Геннадий Анатольевич, немолодой, скажем так, доктор искусствоведения, известный в академических кругах своими «зажигательными» статьями и книгами, по дороге на дачу в электричке (машину он не водил) крепко призадумался. Что-то катастрофическое случилось с его вкусом и «способностью суждения», как горделиво называл это Кант. Ему перестало нравиться все, что он видел на выставках, в музеях, в современных галереях. Классика приелась, вызывала изжогу, современные авторы из авангардистов провоцировали холодное недоумение: что это и зачем? Современные художники-традиционалисты безумно злили, казались поголовно бездарями и эпигонами.
Он не совсем пока понимал, в нем ли что-то разладилось или беда таится в самом искусстве. Но чем виноваты корифеи? Недавно по делу зашел в Третьяковку и заодно пробежался по залам – боже, сколько мусора! И где были у уважаемого Павла Михайловича глаза? Но даже некогда любимое оставило равнодушным.
Ведь ни одной эмоции не испытал, глядя на пейзажи Левитана, прежде вызывающие чуть ли не слезы. Показалось, что чересчур слезлив и по-бабски забалтывается сам автор. Подумал, что весь «сказочный» Васнецов – просто раскрашенные картинки, а не живопись! Но и Врубель как-то чересчур сюжетен и рукотворен, «сделан». И обожаемый некогда Борисов-Мусатов не избежал налета манерности и изломанности в духе модерна…
А уж западные корифеи! Они и вовсе теперь вызывали отторжение! Матисс безжизнен, высушен и плосок, как обои! Ренуар чересчур сладок и красив в духе хорошо воспитанного буржуа. Пикассо в том же духе, но только у него «обратное общее место» – антикрасив! А жизни, простой и упоительной человеческой жизни, нет ни у кого! Он побаивался заглядывать на вершины – туда, где Рембрандт, Джорджоне, Боттичелли. А вдруг и там для него образовалась пустота?
Может, это все «злая старость», которую проклинал Фет? Под ровный ход электрички Геннадий Анатольевич стал вспоминать, давно ли он влюблялся, да так, чтобы по-настоящему? Господи боже, да ведь из теперешнего далека ему вдруг показалось, что он вообще никогда не любил, всё по мелочи, из тайного расчета, с пугливой оглядкой. Но все же он был убежден, что дело не только в нем, в особенности там, где речь шла о современном искусстве.
Идя от станции к даче, он случайно столкнулся с соседом-художником. У того был тут новый просторный дом, который он ежегодно перекрашивал в разные цвета: то в синий, то в желтый, то в серебристо-серый. Сам Геннадий Анатольевич жил в маленьком гостевом домике, а большой хозяйский уже давно продал семье «экономистов», как он их называл, которые сумели «сэкономить» на эту покупку. А ему хватало и гостевого домика, тем более что ни садом, ни огородом он не занимался. С соседом-художником они старались обходить друг друга стороной. Когда-то в одной из своих «зажигательных» статей он его обругал и потом был на него словно за это обижен и старался не общаться.
Внезапно тот направился прямехонько к нему.
– Геннадий А…
– Анатольевич, – подсказал не без удивления он.
– Я давно хотел вам сказать, что вы тогда правильно меня… того… покритиковали. Эту статью я храню в отдельной папочке. Вырезал из газеты. Она направила меня на верный путь…
Геннадий Анатольевич приостановился, пытаясь припомнить, какие же картины этого художника он видел после своей рецензии. Рыжаков? Кажется, Рыжаков. Ничего не припоминалось.
– Может, покажете новое? – с непроизвольной тоской в голосе попросил он.
– Рад был бы! Да ничего нет! – с непонятной оживленностью ответствовал Рыжаков. – Бросил я это дело. Понял, что не мое. Вы меня вразумили. А учителям в художественной школе нравилось. Скорее всего, им было наплевать на меня и на живопись. Вот и развелось вокруг пропасть бездарей! Во всех областях, но особенно в живописи. Не захотелось умножать их число.
– И чем же вы?.. Чем же?.. – не без смущения проговорил Геннадий Анатольевич. Все же такого эффекта он не добивался и не хотел его.
– Зарабатываю чем? – на этот раз пришел на помощь собеседник. – Мебель делаю авторскую. Хороший бизнес, между прочим. Покупают «с колес». Вот дачу новую себе построил.
– Но я же что-то и хвалил? – более решительно проговорил Геннадий Анатольевич, вспомнив, что лет двадцать-тридцать назад он еще не все отвергал в современном искусстве. – Мне, помнится, нравились некоторые ваши портреты, в особенности женские…
– А! – вдруг снова чему-то обрадовался сосед. Рыжаков, кажется. А зовут не то Петром, не то Павлом. – Вот портреты, женские… я вам и подарю. Остальное выбросил. А эти свалены в сарае, нет места для моих деревяшек. Хотел выбросить или сжечь.
– Зачем же выбрасывать? – уныло спросил Геннадий Анатольевич.
Его бы воля – выбросил бы половину Третьяковки, в особенности современный отдел!
Сосед, поджарый и не по возрасту быстрый, рванул в сторону своего дома и через несколько минут догнал Геннадия Анатольевича уже с картинками, завернутыми в газету.
– Вот вам мои акварельки. Любуйтесь! Или выбрасывайте! Мне все равно! – И не глядя на остолбеневшего от неожиданности Геннадия Анатольевича, сунул ему в руки сверток и быстренько двинулся по каким-то своим делам.
«Экономисты» (так Геннадий Анатольевич их называл, потому что все трое, супружеская пара и их дочь, заканчивали экономические отделения институтов и теперь служили в различных московских банках) включили какую-то простенькую музыку, вероятно из какого-то раскрученного современного кинофильма, которая Геннадия Анатольевича чем-то ужасно раздражала. Возможно, это было обычное старческое брюзжание. Тем не менее он плотно прикрыл дверь своего довольно утлого гостевого домика. Знал бы, что придется самому в нем жить, построил бы посолиднее, с кондиционером и хорошим освещением. Летом в домике было темновато да и душновато. Он открыл окно и раздернул занавеску – звуки музыки навязчиво просочились в окно. Геннадий Анатольевич развернул пакет и, скомкав, брезгливо бросил газету в угол стола. А акварели разложил на старой серенькой скатерти, которую помнил еще с детских лет. Их было пять, пять акварелей одинакового размера.
Бог мой, они сразу ему понравились! Все пять! И с первого взгляда! Как любовь, когда успеваешь вначале увидеть лишь какую-нибудь светлую выбивающуюся прядь, или кусочек уха с голубенькой сережкой, или слегка запыленные туфельки крошечного размера, – и все эти мелкие ошарашивающие детали он мгновенно схватил в акварелях. И сразу уловил исходящее от них сияние. Так рисовал свои акварельки кудесник цвета Александр Лабас, и больше никто! Но у того сияли бесконечно дорогие ему приморские прибалтийские пляжи, а тут сияли женские лица. Хотя почему лица? Вглядевшись, Геннадий Анатольевич понял, что все пять акварелей – вариации одного и того же женского лица. И еще ему показалось, что он знает эту женщину, глядящую на него с некоторым недоумением. И на акварелях-то она его не узнавала! А ведь они… да, они были же знакомы. Пусть и недолго и совсем шапочно. Она художница, он искусствовед. Однажды он даже приходил к ней в мастерскую. По ее приглашению. Но что-то не заладилось. Ах да, она не смогла открыть дверь мастерской. Мастерская старая, ключ плохой, замок сломался. И у него не получилось открыть, как он ни старался. У него на это руки всегда были дрянные, недаром пошел не в художники, а в искусствоведы. Так и удалился ни с чем, оставив ее разбираться с замком и ключом. Впрочем, скорее всего, она тоже сразу после него уехала домой. Слишком все это было странно и нестерпимо обидно. Но он продолжал о ней думать и сожалеть. О чем? Что не посмотрел картины? Но ведь он мог поглядеть на них в интернете. Однако почему-то не поглядел. Словно ждал, что его вновь пригласят и тогда он ее картинам впервые удивится. Но его не пригласили. И какое-то возникло словно заклятие: запретная мастерская, таинственные картины, недосягаемая женщина…
И вот неожиданно у какого-то обруганного им давным-давно художника всплыло это ее незабываемое лицо. И в таком тонком, воздушном, таком упоительном исполнении! С таким фантастическим сиянием белков, желтовато-смуглой кожи, кораллового рта, рифмующегося с коралловой ниткой на шее. И еще, еще эта эскизность, незаконченность, косноязычность, словно автор сдался – «Не могу выразить!» – но выразил даже больше, чем хотел. Как там у старичка Фета? «Моего тот безумства желал, кто свивал эти тяжким узлом набежавшие косы». Оттого и нотка легкого безумия, когда рука точно сама собой продолжает изображать линиями и пятнами акварели это неуловимое движение то чуть повернутой влево головы, то немного скошенных выпуклых, как у собаки Скотика, глаз, то слегка приоткрытого в улыбке рта.
– Гениально! – невольно вырвалось у Геннадия Анатольевича.
Произнесено это было с такой энергией, что скомканная газета в углу стола упала, и он машинально выбросил ее в плетеную урну, где давно уже ничего не лежало. Геннадий Анатольевич был аккуратен до педантизма и старался весь мусор сразу выбрасывать.
Как? Как его? Рыжаков? Петр или Павел? Это же… Это же…
У него не было слов. Он разволновался. Что это с ним? Чтобы так потрясли какие-то акварельки, да еще неизвестного художника, им обруганного в давней статье! Да еще соседа по даче! А давно замечено, что соседей гениальных не бывает. Что за бредни, когда потрясли не Матисс или Гоген, не Левитан с Врубелем, а… Может, он сходит с ума? Обезумел от «злой старости»?
Он присел на стул возле распахнутого окна, чтобы охладиться. Что-то его затрясло – не то от жары, не то от акварелей. Может, все же от жары? Через несколько домов на улице была дача его молодого знакомца, сотрудника крупного музея. Он там заведовал отделом графики и был в комиссии по закупкам. Геннадий Анатольевич решил показать ему акварельки, чтобы понять, все ли у него, Геннадия Анатольевича, в порядке с головой. Может, это какой-то бред воображения? А Гриша моложе его лет на тридцать и посмотрит на работы свежим молодым взглядом. Была суббота, и он мог оказаться у себя на даче. И оказался. Там же была его милейшая мама, собиравшая с кустов вдоль забора черную смородину и помахавшая Геннадию Анатольевичу испачканной смородиновым соком рукой. Гриша сидел в светлой гостиной с распахнутыми окнами за столом и раскладывал пасьянс.
– О, коллега, на жизнь гадаете? – шутливо воскликнул, входя, Геннадий Анатольевич.
Гриша сладко потянулся, обхватив себя за начинающую лысеть голову:
– Какое там! Гадай не гадай – все, как говорится, там будем. От тюрьмы или от войны не убережешься. Что-то я, кажется, напутал в поговорке?
– Или от сумы, – рассмеялся Георгий Анатольевич. – Но думаю, что сума вам не грозит.
Гриша поежился:
– Остальное не лучше. А карты, пасьянс… Просто решил сменить средства производства. Надоела эта машинерия!
– Я вам принес кое-что показать. Может, что-то возьмете.
Геннадий Анатольевич осторожно распаковал все пять акварелей и выложил их на стол. Они засияли в луче солнца, проникшем сквозь легкие прозрачные занавески.
Гриша надел очки с каким-то брюзгливым выражением. Потом быстро их снял.
– И откуда у вас? Автора знаете?
– Да-да, – заторопился Геннадий Анатольевич. – Это мой сосед по даче. Художник. Бывший художник. – Он сделал паузу. – Я его когда-то обругал в статье. А он мне сейчас подарил.
Это были уже совсем лишние, только мешающие детали.
– Недурственно, – бесцветным голосом произнес Гриша. – Школа есть. Но у нас таких акварелей навалом!
Геннадий Анатольевич не мог скрыть изумления:
– Навалом? Таких?
Гриша продолжал бубнить свое:
– Ничего сейчас не берем. Я уже не говорю, что не покупаем, но и бесплатно не берем. Все забито до отказа. Серова рисунок на днях не взяли. Правда, скорее всего, фальшак. Но там – имя. А тут – сосулька, как говорил Хлестаков.
– Городничий, – машинально поправил Геннадий Анатольевич. – Так вам, Гриша, не показалось, что это… что это… – он снова не смог найти нужных слов.
– Ничего сейчас не берем, дорогой Геннадий Анатольевич, – заволновался Гриша. – Ни-че-го! Из уважения к вам могу попросить в отделе продаж взять в дар одну вещь. Не уверен, но попробовать можно.
– Это же серия!
– Нет, только одну… И то из уважения.
– Какую? – поинтересовался Геннадий Анатольевич. – Его разбирало любопытство.
– Любую, – изрек Гриша и ткнул пальцем во вторую, в ту, где героиня чуть скосила лукавый взгляд в сторону.
– Вам, Гриша, она больше нравится?
Тот внезапно взорвался:
– Да что вы, Геннадий Анатольевич, как ребенок, в самом деле! Мне давно уже ничего не нравится. Ничего!
– И вам? – тихо спросил Геннадий Анатольевич.
Гриша словно не услышал вопроса:
– Я профессионал. Отбираю по качеству, а не потому, что мне что-то понравилось. Давно уже оскомину набил.
– Ну да, ну да, – проговорил Геннадий Анатольевич, в задумчивости собирая акварели со стола и складывая в пакет.
– Если решите подарить, надо заполнить кучу бумажек, – быстро проговорил Гриша. – Это вам не фунт… не помню чего… кажется, фисташек.
– Изюма, – снова машинально поправил гость, решив, что у молодого Гриши какие-то нелады с памятью, а со вкусом и способностью суждения дела обстоят едва ли не хуже, чем у него. И что же? Благополучно работает в престижном учреждении, где отбирают лучшее из лучшего.
Простившись с Гришей, Геннадий Анатольевич как-то несколько даже приободрился и словно помолодел. Шел к даче, напевая что-то из Глинки, чуть ли не натужно-страстное «Я стражду…».
На участке дачи прогуливалась внучка «экономистов» Ниночка с собакой Скотиком. Он их обоих, и Ниночку, и Скотика, просто обожал. Скотик был большой пожившей собакой какой-то смешанной породы, по человеческим меркам – пенсионер.
– Скотик, ну же, Скотик!
Ниночка бросала ему маленький мячик, а он его находил в траве и приносил в зубах. Причем делал это с неожиданной ловкостью и резвостью. Густая серая шерсть Скотика была взъерошенной и мокрой, вероятно, его только что возили на реку, где ему удалось всласть накупаться. Вдруг Скотик скосил на заходящего в калитку Геннадия Анатольевича глаз, совсем как женщина на выбранной Гришей акварели, и, вероятно, вспомнив, как тот почесывает его за ухом и подкармливает вкусностями, решил устроить представление для него, ну и конечно, для Ниночки. И для себя тоже. Он разлегся на траве и стал кувыркаться, выражая бурную радость от того, что он искупался, что солнце, что его видят два его двуногих друга и что он вообще еще жив, черт возьми! Еще жив! (Так Геннадий Анатольевич истолковал его скок, прыг и кувырканье.) Прямо танец царя Давида перед Ковчегом! Вот с кого нужно брать пример! Со Скотика! Ну и с царя Давида, разумеется.
А хохочущая Ниночка сбегала в дом и вынесла оттуда «портрет» Геннадия Анатольевича, нарисованный цветными карандашами на альбомном листке. Да так ловко было нарисовано, так смешно и точно, в особенности колючий взгляд из-под очков, изображенный двумя желтенькими закорючками. А внизу листочка Ниночка вывела большими, красными, чуть корявыми буквами: «Гена», что Геннадия Анатольевича прямо-таки растрогало. Вот еще подрастает гениальный художник, пока что в статусе дошкольницы. Он склонился к девочке и поцеловал ее куда-то в теплое ушко с висящей «самодельной» сережкой из ромашки:
– Умница!
Геннадий Анатольевич совсем развеселился. В один день ему Провиде́ние послало сразу двух гениев – да-да, для него они были гениями, теми, кто его совершенно неожиданно воодушевил и встряхнул. Разве не гении? Что там Матисс и Пикассо! Главное, что в них, как и в собаке Скотике, бурлила жизнь, ее сок, ее искрящаяся энергия, которая сумела зажечь и его, уже было совсем угасшего. Он вдруг подумал о Рыжакове и о той женщине, которая, которая… Ну, которую Рыжаков изобразил на акварелях. И решил не откладывая посетить этого необычного человека. Рыжаков (Петр или Павел?) сидел за каким-то прихотливым столиком, вероятно собственного изготовления, на своем участке под яблоней и играл с маленьким внуком в шахматы.
– А, это вы? – он не выразил большого удивления, точно ждал Геннадия Анатольевича.
– Прекрасные, прекрасные акварели, – с ходу начал тот. – Одну даже хотят взять в музейное собрание, – не удержался он от некоторого преувеличения.
– Рад, – сухо прореагировал Рыжаков, продолжая смотреть на доску. – Но все это уже давно в прошлом. У меня другая жизнь…
Беленький внук впился глазами в Геннадия Анатольевича, в его «интеллигентную» внешность, рыжеватую бородку, очки в темно-бордовой оправе – во все то, что так забавно изобразила на своем рисунке Ниночка. У нее преобладали оранжевые и желтые цвета – цвета сияющей радости и безумия.
– А модель ваших акварелей… – вдруг пробормотал Геннадий Анатольевич. – Мне кажется, я ее знал когда-то…
– Не могли вы ее знать! – с запалом возразил Рыжаков и даже привстал со стула и отложил коня в сторону. – Я и сам ее не знал. Случайная знакомая из провинции. Я ее нарисовал, и она тут же уехала с концами в свой Перегудов или Пересветов, уже не помню. Привезла мне от двоюродной сестры пряники местного производства. Сестра потом оттуда укатила в Ростов, да там и померла.
– Разве не художница? – продолжал гнуть свое Геннадий Анатольевич.
– Какое там! По хозяйственной части. Завхоз в продуктовом магазине.
Рыжаков явно все на ходу придумывал, во всяком случае Геннадию Анатольевичу так показалось. Почему-то соседу очень не хотелось, чтобы он что-то о ней узнал. Может, и сам сосед когда-то не устоял пред этими «тяжким узлом набежавшими косами»?
А он узнает, все равно узнает – у знакомых художников, в интернете, где-нибудь да узнает! И постарается встретиться с ней, ну да, встретиться через много лет, потому что времени не существует. Это, как говорят математики, мнимая величина. А вдруг и она его помнит и ждет, и в ней живо то единственное, неповторимое, таинственное, что некогда так его захватило?
И глупая собака Скотик, давний друг, своим безумным прыганьем и кувырканьем его, Геннадия Анатольевича, Гену, Генчика, как ласково называла его мама (фотография ее, молодой и обворожительной, смотрела на него сквозь стекло книжной полки), на все эти неожиданные, странные и, возможно, даже смешные мысли натолкнула!