Пусть римский император Аврелий никогда не толкался на московском эскалаторе, но его слова сегодня были бы как нельзя кстати. Можно было бы даже зачитывать их по громкоговорителю: «Поутру следует сказать себе: сегодня мне придется столкнуться с людьми навязчивыми, неблагодарными, заносчивыми, коварными, завистливыми, неуживчивыми. Эти свойства проистекают от незнания ими добра и зла. Я же, познавший прекрасную природу добра и постыдную – зла, понимаю и природу тех, кто заблуждается. Они мне родственны не по крови и происхождению, а по божественному соизволению и разуму. Я защищен знанием от их зла. Они не могут вовлечь меня во что-либо постыдное. Но нельзя гневаться и ненавидеть тех, кто мне родственен. Мы созданы для совместной деятельности, как ноги и руки, веки, верхняя и нижняя челюсти. Поэтому противодействовать друг другу противно природе; а досадовать и чуждаться таких людей и значит им противодействовать»[34].
Древние еще не нагромоздили в мире столько структур, потому им легче было довериться природе. Они хорошо ее чувствовали – между природой и человеком еще не было столько всего. Структуры появились, а стремление быть с природой осталось. Мы открываем книгу о том, «как быть стоиком»[35], – что-то из популярной психологии – и там читаем, что нужно «довериться потоку и моменту», то есть, как сказал бы стоик, природе. В итоге вместо того, чтобы оказаться в моменте, мы оказываемся скорее в смущении. Какой еще природе? Где она? Вокруг город, дороги. Более того, чувство природы нужно в себе очень сильно подавить, чтобы решиться каждое утро заходить в летящий под землей вагон метро. Как иначе ему довериться? Природа стоиков тоже опасна. Но в ней мы все же видим совершенство. А эскалаторы, пусть и хорошо работающие и нужные, мы сотворили не по причине своего совершенства, а ровно наоборот.
Но чем больше человек думает о природе, тем больше он от нее отдаляется. В «Идеях к философии природы» у Шеллинга читаем: «Как только человек полагает самого себя в противоречии с внешним миром, сделан первый шаг к философии. С этим разделением впервые начинается рефлексия; отныне он разделяет то, что природа навсегда объединила»[36]. Рефлексия, то есть размышление, уводит нас от природы, нарушает ее установленную высшей силой гармонию, прерывает ее движение, которое не знает «ни мгновения сладких снов».
Только кажется, что Шеллингу поверить еще сложнее, чем самоучителю по стоицизму. Разве гармония и спокойствие обретается не в мышлении? Разве не мысли должны привести в порядок тот наш внутренний и внешний хаос? Однако тут имеется в виду то, что мышление возможно только в понятиях, то есть словах. Задача слова – ухватить и удержать. Задача природы – бежать дальше. Малейшая остановка в живом организме – смерть.
И все же природа иногда может быть очень страшной. Не всякий стоик выдержал бы надолго остаться с ней один на один. Поэтому древние начали строить города. Сначала – античный полис – деликатный, словно бы и сам прирученная и успокоенная природа. Несколько позже римляне будут строить города «крестообразно» – вот звучат первые претензии к природе. Крест – знак экспансии, набега, расширения.
Наблюдая крушение городов Римской империи, Блаженный Августин (354–430) пишет «Исповедь». И по сей день это идеальный пример научной работы: введение, цели, задачи, анализ, заключение, актуальность. Метод – вопрошание. Он все время смиренно спрашивает у Бога: «Как же создал Ты небо и землю, каким орудием пользовался в такой великой работе? Ты ведь действовал не так, как мастер, делающий одну вещь с помощью другой»[37].
Для Августина ответ на вопрос, как происходит создание природы, – это ответ на вопрос о самой жизни («Вот небо и земля, они кричат, что они созданы; ибо они меняются и облик их различен»[38]). Лейбниц позже сформулирует это еще более радикально и спросит: «Почему нечто, а не ничто?» Если мы понимаем принцип создания вообще, то понимаем всё, а больше понимать и нечего. Августин же из тех философов, для кого природа еще не проблема, а загадка. Проблемой природа станет тогда, когда рефлексия, как говорит Шеллинг, станет «болезнью человеческого духа»[39]. Иными словами, когда размышления о природе становятся не методом, а целью и при этом единственным способом общения с природой, самое живое и деятельное понятие природы разрушается, как разрушается и живая связь природы и человека.
Шеллинг, говоря о рефлексии как о болезни, имеет в виду конкретных ученых и конкретный подход – механистический. В 1620 году Френсис Бэкон написал «Новый Органон». Этот текст тяжелой механической рукой должен был перечеркнуть «старый» органон Аристотеля и положить начало дивному новому миру. Бэкон, как и Августин, очень интересуется природой и человеком по отношению к природе. Про человека он пишет, что тот есть «слуга и истолкователь природы, столько совершает и понимает, сколько постиг в ее порядке делом или размышлением, и свыше этого он не знает и не может <..>. Знание и могущество человека совпадают, ибо незнание причины затрудняет действие. Природа побеждается только подчинением ей…»[40] При этом все предшествующие попытки понять, а потом и подчинить природу он характеризует как «слабые и незначительные»[41].
Уже в этих строках мы видим, что, в отличие от Августина, Бэкон, разобравшись с природой, имеет на нее вполне определенные планы. Для него природа – это ресурс, который нужно использовать. «Дело совершается орудиями и вспоможениями, которые нужны разуму не меньше, чем руке»[42], – пишет он, кажется уже имея в голове образ того, что мы сегодня называем то «техническим прогрессом», то «восстанием машин». Разве пришло бы такое в голову Блаженному Августину? Разум – это не то, что делает человека выше созданий природы, а то, что одновременно и часть человека, и выше него.
И если бы эта интуиция не была так точна и правдива, то спустя двести лет после Бэкона Шеллинг едва ли сказал бы, что дух и природа едины: «Вся природа говорит нам, что она существует отнюдь не вследствие простой геометрической необходимости [не только как механизм – А. В.]; в ней присутствует не только чистый разум, но и личность и дух (это столь же очевидно, как возможность отличить автора разумного от просто остроумного); в противном случае столь долго господствовавший геометрический рассудок (Verstand) уже давно должен был бы проникнуть в нее и в большей степени, чем это происходило до сих пор, утвердить незыблемость своего идола – всеобщих и вечных законов природы, тогда как, напротив, он с каждым днем вынужден все более признавать иррациональность отношения к нему природы. Творение [природы] – не событие, а деяние»[43].