К книге
СледующийЧасть 1 (Непрошеные записки). Глава IX
58%
Часть 1 (Непрошеные записки). Глава IX
11

Какое, однако, странное выходило дело – редко опаздывал, едва ли когда просыпал, да и время без часов знал до десятка минут, – но вот хорошо поспевать получалось только к позорному столбу, а к делу стоящему совсем даже не капельки. Так и тогда, когда выяснилось, что прошёл школьный этап предметных олимпиад. И без неё тут, конечно, отнюдь не обошлось – в один прекрасный – хотя это ещё было как сказать – день Фил проходил через школьные двери, и что-то в костях его носа не ощутило, что она где-то тут. Так и было: литераторша не поставила в журнал положенную в таком случае букву «н», сказав себе под нос:

– А Лара у нас сегодня на городе. – И вслух, глядя прямо на Фила, точно бы желая проверить его череп на прочность ещё и такой вот дубиной: – Кстати, Лариса у нас сегодня участвует в городской олимпиаде по литературе. Давайте за неё поболеем.

И я болел, но не за нее, а просто болел – кажется, я научился какой-никакой выдержке. Это было очень больно, но мой каменный череп не треснул, и ни один мускул на лице моём не дрогнул. Но этого, как всегда, было недостаточно.

– Филипп, что ты сидишь, как будто ежа проглотил?

– Мне нехорошо, – нашёлся Фил, будто и не опозорился только что снова. – Можно выйти?

И когда мне разрешили – в туалет, бегом, хотя туда ничто и не звало в области чресел. Там открыл рот, выдохнуть – и изо рта вместо слюны покатилась вся брань, какую он только знал.

– …хуечесаная мудоблядская пиздопроебина, чтоб тебя, – так я завершил свою тираду, и во рту пересохло, не хватило даже на восклицательный знак. И лишь тогда стало понятно, как меня жестоко обманули все и разом. Я пошёл бы и победил бы тебя наконец впрямую, одною злостью, её бы хватило свернуть земной шар. Но мне не сказали.

С этим требовалось разобраться, слишком требовалось – и Фил едва досидел до конца уроков и, едва прозвенел тот желанный звонок-для-учителя, со всех ног помчался в родной кабинет. Хотя это, опять же, смотря кому родной. Со всех ног – чуть не сбил с ног Оленьку Константинову, заходящую в кабинет к историку.

– Раиса Алексеевна, почему меня не предупредили?

– Филипп, ты откуда бежал, ты весь взмыленный?! О чем предупредили?

– О предметных олимпиадах. Ну, о школьном этапе.

Она аж отпрянула, подняла обе брови разом – точно я её спросил: кошелек или жизнь?

– Потому что тебя никто и не должен был предупреждать.

– Я хотел в них участвовать. – Нужно было сохранить лицо неколебимым и голос недрожащим.

– Странно, что я от тебя это слышу только теперь. И по какому предмету, позволь узнать?

– Не знаю. По географии. По биологии. По истории.

– Ты знаешь, вообще-то к таким вещам, как предметная олимпиада, люди готовятся.

– Но я даже не знал, что они будут!

– Так тебя никто и не должен был предупреждать! Учителя отобрали ребят, которым советовали туда пойти.

– Но почему не отобрали меня? Вы-то знаете про мою успеваемость. – Это должно было сработать, всё же даже вечно второй – это всё-таки второй.

– Не знаю, спрашивай у них. Может, из-за твоего поведения. Представь, что бы ты тут устроил, если бы проиграл.

И мышцы все ватой обмякли, и Фил грохнулся на стул, точно куль.

– А кого тогда отобрали?

И тут оказалось, что правда ещё гаже, чем Филу моглось бы предположить: вот Кораблёву отправили на литературу, Шалаурова – на физику. Кострова – на географию! Кострова, блядь, отсутствующую мать его, Кострова, у которого четвёрок больше, чем у меня пальцев, Кострова, и он, сукин сын, не сказал мне!

– …Дима Кухмистров тоже на физику ходил…

А вот это было уже прямое оскорбление. За такие кунштюки, сударыня, в прежние времена стрелялись. До результата.

– Стрелялись, – подтвердил из-за моего плеча Толстой-Американец. – Выбор оружия, кстати, за вами.

Да, выбор оружия за мной, за мной, мерзкая, богопротивная ты сволочь Кораблёва, за мной, шёл, шёл по коридору.

– За мной! За мной… – И слова мои вылетали из ноздрей.

На улицу, на вантозский ветер, холодно, почему, пуховик, вот, холодно, висит, висельник, гардероб пуховик висеть я висит должен.

– Повесить, – слово вылетело, с брызгом слюны, да, прямо из носа. – Повесить! Меня! Позор…

Да, это были и позор, и унижение, но будто жизнь содержала что-то ещё. Содержала, не моя. И она не моя. И тут обскакала, обошла, но так нечестно, ей подыграли, так нечестно! Нечестно!

– уууууу, нечестно, нечестно, нечестно! – Куст, пинать, куст, урна, нога, пинать его, вот ты, вот ты, пинать, портфелем, портфелем.

Когда острота гнева вышла, со слезами, с воздухом, Фил стал думать. Вот, лучшая из всех стратегий – это стратегия непрямого удара. Я ведь многое о ней знаю. Я ведь хоть что-то знаю?! Она ходит в музыкалку. К художнику. На олимпиады. К историку иногда ходит после уроков… Да, вот. Как Константинова, та часто ходит. Как сегодня. Тут должно быть что-то нечисто. Должно, обязано. Если умею узнавать – узнаю. И узнаю, насколько умею.

Ледяной ветер вытирал холодные слёзы, грубо, но не зло. Точно я его, ветра этого, сын ли, друг ли. Может, оттого, что родился в феврале? Шёл, шёл, говорил – я узнаю, я узнаю. Я узнаю, что будет завтра и когда угодно. Если ты неуязвима, то лишь оттого, что я не там ищу уязвимости, плохо ищу, как всегда, плохо всё делаю. Но я узнаю, что будет завтра.

А завтра было вот что. Часы на первом этаже скрипнули три, и Фил брёл по коридору, и бросил взгляд в окно – вот остатки учеников высыпают во двор, последние кучки, и они покидают это Богом проклятое место. Ты была среди них – Фил видел твою бежевую шапку, пересекла чёрную ограду и вышла на свет. Конец февраля, три дня, и солнце ещё не садилось. Скоро весна.

– Я не пойду за тобой, – сказал я себе, – не пойду за тобой, и не оттого, что могу совладать с собой, не могу, но есть дело более важное, и оно касается тебя. И он добьётся правды. И пусть подтвердится худшее, потому что это одно после всего даст мне право говорить тебе в лицо всё, что я думаю, и куда ты попадёшь. И я хотел, чтобы ты попала туда и позор твой был несмываем, по-японски несмываем, и не хочу, чтобы ты попала туда. Поэтому Фил ждал.

Тут было чего подождать. Фил думал и переживал прежде: как же ужасно, что у них такая маленькая школа. Пятьсот человек, много шестьсот. А теперь вот – это хорошо. Будь здесь две тысячи, было б куда как сложнее. Каждую перемену он выходил на эту позицию, вот уже два дня, и сидел перед маркмихайловичевым кабинетом. Зайдет Константинова – или нет. И когда выйдет. Вообще-то вокруг ублюдка тёрлась не одна Константинова, но за этой было проще всего следить. Метр восемьдесят ростом – шутка ли. Её ни с кем не спутаешь, а в школе хоть и пятьсот человек, а толпы в коридорах хватает. Но я маленький, я потеряюсь в этой толпе. А Константинова – нет.

И вот что насчитал я: за три дня она заходила туда семь раз, семь чёртовых раз, каждая вторая перемена. Итак. В тот день у них, у этого 10 «А», было шесть уроков. Но Константинова не ушла после шестого – и так Фил снова оказался на своём месте. Она спустилась к гардеробу, и Фил видел в толпе её высокую макушку, постояла там, что-то сказала кому-то и исчезла. Но Фил догадался куда, – если бы она пошла в туалет, прошла бы мимо него. На улицу выйти Константинова тоже не могла. Не в этой лёгкой блузке и тонкой юбке. Довольно короткой, к слову.

И спрашивал я себя – если ты достанешься ему, скажет ли тебе носить он – носить, скажет, чёрную короткую юбку, выше колена, на ладонь выше колена? И сможешь ли? И смотреть я смогу ли? О, говорил себе, я буду смотреть вечно, вечно на это смотреть буду я не, не я, и не смогу оттого. О, это будет хуже всякой муки адовой. Я читал Данта теперь сурового и знаю, что у них почём.

И Фил взбежал, так говоря себе, на этаж вторый, и там, где этот кабинет, стоял. Дверь приоткрыта, и за ней голоса. Громкий – историка. Негромкий… я прислушался, и замер, и разобрать трудно, я не знал, Константинова ли это. Я голоса не различал её, я различил бы только твой. Музыка – это не моё. Но в тот момент запах услышал я, запах услышан был мной, и это всё рассказало мне. Я всегда буду помнить запах этот, как ещё только два – запахи страха и крови, потому что сам я страх, и я зализывал раны, какие наносили мне.

Вот он: как будто точно, да – в запах пота, заправленного духами, с ноткой мочи, добавили сахара, пряный, тяжёлый, прелый – вот он – я тогда услышал его и всегда буду слышать его.

Дверь дёрнулась взад-вперёд, будто чихая, и вздрогнул я – Фил дёрнулся, и спрятался за колонну.

– Вот, Оленька, – раскатился голос врага моего под потолком, и Фил вложил тощую руку в карман и что-то там сжал, точно он был Давид и там праща – я призову имя Господне, и враг падёт.

– Вот, Оленька, – а он мялся, видимо, у них, филистимлян, так принято утаскивать женщин в шатры, – иди на метро. Я догоню.

И Константинова вышла и пошла, она даже не смотрела на колонну, потому что Фила там не могло быть, поскольку его не было в мире сильных. Итак, Константинова ушла, спустилась в гардероб, но Фил заранее забрал свою одежду, и оделся прямо там, на этаже, и по лестнице выскочил через чёрный ход – он всегда был открыт, там курили, и все это знали.

Чёрной тенью проскочил через белый двор – его видно из окон кабинета, надеясь, что он не смотрит, махнул через забор, и дальше через двор. Константинова вышла из главного входа и пойдёт прямо по Пороховой, к южному выходу. Там сейчас не так много народу – могут обнаружить. Поэтому надо идти к северному, у перекрестка с самой Трайгородской улицей, и через квартал наискосок Фил побежал туда. Так вернее, и так бежать буду я, когда это приведёт меня к концу и к тому забору, на котором буду висеть я. Когда я буду висеть на заборе, я всё вспомню.

Но всё шло хорошо, и худшего не случилось, они не заметили Фила. Ни Марк Михайлович из окна, ни Оленька Константинова с улицы. Но потом я пойму – так жизнь устроена моя уж что худшее всякое не случившееся со мной случалось бы лучше уж ибо падаю я не до края а до низа до тупика самого всякий раз куда ниже уже. Но я чуял запах. Их запах, близости их, всего запланированного, терпкого. У, Оленька, не уйдешь ты ужо теперь. И ты, старый утырок. Нет, молодой, но всё-таки старый. Оленька… У них, у этих досточтимых людей, были мерзкие ласковости для своих приближённых – Оленька, никто не называл её Оля. А я всегда был просто Дмитриевский. Ну хоть фамилию мне оставили – сразу видно, не холоп я им. Свободный человек.

Фил по запаху их нашёл – буквально, заходя с северного входа на «Трайгородскую», чуял, как они заходят с южного. Он спустился почти на цыпочках на тихую платформу, по которой ходили люди – взад и вперёд ходили люди. Кто-то читал газету на скамейке. Это не Москва, повторял себе, это не Москва, в Москве так не стоят в метро. Бежевый мрамор стен, стрекочет электричество. Мало людей, и поезд не скоро. Фил перебежками заскочил за колонну, ближайшую к порталу туннеля, – вот пригодились навыки его – он видел Константинову, а она его нет. Вон она, стоит, прямо в центре зала. Но тут проще было – ты искала меня, и ты была маленькой, я прыгал над толпой, ища тебя, а эту дылду видно за версту. Нет, она не дылда – она красивая, и даже Фил признавал это, у их школьных сластолюбцев был вкус – у неё овальное лицо, и греческий нос, и глаза голубые, и плотные, тяжёлые волосы до плеч, она худа и стройна, и грудь её высока, и тем она мне была противнее. Шлюха – нет, мягко… Блядь – но «блядь» – это междометие…

Марк Михайлович спускался вальяжно и важно, даже вразвалочку, и через всю платформу, за сто метров, видел я щетину на щеках его. Он подошёл ближе, и кивнул, и Оленька кивнула ему, и тогда пришёл поезд, выскочил из туннеля, чуть не выдув Фила из-за колонны. Фил не знал, где Марк Михайлович живёт, но интуиция подсказала ему, и он стоял с правильной стороны. Они сели на этот поезд, идущий на юг. И снова повезло мне – они садились во второй вагон, а я в последний, в последнюю дверь. Дальше всё просто. Народу немного. Он пройдёт в начало вагона, встанет у двери и будет смотреть. Между Филом и объектами останется всего один вагон. Вперёд смотреть проще, чем назад, и они не увидят его.

Я к стеклу двери приник ледяной щекой, ведь на межвагонных дверях не пишут «Не прислоняться», и поезд сказал: «Осторожно, двери закрываются! Следующая станция – „Авангардный проспект“». И чёрный Марк Михайлович, и Оленька в красном берете, как английский артиллерист, не терялись в жёлтом свете посередь чёрного туннеля.

На «Театральной» они вышли, и двинули на пересадку, и всё чуть не сорвалось – коридор там не длинный, но очень узкий и плотно забит людьми. Слона потеряешь, даже морского. Не то что этих двоих. Фил видел Оленькин берет, но сильно на него не смотрел, просто шёл вперёд. Это не Москва, говорил себе, не Москва. Тут других вариантов нет. Придут на «Почтамтскую».

А на «Почтамтской» была толчея, и испугался я, что и в самом деле потеряю. Я вгрызался в густую толпу, мышью в тощие щели между каменных тел, втянул рёбра в грудь, и руки в плечи, и вспомнил всё, чему ты научила меня, я втягивал голову, как тихоходка, я стал почти как бочонок, и глаза сместились мои на макушку, и я не потерял Константинову, и стоило это сделать, потому что ты была на кону. Чего бы я ни делал, ты всегда была на кону. Мы сели с ними в один вагон, но снова страх отступил от Филова тела – ах, если бы я мог знать, в маленьком теле моём отчего тебя столько, и гнева умещается, и страха? Они сошли через одну, на «Ленинской», и дальше были эскалатор, и подземник, и там продавали чудо-одежду и чудо-средства, все, кроме необходимого Филу, но я шёл за ними. На выходе из перехода почти догнал.

На Зимовейской стояла зима, и душная, прокопчённая пробка. Скользко, и снег рыхлый, точно город разбух, размягчился, и снега выдержать больше не мог, и вот, не настань весна прямо завтра, он рухнет, погребённый, и один вопрос – где будем мы, рядом или нет, погребёт ли нас рядом. И Филу снова стало страшно, но не от этого – дальше предстояло самое сложное. Автобус.

По широкой Зимовейской ходит много автобусов, иные полны, иные и нет. Фил спрятался за павильоном, и там его бы не увидели – рядом смолили какие-то мужики, и проходили люди, сплёвывая, и было нечисто и нехорошо. Но увидеть могли в автобусе. Они сели на пятьдесят пятый, в первую дверь, и Фил стоял раздумывая. Внутри отнюдь не толпа. Кто-то стоит, но больше сидят. Они увидят меня, увидят они меня, меня увидят они, но я сел в заднюю, и мы поехали. И автобус урчал, и утробно фыркал, и я ехал на подножке, прячась за щит и за поручень, но они сели впереди и не смотрели. И я смотрел перед собою, и ты улыбалась мне, и говорила мне – вот, я с тобой. Узнай – я прошу тебя. Добудь сведения – я прошу тебя. Спрячься в рощах, спрячься средь гор бальзамических, и никто не знает этих мест лучше тебя – и ты неуязвим в них. И я был неуязвим в них. Сердце колотилось громче коленвала дизеля, но они не услышали меня, потому что ты заколдовала меня.

Пятьдесят пятый идёт в Усолье – маленький жилмассив, на три улицы, с одной стороны лес, и с другой лес, и с третьей бесконечный забор электродепо «Овинище». На Варничной, на остановке «Почта» – но Фил назвал бы ещё пяток остановок «Почта» по всему городу, и это не думая, – они вышли, там, где одинаковые красные пятиэтажки среди белых сугробов, одинаковых, как огромные кровавые пятна, и там, где гробовая тишина, они нырнули во дворы, но Фил шёл вдалеке, потому что снег скрипел громче набатного колокола.

Солнце было с его стороны и над его головой, как густая капля, стекало вниз, и точно бы знал Фил, что оно за него теперь. Они шли по узкой скрипучей дорожке и почти соприкасались локтями, и солнце светило прямо из-за плеч, и я не мог смотреть. Балконы и козырьки подъездов прятались в густые воротники и не могли на это смотреть. Вот дом, и вот подъезд, Марк Михайлович открывал дверь своим ключом, длинным, изогнутым, как скрипичный, ключом, и точно бы слышал Фил, как он улыбается, и огромный снеговой воротник нависал над ними. Оленька ещё сверкнула красным беретом, и скрылась в темноте, и историк скрылся с нею, и скрылся Фил – за большим сугробом. Чтоб не обнаружили.

Как мог, тихо, вышел из двора и дальше бежал к метро – не к «Ленинской», а прямо к «Овинищу», куда напрямик, бежал со всех ног, и решить не могу – что видел я, что теперь знаю я, что делать мне. Я знал твой номер, у меня была карточка на 50 единиц – купил на всякий случай. Мог позвонить тебе с любого автомата. Но я боялся звонить, как боялся твоего подъезда, как боялся теперь – потерять дыхание. Ты всё равно узнаешь, и я бежал, чтобы не растерять это из головы.

А на другой день я пошёл к тебе. Нет, в сущности, это даже не так – я не спал ночь, и ворочался, и только мысли мои начинали спутываться, что значит – я засыпаю – точно ты приходила и что-то роняла за стеной или заставляла отца в дальней комнате чихнуть – его опять выселили на диван – или чёрт знает чем ещё шумела. Или, если не шумела, щекотала меня, и я начинал чесаться. Всё одно к одному.

Невыспавшийся и, кажется, простуженный, с ботинками, набитыми снегом – и отчего не мог ходить аккуратно, не набив ботинок снегом, – Фил доплелся до школы и почти опоздал. Фил не торопился – Кораблёва всё равно почти всегда опаздывала. Перед первым уроком поговорить бы не получилось. Когда Фил вошёл в класс, рядом с Костровым зачем-то примостился Кухмистров, и должно было бы почесть за лучшее забиться на галёрку, на Камчатку, как и поступил я, – противостояния с ним мог бы теперь и не выдержать. И, хвала небесам, он не заметил меня.

Хуже было другое – это была история. И Марк Михайлович, сочась и лоснясь, зашёл в кабинет – щетина на нем стала ещё длиннее, и он заходил медленно, как заходит победитель. Ну, как, хорошо ли тебе, ушлёпок? Хорошо ли тебе было с Оленькой, хорошо ли тебе было с ней? Только доживи до перемены… Он не увидел Фила и даже не посмотрел на него. Он смотрел как всегда – на всех и ни на кого.

Он говорил про Рисорджименто. Тяжелый, пряный воздух, он источал его, и словно бы этот вчерашний запах исходил от него – и от этого тёплого спёртого запаха Фила клонило в сон.

– Не только все умы итальянской нации, самые достойные её дети смотрели в будущее, желая освобождения из-под чужеземной власти. Мы ведь помним с вами – чем в Италии не владели Габсбурги, тем владели Бурбоны, а чем не владели Бурбоны, тем владел папа римский. Но были и объективные причины – революционные события происходили по всей Европе, и полыхнуло в габсбургских владениях, и Вене было, конечно, не до того, чтобы обращать внимание на итальянские события. Итак, в тысяча восемьсот сорок восьмом году все итальянские государства пережили революционный взрыв – и Неаполитанское королевство, и Пьемонт, и даже Папская область…

…он говорил о душном времени и противном, говорил душно и противно, так, что я засыпал. Время ужасных костюмов, ужасного ханжества, обсосанное и разобранное в книгах, где все предустановлено и бронзово – вплоть до того, кто и что думал. И тогда вошла ты – и я не спал ещё минуту или две – потому что появился свежий воздух, и я смог его вдохнуть. Но потом:

– Лариса, проходи, тихо только…

И ты мелькала такою же тенью, как я до этого, садилась на своё место – никто не смел занимать его, и он не делал замечаний тебе. Фила бы он, надо думать, не пустил…

– Одновременно началось восстание в Венеции…

Хорошо ли тебе теперь, змей гремучий, победил ли ты всех? Но это ненадолго, дождись перемены. Делай что хочешь, она моя, и она тебе не достанется – почти вслух.

– Они большой колонной пошли по направлению к Арсеналу…

Они шли к Арсеналу, а я к тебе. Смотрел на спину твою, и волосы сливались с тканью, и со мною ты…

– Дмитриевский! Подъём!

Фил вскинул голову, что чуть не сломал шею. Глаза резало.

– Так что Даниэле Манин?

– Что Даниэле Манин? Повторите вопрос, Марк Михайлович.

– Специально для вновь прибывших… – Он тоже вскинул голову, точь-в-точь как Фил, задумался. – Ну хоть скажи нам, кто это.

– Деятель Рисорджименто, предводитель восстания в Венеции, президент Республики Сан-Марко. Внук еврейского купца того же имени, крестника последнего дожа Венеции, от которого он получил фамилию…

– Ладно, продолжим. – Восстание быстро было подавлено, и на деле, и в его голосе, и он переключился на Гарибальди. Фил смотрел на часы, и десять минут вечно тянулись вечно тянулись вечно.

Фил выдержал эти десять минут, но в первой перемене минут всего пять – ты ушла раньше, чем я успел встать со стула, и не возвращалась до самого звонка. И весь этот чёртов цирк пришлось смотреть по второму разу. Посреди урока он решил устроить опрос – зачем-то про австро-прусскую войну, хотя славные Бисмарковы дела у нас были неделю тому назад. Фил тянул руку, но спросили – да, конечно, её. Я стиснул зубы и слушал, но она мало сказала. А Марк Михайлович сказал «вот молодец» и вернулся к старому. И снова итальянцы храбро сражались – с австрийцами, французами и друг с другом, и в 1870 году пал Рим, и на этом объединение завершилось, и все были счастливы под скипетром Савойской династии. Он так и сказал – под скипетром Савойской династии. Хорошо ли было тебе в Оленьке, Марк Михайлович?

– Таким образом, почти одновременно с объединением Германии совершилось и объединение Италии. Так же как и Гогенцоллерны, Савойская династия обладала достаточным запасом доверия и легитимности, чтобы возглавлять свой народ…

…он не говорил, конечно, о том, как Гарибальди просил Виктора-Эммануила оставить отвоёванные территории в управление ему – на год. И как потом итальянцы отправили эту Савойскую династию на референдуме в сорок шестом. В их странном мире всё было верно и справедливо. Но думал я не об этом – только бы ты не ушла на следующей перемене.

Но ты не ушла, и вот, я пришёл к тебе. Ты стояла у окна и что-то переписывала в тетрадь – толстую тетрадь в плотной обложке, чтобы я и никто ничего разглядеть не мог. Шёл я, и колотилось сердце, и в глазах темнело. Чем старше я был, тем страшнее ты была для меня.

– Я… у меня… нужно поговорить…

Она подняла голову из-за этой тетради, как из-за ширмы, точно она переодевалась там, и в глазах, карих, как древесный срез, видел я – точно отвлёк от важного и помешал. Прости, но это ещё важнее.

– Что ты хотел?

Она поджала губы, так, что они, бескровные, стали почти невидимы. Я б дорого отдал за эти губы. Не мечтал я, нет, я не мечтал целовать тебя, просто говорить с тобой. Для этого тоже нужны губы.

– М… Марк Михайлович.

– Что он?

– В общем, смотри. Ты знаешь, что он спит с Константиновой из 10 «А»?

– В смысле?

Нет, Фил не был так наивен, чтобы предположить, будто она не знает, о чём речь. Но – рррраз! – кольнуло так сердце, что сложись пополам, и то было бы мало. Потемнело.

– Ты что делаешь?

Я чуть не присел на пол, но понял, глаза открыв.

– Всё хорошо. – Нет, сжался позвоночник, притянув рёбра к коленям, разгибался, как разгибают пружину, с болью, и больно было стоять. Навалился на стену я, и силы все ушли, чтоб не согнуться вновь. – Так вот, он с ней спит. Я точно это знаю. Я выяснил.

Она смотрела, и дёргала головой, мотала, нет, я не верю тебе, это невозможно. Ты больной. Да, я больной, но не Олей и не этим историком.

– Что за ерунда, Фил? Ты с ума сошёл? – и смотрела так, точно это был не вопрос. – Как выяснил? Откуда?

– Нет, погоди, ты, ты ради которой, ты должна была погодить, пока я говорю, потому что это важно, – вот, я серьёзно. Она с ним спит. Но я думаю, не только она.

– Нет, с чего ты взял?

– Нет, я видел.

– Как они спят?

– Нет. Я обратил внимание, что Константинова постоянно к нему ходит на переменах. И после уроков тоже. На самом деле не только она, но просто за ней проще всего смотреть, она высокая… так вот. За прошлые два дня она туда заходила семь раз. То есть каждую вторую перемену, понимаешь?

– И что? – Да, Фил видел, она не понимала, и точно это сжимало лёгкие, и голос становился всё тише. Она не верила.

– Ну, ничего. Я решил проверить. Я не знал, где он живет. Но где-то далеко, он говорил как-то, помнишь?

– Помню… И что всё-таки?

– Я просто за ними проследил. Вчера. Она зашла к нему после уроков. Посидела там. Потом они вышли вместе – ну, почти вместе, пошли к метро, разными путями. Встретились там, на платформе. Поехали вместе к нему домой. Это аж в Усолье. На Варничной. Вместе в подъезд заходили, чуть не под ручку.

– Ты проверял, что ли?

– Проверял. Я проследил за ними – сначала здесь, в школе, потом по дороге. Здесь ошибки быть не может – Константинову ни с кем не спутаешь.

Она кивнула, вяло как-то, но вяло как-то от того стало мне. И я кивнул, сам себя заверяя будто бы:

– Не может.

– Ты следил за ними? Как за мной? – Щёки её, бледные, розовели, и как будто волосы темнели, странным и тихим гневом, который боится себя выдать.

– Ну да. Какие у меня были способы?

– А никаких не надо, ты не понимаешь? Тебе вообще кто давал на это право? Почему ты вмешиваешься в их жизнь? И в мою? Почему ты мне это рассказываешь? Ты думаешь, мне надо всё это знать?

– А ты не понимаешь? – И Фил старался быть тих, но шипел лишь, точно змей. – Ты не понимаешшшшь, шшшшто она не одна такая, Конссстантинова? Он многих девушек привечает у себя там. И тебя тоже. Не боишшшшься стать следующей?

– Я сама разберусь, Фил. Ты больной, ты понимаешь? Ты больной.

– Я больной, может быть. – Может быть, я больной. – Я хотел тебя предупредить.

– Не стоило. Фил, так нельзя делать. Ни со мной, ни с ними.

– А с кем можно?

– Ни с кем нельзя!! – Она почти кричала, и оба мы втягивали головы в плечи, боясь, что нас услышат. Вот что бы ни мне, ни кому-то говорила ты обо мне – я знал поэтому: странное ощущение общности нашей судьбы. Как мы втягиваем головы. И когда Фил висел на заборе, он помнил и это тоже.

Но её надо убедить. Надо, чтобы она поверила мне. Я знал за минуту, что скажу, и сказал:

– Ну, вот вспомни мои слова, когда окажешься под этим звероящщщером! – Нет, откуда придумал, не знаю. Я просто знал, что скажу.

Она дёрнулась, и будто оскалилась, и вытолкнула меня, и ушла, наклонив голову.

– Стой, дура!

Негромко, но она слышала. Она ушла, а Фил стоял. Она толкнула меня, дотронулась до меня, мне не было больно сначала, и стало больно теперь. Нет, не от толчка – как от ожога. Кожа горела – через свитер, через футболку. И тогда я уже не боялся её обиды. Она всегда злилась на Фила – разом больше, разом меньше.

Прозвенел звонок, и вся серая слизь, заполнившая коридор, кинулась врассыпную, один Фил остался. И думал – вот, отчего же только злясь на меня, она говорила со мною, долго так, как я и не помню, когда было. Да никогда, кажется. А что было, то было раньше, чем началось никогда.

Предыдущая главаГлава 11 из 19Следующая глава