаретку, но у Шутова лишней не было, курили одну на двоих. О, ей не дано было знать, что это такое. А что это такое?
– Фил, так ты что, едешь типа утром?
– Еду.
– Заебись. Считай, каникулы.
– Ну да.
– Ты, главное, не ссы. Там ботаны одни, хуле с них толку?
– А я что, лучше, что ли? Кто ещё на олимпиады ездит?
И опять он хотел себя ударить. Ну зачем это надо было говорить? Почему язык никогда не знает момента, который лучше провести за зубами? Неужели нервы из мозга не доходят туда? Вот и Шутов так думал – ничего не сказал, только поморщился, усмехнулся. Но это не опасно, теперь не опасно, не зачморит и на смех не поднимет.
Шутов что-то доставал из кармана – Фил думал, чётки, но нет, сувенирная монета, под китайскую, с квадратным вырезом, отороченная красными рюшами.
– Во, Фил, держи.
– Это что?
– Мамка покупала. Типа талисман, на удачу.
– Спасибо, – и Фил сунул монету в карман, озираясь, не видел ли кто. Но её не было рядом, она не знала, не могла знать, не могла с неба видеть, что он использует чит-код. Не могла с неба видеть, была сплошная и низкая облачность.
– Ты накатить что-нибудь берёшь? – Шутов затянулся, вгрызался в фильтр.
– Куда накатить?
– Ну, бухнуть…
– Э, нет… – А там ещё и бухать надо? И откуда Шутову-то это знать?
– А пообщаться, перетереть, что почём? – Тот достал из портфеля коньячную четушку и засунул в Филов портфель, Фил и сказать ничего не успел. Ну, если на практике поранится – пригодится для дезинфекции.
Шутов приобнял его за плечо, протянул дымящийся ещё окурок. На одну затяжку.
– Братан, ты уж засвети им там все. По-взрослому…
Дым – в лёгкие. Вдох!
– …а то они ботаны там, ну пусть знают, что у нас на посёлке тоже пацаны не пальцем деланные, ёпта.
С вечера прояснилось; налетевший норд-ост расшвырял красные облака над горизонтом, над Старым посадом и Пасынковой горкой, над колокольнями кафедрального собора, и ночью ударил мороз. Было слышно, как ледяная корка шваркает под колёсами редких машин, как пухлый солончак, и снег похож на соль: здесь наступило море, это трансгрессия, это, а не то, что ты думаешь, здесь на мелководье паслись огромные зауроподы по голову в воде, и киты били хвостами над домом моим, и регрессия, море отступило, и осталось то, что осталось, и осталась соль. Она – соль, она под моими ногами и под твоими ногами, под колёсами машин и трамваев, и этот солончак не размыть, он не поддаётся мелиорации, с зимой нельзя совладать. Теперь, много веков спустя, горные снега распреснили воду, и по тальвегу долины бежит река, весна скоро наступит, скоро половина апреля, весна скоро наступит, лёд взломает и унесёт в море.
Серебряная луна в меховой шапке мохнатого гало выкатилась на провода контактной подвески на грузовом обходе, но в ту ночь на Мареево–1 не шли поезда. Фил разбирал сумку и собирал снова, рубашка ко дну, рубашка к самому верху, книга влево, книга вправо. Вот сигареты, три пачки, вряд ли в Нижнем такие проблемы с куревом, но практика будет в поле. А разница? Теперь будет конец, конечно, конец. Он поедет, опозорится, вернётся, но нельзя не поехать. Только бы она ничего не узнала; я счастливо задыхаюсь невозможности мысли, что увижу тебя, мы будем в Москве, я надеюсь, что ты давно позабыла меня. Дементьевск-Тиманский мал, Москва огромна, сведёт ли она нас, если родному городу не под силу? Я всё равно выиграю, но простила ли ты меня, и простишь ли, если я одержу над тобой победу? Вот справочник, служебная книга, мой звёздный каталог, мой астрономический ежегодник, я знаю, на какой высоте находится какая звезда, но у меня нет секстанта, чтобы измерить эту высоту, и очертить круги равных высот, и найти точки пересечения их, в одной из этих точек буду я, но ты обязательно будешь в другой – так всегда всему угодно развести нас по углам, иначе мы бы были всесильны. Было, кажется, какое-то стихотворение… не помню. Стихи – это по твоей части, обсервация – по моей. Но мне нечем.
Луна укатилась через юг за хребет и на запад; было 4:34, в дверь постучали – постеснялись звонить, надо думать. Дедушка фыркнул из своей комнаты, не просыпался, и Фил шёл в прихожую, и взял сумку, и погасил свет. Фил сунул паспорт в карман куртки; в ящике стола осталась жизнь и множество нужных вещей, и фотография из восьмого класса, теперь всё, нас снова ведут строем, разными колоннами в разные места, и утром пришли за мной.
– Я сейчас.
Я присяду на дорогу, на банкетку, вот порог, а Бога нет. Кривой светильник-бра над головой похож на огнедышащую голову, оранжевый свет пахнет огнём. «Господи, если Ты есть, сделай так, чтобы, не победив, я никогда сюда не возвращался».
Фил включил свет и открыл дверь.
Я победил семьдесят шестой лицей, а он пришёл за мной. Валентина как её там Александровна, Алексеевна, очки сверкают в электричестве предутренней тишины.
– Филипп, ты готов? Машина ждёт.
– Да, Валентина Алексеевна, – да хоть Анатольевна, – сейчас обуюсь.
Молчит. Значит, угадал.
С седьмого этажа спускались пешком. Она бесшумно идёт, а лифт здесь хрипит, как умирающий туберкулёзник – она боится разбудить кого-то. Идёт бесшумно, говорит полушёпотом, театрально и хрипло:
– Паспорт, документы, материалы? Всё взял?
– Да, вроде ничего не забыл.
– Хорошо. На том берегу забираем наших ребят и едем в аэропорт.
Газель хрустела по свежей, но последней, быть может, гололедице; фонари бросали жёлтые комья света из синей выси в чёрный салон, и по лицу они скатывались, по черноте куртки к животу и ногам. Хорошо сидеть на двух стульях, но лучше же лежать на четырёх, на четырёх задних сиденьях пустого салона – чёртова училка села вперёд, к водителю, и там смотрит вперёд, как капитан с мостика, и рулевой молчит. Снизу, из-под окна, не видно города, кроме фонарных жёлтых зарядов да окон верхних этажей, его не видно, но слышно, он никогда не спит. Хрясь, кочка, больно в шею. Он, город, не любит меня, но я привык к нему, ты тоже меня не любишь, но я и к этому привык, человек вообще ко всему привыкает. Не любишь, это так называется, вся сложность сводится к простым и названным давно вещам.
Фил заложил руку под голову; «Газель» собирала колдобины и выбоины на промёрзлом асфальте, задок машины трясло и Филову голову вместе с ним. Ты умела и умеешь находить и любить должное, ты лишена способности ошибаться, но почему её не лишен я? Может, потому он никогда не говорил о Боге уверенно, что Бог – это она и есть? И какой из этого следует вывод? Хрясь, по кочкам, по почкам. Так ему и надо.
А вывод вот какой – нет никакого смысла грозить небу кулаком, нет и не было никогда. Ну, что поделать. Талантливые побеждают обычных, избранные – талантливых, избранных… да не важно. Теперь уж ничего не исправить, не надо было рождаться, кем родился. Хрясь, колдобина, теперь по печени попало и по хребтине. Она, возможно, и не может ошибаться, но я – вполне. Тем даже интереснее. Да, нет никакого смысла воевать, если и её нет рядом, и ничего не видно, и воевать надо не с ней, и не с тенью, а с тенью тени, со звуком, что ветер доносит на городские окраины, с запахом старых тетрадей, пыльных книг, с остывшими следами. Если только понять бы это раньше, стоило выйти в окно. Но стоит ехать и стоит попробовать победить. Чем больше Фил делал, тем меньше и реже она забиралась в его голову. Надо упиться книгами, улицей, воздухом, чем угодно, лишь бы мозг распух, как намоченная губка, и для неё в голове не осталось бы места.
В самом конце города, у метро «Новокатенинская», на Республиканской площади, «Газель» берёт вправо, и в салон заходят трое. Пахнет резиновым морозцем и свежим бельём из матерчатых сумок. Парни подпирают потолок длинными черепами на тощих шеях, девка, та уродливая восьмиклассница, садится вперёд у самой двери, толстые очки сверкают жёлтым. Парни говорят, она молчит. С Филом не здороваются, на него не смотрят. «Газель» набирает скорость.
По Самороковскому шоссе в том году уложили новый асфальт, больше никаких ударов в спину. Фонари кончились, город кончился, выплюнул Фила на север, откуда предстояло двигаться через северо-запад на юг, а оттуда на восток… Где она теперь? Скорее бы уснуть или чем-нибудь заняться, но в салоне так темно, что даже ничего не прочесть, и батарейки в приёмнике сели.
Скоро забрезжит рассвет, но ещё темно, а когда станет светло, я буду в небе, втором или третьем, но не девятом, там, где ты вращаешь аристотелевские сферы моего мира. Там, за Юпитером, за Сатурном, за неподвижными звёздами, в безграничном холоде и совершенной тишине, там, где не стратосферное спокойствие, куда не залетают самолёты и не добираются космические корабли. Аэропорт Самороково лежит в межгорной котловине, вплотную к хребту, и очертания чёрного гребня вырастают из-под синего неба, из-под жёлтого терминала, и синее небо подпирают желтоглавые великаны осветительных мачт. В терминале утренняя зимняя суета ещё, много народу, и чистая, вымытая в дорогу публика толпится и тянется в очередях, серьёзные люди летят по серьёзным делам, и пахнет кофе, и куревом, и казённым сухим теплом от алюминиевых батарей, там задорно, и весело, и трепетно в предвкушении полета, и Филу казалось, что он мог бы остаться там навсегда в предвосхищении дороги, самом прекрасном чувстве на свете. Она больше не беспокоила, он был собран, и силён, и отобран для дороги не менее серьёзной и дальней, к тому же им надлежало пересечься, этим азимутам, и от этого было спокойно. Вот расписание, вот – куда надлежит следовать тем или иным, нам в Москву, тем в Москву, и вон той очереди в Москву, тут почти всем в Москву, как везде и всегда по утрам, если куда отправляться – то в Москву, потому что больше отправиться некуда, любая карта стягивает Москву и города красными пряжками авиалиний и железных дорог. Здесь много народу, но тебя нет и не будет – ты едешь иначе. Но я иду по твоим следам.
В «чистой» зоне было вовсе не чисто – тепло, душно и очень шумно. По серому полу пролегли талые дорожки чёрных следов. Валентина Алексеевна наталкивает очки на переносицу, но нос у неё картошкой, а очки – узкие и на нос не налезают, скатываются. Так она и ходит всегда, поправляя очки то и дело, голову наклонив, и тем умнее кажется. Все трое семьдесят шестовников смотрят с благоговением, но Фила на такой мякине было не провести. Она говорила, упирая тяжёлой ногой чемодан в колонну и не пытаясь перекричать толпу, и её слушали:
– Так, ребята. В Москве мы будем почти целый день, так что поспите в самолёте, чтобы не устать. Вечером едем на Казанский вокзал, в одиннадцать… ноль девять у нас поезд.
Ну это Фил и без неё знал, во сколько поезд и с какого вокзала – можно же добавить ещё, в нём два купейных вагона, два плацкартных, два общих, шесть сидячих. Или четыре – ещё два ставятся по особому указанию. И багажный, но это не так интересно. А летом добавляются ещё два, но пока расписание зимнее. Да это всё не важно. Девяностый уходит за два часа до них. Она всегда всё делает раньше, но только бы успеть. Или не успевать и опоздать даже на свой.
– Будем гулять по городу, сходим в центр, погуляем там. От меня ни на шаг не отставать! Филипп, тебя особенно касается, мои ребята знают, так что держись с нами. Билеты ваши у меня. Теперь паспорта мне сдайте. И деньги тоже.
Что-то тут было определённо не так.
– А это зачем? – И хотел Фил себя ударить, да не мог, сумка в одной руке, пакет с бумажками всякими – в другой. Ну почему не смолчал?
– Чтобы никто ничего не потерял. Я повторяю, все держимся вместе, это Москва, незнакомый большой город, там опасно.
– Вот я и говорю – если что случится, без паспорта и денег точно пропадёшь.
– А ты от нас не отставай. Давай сюда. Так, Витя, ты его в сумку положил, что ли?
Витя скрючился, как в церемониальном японском поклоне, тощий костлявый зад выпятив вверх, так и хочется с ноги заехать, чтоб впечатался головой в колонну, и так остался тут стоять на веки вечные. И она пришла – стояла за той колонной и смотрела ему в глаза, читала мысли мои и прикрывала рот рукой, чтобы не засмеяться вслух. Она бы оценила.
Паспорт Фил отдал и мамины двести рублей вместе с ним. Свои восемьсот, из копилки, перепрятал в трусы, дождавшись, пока все отвлекутся. Вот Витя достал свой паспорт, измятый и отсыревший, как будто сморкались в него, вот Сергей свой – в берестяной обложке с гербом. А у Насти паспорта нет, ей четырнадцати нет, и в глазах огоньки нехорошие. Ну, злись, сучка малолетняя. Завидуй. Уж я-то знаю, что тут почём.
Но посадочный талон, точнее, отрывной корешок, она Филу доверила. 23F, Фил не знал типа самолёта – но надо думать, 737-й или старый Аэробус – 320-й, например, узкофюзеляжный, так или иначе, тогда это хорошо, место у окна, и по правому борту. Самолёт, набрав высоту, сделает разворот на юго-запад, и трасса проляжет в том направлении, и когда взойдёт солнце, оно не будет бить ему в глаз. А он не будет спать, он не сможет уснуть. Она уехала раньше, но поездом, она едет в Москву, и я еду в Москву, ты мчишься по стальным рельсам, по балластованным насыпям, а я – по незримым трассам высоких эшелонов, тонким и лёгким, как твои волосы, гораздо быстрее тебя, настолько же быстрее, насколько я лучше тебя.
И вышло именно так. Это был 737-й, он набрал высоту и прорвался за редкие облака, во второе или третье небо, и Фил видел звёзды. Он видел и то, что должен был различать по своему предмету, – вот отроги Тиманского кряжа, видимые даже в ночной чёрноте, вон там, за спиной, далеко за спиной, Печора и Илыч, и Приполярный Урал, Тэлпозиз, Народная, ещё вершины, если напрячься, можно вспомнить, но это внизу, и перед глазами – звёзды. Северное полушарие. Большая Медведица, Дракон, а вон там Полярная звезда. Но Москва и железная дорога на неё где-то с другой стороны сферы, и, прокладывая курс на неё, надо брать прямое восхождение звёзд, видимых с другой стороны самолета. А там, у окна, Настя, а посередине – Валентина Алексеевна, а у прохода – этот тощезадый Витя. Валентина Алексеевна скомандовала всем спать, и все заснули, а Фил – нет. Вон там – созвездие Дракона, вон там – Полярная звезда. Тугая синева неба переходит в чёрноту чего-то над ним. Ты – синяя, я – чёрный, я над тобой, ты едешь в поезде, я над тобой. И солнце, взойдя, ударило в левый борт, и стенка над креслами с той стороны окрасилась в розовый. Встала из мрака младая, с перстами пурпурными Эос. Настя, сидевшая у того окна, жмурилась, скривляла уродливое лицо тысячей морщин, но шторку не опускала. Так тебе и надо, сука.
Они долго бродили по Москве – вот бульвары, вот «Макдоналдс» на Пушкинской, Красная площадь и ГУМ, один стаканчик кофе в котором стоит больше, чем вся Филова сраная жизнь. Он не отставал, но ему на Москву было плевать. Он видел её на открытках, в новостях и вживую, но важнее было другое – запутанная дорога по чуть оттаявшей, но ветреной, просоленной столице должна была привести их на Казанский вокзал. Но прежде того Фил смотрел на билборды, купил батарейки и зарядил их в приёмник и слушал все радиостанции наперечет, все новости, все метеосводки, вдруг будет хоть какая-то призрачная надежда, что «девяностый» задержится в Москве. Хоть на два часа, и за это можно было бы отдать жизнь. Дементьевску не под силу свести нас, он любит тебя и не любит меня, но Москве одинаково на нас плевать, так не могла ли она бы быть так любезна к нему? Я клянусь, Богом клянусь, что брошу Дементьевск-Тиманский при первой возможности и перееду сюда, если ты задержишь её поезд, чтобы мы успели пересечься. И сердце расколачивало грудную клетку, ускакивая в низ живота и в бедренные артерии при мысли об этом. Надо было проделать семь градусов по широте и бог знает сколько по долготе, полторы тысячи километров, если можно было снова прийти под её окна, но туда нельзя было прийти – ему запретили. Но запретившие не властны над Москвой, и вот, вот зачем надо было побеждать на округе и рвать весь этот семьдесят шестой лицей, как грелка Тузика, если её надуть до десяти атмосфер – запретившие не властны над Москвой, и был один шанс из десяти миллионов, что мы пересечёмся здесь, что наши всероссы будут в пределах одного направления отсюда.
Часы описывали круги, но это только кажется, что они бегут по кругу, они бегут вперёд неумолимо и невозвратно, её поезд уйдет в восемь двадцать. Фил смотрел на часы, мало часов оставалось, и Фил был готов сбежать и рвануть на Комсомольскую, на Казанский вокзал. Часы идут, двенадцать часов, четырнадцать, шестнадцать, восемнадцать… Меньше чем через два часа «девяностый» уйдёт, и его не догнать будет, её не догнать, потому что и следа будет не найти, и такого следа Фил не возьмёт, и тогда всё зря.
– Валентина Алексеевна, я на вокзал.
– Филипп, что? – Она рот открыла и стоит так, дура, снежинки ловит.
– Я на Казанский вокзал.
– Зачем? – Она мотает головой, как от дурного сна отряхиваясь, и Витя с Серёжей мотают головами синхронно с ней.
– Мне нужно встретиться с человеком. У него поезд в восемь. Я там вас буду ждать. В третьем зале ожидания. – Фил не знал, сколько там залов, но уж три точно должно было быть.
– С каким человеком, твои родители знают?
– С моим знакомым…
– Я тебе запрещаю, что за глупости!
Фил только кивнул. Нехай запрещает, но лучше так, чем сбежать, только трусы бегут. Он Шутова победил, а эта что сделает? Витю с цепи спустит? И домой не отправит, не на что ей. И паспорт тогда, опять же, вернуть придётся.
– Извините, но мне нужно на вокзал. Я буду ждать вас там.
И ушёл, развернулся и ушёл; метро было рядом – это была «Новослободская» – и он хотел опереться на колонну, жёлтую колонну наземного вестибюля, не заходя, и отдышаться, но толпа втолкнула его внутрь, и это было хорошо, вздумай Валентина Алексеевна бежать за ним, но она не думала, она стояла, и Фил взял карточку, и по эскалатору скатился так глубоко вниз, в креозотную утробу, как в Дементьевске никогда не мог бы. Да в Дементьевске было не метро, а что-то совсем другое, но волновало Фила не это. И не заблудиться. Уж он бы не мог ошибиться в любой схеме, а в этой, да и где ошибаться – две станции по кольцу, и он на месте. Только бы она никого не послала и сама не пошла за ним, по крайней мере сразу. Но динамик сказал: «Осторожно, двери закрываются» – и в этом московское метро не отличалось от дементьевск-тиманского, но отличалось в том, что дементьевск-тиманское не могло привести к ней. И двери закрылись, и поезд тронулся. Москва, не подведи меня.
И Москва не подвела, и Фил мог не спешить – Филу сказал об этом громкоговоритель на вокзале. Все поезда в юго-восточном направлении задержали на разные сроки – до двенадцати часов, но динамик не сказал почему. Да какая разница? Но раньше другое – вот тесная, длинная Комсомольская площадь, вот электрички бегут по эстакаде к Каланчёвке, вот Казанский вокзал, эклектичный, безвкусный, пряничный, из дешёвой книжки со сказками, какие ты любишь. Здесь она или нет? Фил, идя по подземному переходу, думал, что не дойдёт и рухнет где-то посреди него, и толпа раздавит его, чемоданами на колёсиках раскатает в блин, потому что – и это важно – потому что кто сказал, что у него уже есть хоть какое-то право её увидеть? Или если он дойдёт, её там нет, тебя нет, потому что я всегда иду по твоим следам, и нахожу тебя за любым горизонтом. Мой единственный талант, но тебе никогда не превзойти его. Он не знал, что сильнее валило его с ног – сердцебиение или то, что он ног не чувствовал от усталости. Это только Валентине Алексеевне всё нипочём, а у Фила язык был на плече, он должен был быть на плече, но Фил не чувствовал этого, потому что не чувствовал ног от усталости и потому, что не чувствовал усталости.
Фил выдохнул, и за металлодетектором, за автоматом с кофе и чаем запнул сумку в угол, и сел на неё, и ледяная стена, не оттаявшая, расхоложенная за зиму, приморозила его к себе, и он думал, что так никогда и не сможет встать. Отдышаться, сейчас отдышаться, и встать, и идти искать тебя – ты ведь где-то здесь, не так ли, но сил только на то хватает, чтобы смотреть на входящих, но тебя там нет, я знаю и так. Он сидел, и задыхался, и она по том проступала на коже его, и в дыхании, и в слезах в уголках глаз, и надо было встать и идти искать её – он час так просидел, и никто не видел его, и не подошёл, и если бы ты сама искала меня – не нашла бы, в такую щель я забился.
Валентина Алексеевна, и её присные, и чуда здесь не случилось, пошли за Филом, и пришли на вокзал через час, и за металлодетектором снова зазвучал динамик, и объявил о задержке девяностого поезда, и ещё нескольких. Вот этот вокзал, жёлтый и серый с чёрнотою апрельской за окнами, и дует южный ветер, и за ним Москва. Теперь проще сдаться, отдать сумку им и искать налегке – а то он будет искать её, а они его, и в самый неподходящий момент явятся. Ну их. Фил вышел и сдался, всё, кажется, потеряло смысл, и бежать не было смысла, нет, был смысл, потому что не беги он – поезд бы не задержали или ещё чего похуже.
– Встретился с кем хотел? – Она улыбается, но опасливо, нехорошо, она злится, и чёрт с ней.
– Встретил. – Пусть утратит бдительность.
– Филипп, я буду вынуждена сообщить в твою школу, когда мы вернёмся. Ты сейчас под моей ответственностью, и я отвечаю за тебя. Мы из-за тебя на час раньше вынуждены были приехать и бежали, ты всех нас подвёл. Когда вернёмся, будем разбираться с твоим поведением, потому что…
Эгоизм, командный дух, он подвёл весь округ, ну и ещё много чего – хорошо хоть что СССР развалил не он, хотя это и не точно, ему было целых четыре, он вполне мог. Противно, но не страшно. Ну, что она могла сделать? Сдать дяденьке милиционеру? Или в детский дом? Бабаю скормить? Но он смотрел в пол, виновато и даже на грани слёз – я смотрю, и вижу тебя в этом гранитном полу, она ничего не может сделать со мной, но ты властна надо мною, над жизнью и смертью моей, и, не найдя тебя, я умру, будь ты проклята, что я из-за тебя ввязался во все эти игрища, и столько людей плохо ко мне относятся теперь, мне плевать, но они не ненавидят тебя, а я, не найдя тебя, умру, потому что ненавижу тебя так сильно, что не могу без тебя жить.
Валентина Алексеевна тоже была не железная – быстро выдохлась, махнула рукой и двинулась вглубь здания, и все за ней. Она в первом же зале ожидания нашла несколько свободных кресел рядом, и приказала свалить вещи на пол близ них, и скомандовала спать. Все вымотались и уснули под колыбельные из вокзальных динамиков. В часовые определили Витю и тот бдил, уткнувшись носом в учебник. Фил и не думал спать, и не был хорошим актёром, но Витю он боялся ещё меньше – паспорт его был в заложниках, но деньги в кармане, сигареты – стоит только открыть сумку – тоже. Он открыл, и взял. Можно идти.
– Ты куда?
– Сейчас приду.
– Тебе же сказали! Потеряешься!
– Ну, не ты сказал. Я ещё не забыл, как по сторонам света ориентироваться, я ж на географию еду. Про тебя не знаю.
И ушёл, и Витя никого не будил. Зассал, слабак.
Фил шёл, и ничего, что паспорт был у кого-то в заложниках, он шёл и ног не чувствовал, но не от усталости, но они были не нужны теперь. Вот план эвакуации, здесь семнадцать залов ожидания, и много переходов, и коридоров, и магазинов, и всего ещё много, но я найду тебя, если ты здесь, потому что южный ветер донес до меня твой запах, и я пойду на него, и найду тебя. Всю свою жизнь я шёл как по кровавому следу, и теперь не страшно, не может быть страшно покинуть всех и нырнуть в море чужих людей, потому что она где-то рядом, её поезд задерживается, но она рядом. Он не боялся – точно родился и вырос здесь, на этом вокзале, точно сфотографировал глазами план эвакуации, и запомнил все залы и все этажи, и у него точно хватит времени обыскать их все. Он выходил к поездам, где было шумно и пахло креозотом, и путевой пылью чужих дорог, но все эти дороги были в той книжке, и какой бы ты ни пошла, я найду тебя. Там, на перронах, было как на всяком вокзале, как на Нижегородском вокзале в Дементьевске, темно и прохладно, и пахло пылью, но это был квадратный двор, и полтора десятка путей в нём упиралось в тупиковые призмы, в пряничный вокзал. Дороги начинались отсюда, и, какое направление ни выбери, мимо этого места не пройдёшь. Он поднял глаза, хоть и не надеялся видеть звёзд, потому что большие города засвечивают небо, но там была рифлёная металлическая крыша – не на всю длину перронов, только на их начало, но Фил не отходил далеко, она была где-то ближе. И он снова нарезал круги по огромному, как целый город, зданию, один зал, другой, третий, и проходил каждым проходом между всех рядов кресел, заглядывал во все щели, во все углы и во все двери. Он не боялся – а чего было бояться? – он теперь был взрослым, как и она, они оба ехали в командировки, каждый по своим маршрутам и задачам, и теперь было свободное время, когда можно вырваться из-под надзора долженствования, но он только этого и ждал. Ради этого, ради этих ударов последних метров поиска надо было родиться, и висеть на заборе, и перейти в сто двадцать пятую, и вообще всё это вытерпеть.
Он нашёл её на втором этаже вокзала, за водораздельной горой чёрных чемоданов. Она спала на плече какой-то девушки, на неё похожей, и Фил тронул её за плечо. Это было так неожиданно просто – тронуть за плечо. Она проснулась.
– Привет. – Фил опустил голову, и все мышцы напряглись, потому что она должна была закричать, потому что он пришёл из её кошмаров. Внутри всё дрожало, и стены качались перед ним, и мир качался, она закричит, и всё рухнет, и погребёт их под обломками, и их тела найдут рядом.
Но она не закричала.
– Фил, это ты?
Это было шёпотом, громким среди вокзального шума – так говорят со сцены в театрах её мира, но слышит весь зал. Она не хотела никого будить.
– Да. Мы тут тоже отсюда едем, сергачским поездом, – быстро, быстро объяснить всё, чтобы она не подумала плохого…
– А у нас поезд задержали. А ты… на всеросс?
– Ну да. По географии…
– Да, точно… – Она улыбнулась, и апрельская зябкость выпала из его рук. – Я помню, на награждении окружных. Ты там не был?
– Нет… Пойдём хоть прогуляемся? А то здесь не присядешь даже.
Если она откажется – он возьмёт её за руку и утянет за собой, вырвав плечо из сустава, за всё хорошее. Но она пошла за ним.
По пути Фил завернул в какую-то забегаловку, взял кофе – взрослый человек на свои деньги может купить на вокзале кофе, если даже он и дорого стоит, а он дорого стоил, а Фил кофе не любил, но он имел право. Она отказалась от кофе, но дождалась его, и они пошли к поездам. Фил закурил, она смотрела, и не отстранялась, и в облаке дыма вдыхала этот дым и Фила вместе с ним. Она шла рядом, и их руки соприкасались. Нет, Фил не думал, что это из-за него – она боялась ещё сильнее, и боялась, что, если уйдёт и он, она потеряется тут, так, надо думать, было дело.
– Ты курить начал?
– Ну да. – И голос мой дрожит.
Динамики говорят, она говорила и динамики. Электрички на Егорьевск, на Фаустово, на Черусти, пензенский поезд, оренбургский, воронежский. Два десятка путей, за гранью рифлёной крыши синее и беззвёздное небо, потому что большие города засвечивают небо, на нём не видно звёзд, и не провести обсервацию.
– Да у нас по-прежнему всё, – она говорила, и смотрела в пол, на Фила не смотрела. – Костров подстригся. Инна, кстати, от нас ушла.
– Инна. – Да знал он это всё, лишь бы говорить, ни о чём и не о чем, рука твоя болтается и соприкасается с моей, но я выше тебя. – Инна – это которая подруга твоя?
– Да мы не подруги…
Она осекается, смотрит в пол, поворачивается к нему и смотрит в пол, она не смотрит, но то и к лучшему, она может читать мысли, но лучше бы не читала.
Надо что-то делать. На часах – без двадцати пяти одиннадцать. Скоро они проснутся, и его хватятся, или не хватятся, но так будет ещё хуже. Он достал ещё одну сигарету, закурил, так солиднее, так проще, в дыму я думаю о дыме.
– Ты много куришь.
– Да, – пепел надо стряхнуть так, как будто это ничего не значит, – да, скоро ехать, а там не покуришь.
– У вас там правда все курят?
– Ну почти.
Она молчит. И я хочу молчать, руки наши соприкасаются, для этого надо было рождаться, но время начинает бежать тогда, когда совсем не должно этого делать, я не владею им. Я долго шёл, и звёзды вели меня, чтобы наши азимуты пересеклись, но точка единична, и скоро я двинусь дальше. Эклиптика вот-вот пересечёт небесный экватор. Точка весеннего равноденствия, весна, апрель, Казанский вокзал. И ночь, ночью темно и не видно нас, но здесь много людей, и много света.
– А я бы хотел убежать.
– Куда?
– Ну, не знаю. Тут много поездов. Сядем на любой и поедем, – сядем мы без паспорта моего, как же, – доберёмся до Астрахани, там сейчас весна. И всё цветёт, и лотосы цветут.
– У тебя есть кто-то в Астрахани? – Нет, она не отрицает, она спрашивает и надеется.
– Нет. Но там лотосы.
– А как туда добраться? У нас не хватит денег…
– Я бы не ошибся. Можно идти по солнцу, нужны только часы. Ровно в час дня посмотри на солнце, и это будет точно юг. Оно смещается от востока через юг к западу на пятнадцать градусов в час…
– В час дня?
– Вообще в полдень, но в России из-за декретного времени в час дня. А ночью можно идти по звездам. Полярная звезда – почти точно на север, значит, нам надо от неё…
– Это ты к олимпиаде выучил?
Ты улыбаешься, а я тебя ненавижу. Ты думаешь, это только твои книжки им-ма-нент-ны тебе, а я только вызубрить могу, о, ты ничего не знаешь…
– Нет, это я давно. – И голос мой осекается, и чем сильнее я ненавижу тебя, тем сильнее всё колотится внутри, и, кажется, голос мой дрожит.
Динамики говорят, Фил говорит, но она молчит.
– Тебе скоро ехать, да?
– Да, – часы, – у меня тридцать четыре минуты.
Они шли вдоль первого пути, взад и вперёд, взад и вперёд, к краю крыши и назад, к вокзалу, взад и вперёд.
– Я не хочу уезжать. Я давно тебя не видел, я не хочу расставаться.
– Чтобы встретиться, надо расставаться.
Она улыбается, она понимает, что глупость сказала. Не молчи, Фил, не молчи только. Но он молчал.
– А я бы правда сбежал отсюда. Мы же вроде как на свободе теперь, нет?
– На свободе?
– Ну да. Школы нет, класса нет. Мы не в Дементьевске даже.
Она снова улыбалась, не тонкая, не худая, но изящная и маленькая, рукой поправляешь прядь волос и отводишь за ухо, и фонари из-под рифлёной крыши приходят ко мне, бликуя на внутренней стороне твоих очков. Я подойду ближе – они не слепят тебя?
– Что случилось?
– Тебе не мешает этот свет? Не слепит?
– Нет, – она пожимает плечами.
– Я не хочу уезжать. – Да знает он, знаю я, что она знает это, но что поделать, молчать нельзя, времени мало, время вскачь истекает из спасательного круга часов, и я тону.
– А какая разница, – она улыбается, но она рассудительна и серьёзна, и голос её низкий, ниже её диапазона, ей тяжело говорить, я знаю, – всё равно приедем домой в конце концов.
– Тогда пока, – чёрт возьми, моя рука касается твоей, – тогда пока.
И мне страшно, ты рядом, ты дышишь мне в плечо, и твоё дыхание пробивает куртку и кожу. Дыши, дыши, дыши.
– Пока.
Но Фил не мог уйти, я не могу, с места сдвинуться не могу, ноги мои задеревенели.
– Пока. Удачи тебе! – Ах, вот есть ещё средство задержать тебя. Шутовская монетка в кармане, ею не заплатишь в магазине, но можно заплатить тебе, и никакая Валентина Алексеевна не покушалась на неё.
– Вот, держи. Это на удачу…
– Спасибо… – Она рассматривает монетку и улыбается.
– Да не за что. А вдруг правда поможет?
И ещё секунда, долгая, как век. Она стоила своих талисманов, отданных за неё.
– Пока. – Она улыбается, и как лента алая губы твои, неужели ты не дотронешься меня, не обнимешь меня, как это принято у подруг твоих – обнять, поцеловать в щёку, я прошёл семь градусов по широте и бог знает сколько по долготе и не заслужил этого… но я отсюда так просто не уйду.
«Скорый поезд номер… сообщением Москва – Сергач будет отправляться с четвёртого пути»… Это мой поезд.
– Прощай, прощай, а разойтись нет мочи! Так и твердить бы век: «Спокойной ночи»… – Ты улыбаешься и дышишь мне в плечо, и как лента алая губы твои, и в дыхании твоём запах всех дорог, которыми я шёл к тебе, и ещё пройду… эти книжки, это снова цитата, но откуда – какая разница, про меня нет книжек, и ты не прочтёшь мыслей моих, и не предскажешь меня. Звёзды встали на исходную позицию, и солнце встало там, где эклиптика пересекает небесный экватор. На самое начало.
Фил взял её за плечи, и резко дёрнул, и притянул к себе, она натянутая струна, но недвижная, и он притянул её к себе, и она обняла его – да, так у подруг её принято прощаться, голова вправо, так целуют в щеку, он наклонился, и голова влево, а не вправо, как ждешь ты, и губы наши сомкнулись. Как лента алая губы твои, и у них алый вкус, я сожму их своими, и ты ответишь мне, и отвечаешь, потому что не можешь не ответить, и я победил, и ты побеждена, и я целую самого себя, потому что ты – это тоже я, и я – имя твоё, Адам дал тебе моё имя, и мы одно целое.
Она закрыла глаза, и фонари бликовали в линзах очков, но Фил не закрывал глаз, и видел краску, залившую её, точно её ошпарили перегретым паром, но спасательный круг часов пошёл ко дну, набрал воды, и пошёл ко дну, настала весна, и…
Она отскочила, и я тоже, и оба дышим, тяжело, как после марафона, и смотрим в пол, и не смотрим друг на друга, и наши макушки соприкасаются. Я вижу вокзальные часы, я вижу поезд на четвёртом пути, а тебя не вижу, но держу тебя за плечи, и ты моя. Здесь, где нет нашего города, нет нашей школы, твоей музыкалки и моих карт и обсерваций, ничего нет, только я и ты, и вокруг столько людей, что никто никогда не увидит здесь нас.
– Я люблю тебя, я с первого взгляда тебя люблю. – Он оттолкнул её и чуть не упал сам, и бегом, бегом, прыжками, в дверь, в коричневую полутьму зала ожидания, и по первой же лестнице вверх, не важно куда. И она бежала – я видел это краем глаза – в другую сторону. Он отдышался, и с половины пролёта соскочил вниз, и снова выбежал на перрон, милицейскому наряду почти в объятия, но те говорили о своём и не видели его, и её на перроне не было, точно её вообще никогда не было.
Валентина Алексеевна проснулась, как только Фил подошёл к ним ко всем ближе, кашлянула и всех разбудила – ну, теперь пора, до поезда четырнадцать минут.
– Филипп, ты где был?
– Я… в туалет ходил.
– На что? У меня же деньги, туалет платный!
– Да с меня никто не спрашивал…
– Так, встаём, встаём ребята, мы уже опаздываем.
Они шли вдоль перрона, вдоль состава по высокой платформе. Платформа высокая, вот состав, зелёные вагоны, в открытых дверях – проводницы в чёрной форме. Из патрубков на крышах поднимаются торфяные дымки, а в окнах жёлтый свет, и казённый уют пустых полок. Их четверо и учитель географии, людей, знающих, что такое направление, – четверо, но они идут строем, слепые и связанные, и Провидение видит их и ведёт, четвёртый вагон, там светло и чисто и тесно. Там играло радио, громко и без помех, – осторожно, листопад, я влюбилась невпопад. Это Пугачева, это Фил точно знал. Ну, каждому своё.
– Филипп, твоё – сорок четвёртое место.
Да, да, шестая боковушка, сверху. Вообще-то сорок четвёртое было не его – его было двадцать первое, напротив и снизу. Но его училка узурпировала сама, а остальные места в купе отдала своим. Да не жалко, с боковушки хотя бы не упадешь. Против хода движения лягу ногами – как если какая тварь дёрнет стоп-кран, я не расшибу голову.
– Так, ребята, проверьте сумки свои, вещи все… сейчас бельё принесут, и ляжем. И сразу спать, приедем рано утром…
На боковушке сверху низко и тесно, как на печных полатях – хотя откуда знать ему? – но если её занавесить простынёю, там будет тесно, как в том деревянном ящике, и ты будешь рядом со мною, и я усну, видя тебя. Я всё сказал, не о чем жалеть, нечего терять. Я всё сказал, и мы не увидимся. Ты точно никогда и ни за что меня не простишь. Как же я, господи, ненавижу ее, как же ненавижу – я отдал последнюю надежду на удачу, ты не можешь не проиграть и так, но ты властна надо мною, и я отдал свой чит-код, и теперь проиграю, но я хочу засыпать в этом ящике, потому что в нем нет никаких соревнований, но только я и ты. Сейчас принесут бельё, и я занавешу полку простынею. Но Фил не дождался белья и заснул на незастеленной полке, положив куртку под голову.