Образ Брехунова очерчен слишком ярко и антипатично, чтобы вы могли поверить этой минуте просветления; предыдущие 80 страниц так приучили презирать его, что это просветление не вызывает в вас ни малейшего сочувствия и проходит как-то бледно и незаметно. Вот почему на вопрос, неожиданно возникший в моей хатней аудитории: „что было бы, если б Брехунов не замерз, имел ли бы этот случай, это раздумье влияние на его последующую жизнь?“, все дружно сходятся в отрицательном ответе. Тем не менее рассказ был прослушан с захватывающим интересом и сопровождался беспрестанными замечаниями и восклицаниями, вносящими оживление. Один из слушателей заметил наивно, что он привык спать в эту пору, и его невольно клонило все время ко сну, но интерес к дальнейшей судьбе Брехунова и Никиты никак не давал ему возможности задремать.
Когда я перечитывала в одиночку произведения скандинавских писателей в предположении читать их с народом, мне хотелось предугадать заранее, как отнесется к ним моя хатняя аудитория, и я писала заметки на этот счет. Одни из рассказов и драм были мною таким образом устранены, другие приняты. Как видно из предыдущего отчета, заранее намеченные мною результаты не всегда оправдывались, но за иные из рассказов было так много ручательств, что перечитать их с крестьянами не представляло, очевидно, риска. К числу таких рассказов принадлежали: „Снежная зима“3 и „К чему жить?“4. Относительно первого из них в заметках моих стояло следующее:
„Рассказ „Снежная зима“ рисует убогую жизнь старика и старухи, проживших вместе 40 лет. Рассказ передан просто и наверно будет понят до тонкости читателем из народа. Можно также предполагать, что он вызовет сравнение со своей собственной, такой же незатейливой и жалкой обстановкой и разговоры о семейных отношениях. Старуха умирает после домашней сцены с мужем, очень грубой и несправедливой, которую он позволяет себе, несмотря на пристрастие к библии и к изречениям Христа — положение, которое часто можно наблюдать в жизни, а потому не мешает и призадуматься над ним читателю из народа“.
И действительно, рассказ был прослушан с большим интересом и вниманием; скажу более — слушатели все время жили с ним. Вот перемерзший Седерберг возвращается из лесу не в духе и строго взыскивает со своей перепуганной ночной вьюгой, трепещущей старушки-жены за то, как смела она без него зажигать лампу и тратить керосин. Слушатели мои оживленно вмешиваются в эту сцену — бабы тотчас становятся на стороне бедной Стины и защищают ее, а мужики тянут руку Седерберга. — „Ото стилько там холоду дуло, як тут тепла“, острит старостиха, отирая платочком пот с лица. Вот бедная Стина слегла в постель. Опять бабы соболезнуют о ней и говорят: „вона еже не встане“, а мужики заподозревают ее в притворстве. Возникает спор на эту тему. — У мужика дужче болыть, тилько вин не плаче, говорит один из крестьян. — Баба сплаче та й годи, а мужик зараз до шынку (Женщина переплачет да и только, а мужчина сейчас в шинок), — замечает на это кто-то с укоризной. Умирая, Стина заботится о корове. Обстоятельство это как-то особенно умиляет женщин, да и не мудрено: они знают по себе все значение кормилицы семьи — коровы; возникают примеры и воспоминания. На одном только не останавливается никто из слушателей — это на характеристике Седерберга, которому чтение и изучение библии не помешало так грубо обойтись со старухой за несколько часов до ее кончины; а между тем, Седерберг — это главная фигура рассказа. Следует ли после этого рекомендовать перепечатывать его для народа, не смотря на то, что он написан просто и талантливо и прочтётся с большим интересом и вниманием деревенским жителем?
Относительно рассказа „К чему жить?“ я писала в заметках моих следующее:
„В рассказе этом ярко обрисована печальная фигура одинокой женщины, испытавшей страшное горе, надломившее ее душу и доведшее ее до желания самоубийства. Автор не разъясняет вам, что это за горе, но вы беззаветно верите ему, вглядываясь в этот печальный образ. Родные предвидят катастрофу самоубийства и приставляют к страдающей женщине ребенка в качестве сторожа. Вначале ее раздражает это непрошенное вмешательство в ее решение лишить себя жизни, и она близка к тому, чтобы перенести это раздражение на мальчика; но он сам так худ, впечатлителен и несчастен, так много высказывает ей инстинктивного участия, что жалость к нему одерживает победу над мрачным решением покончить с жизнью, и страдающая женщина остается жить для него.
Душевные страдания, разочарования, доводящие до самоубийства, можно считать скорее принадлежностью интеллигентного человека, а потому вряд ли читатель из народа разберется в этих тонких ощущениях; но идея рассказа так симпатична, и написан он так художественно, что всетаки его следует подвергнуть проверке“.
И проверка сказала мне следующее. Слушатели мои весьма внимательно всматривались в печальный образ незнакомой им женщины. — „Та що це з нею робыться?“ — „Та з чо́го вона так горюе?“ — „Усе жалкуе“ — говорили они с соболезнованием.— „А хиба мало такых?!“ заметил вдумчиво Безинский. И я не знала, как объяснить себе его замечание. Неужели этот умный человек, десятки лет наблюдающий жизнь, понял болезнь нашего века, и страдающая Оттилия вовсе не показалась ему исключительной?! Ребенку слушатели мои тоже очень сочувствовали. — „И голодне, и ниженькы болят, а юно все йде та йде за неюІ“ — „И ёго жалко, и ии“. — „Бач, якый сторож“ — „Другому хоч як прыказувай — не пишов бы!“ — „Неначе анголь“ — „Добре хлопья, ласка́ве!“ (Славный ребенок, ласковый!) — „За дитьмы ничего не утаиться!“ — говорили они любовно, точно любуясь на мальчика. Но всетаки я не знала, понятен ли им нравственный переворот, происшедший в душе Оттилии, пока не было высказано таких замечаний: „Ии серце уже до ёго кинулось“. — „Вона ж ёму буде за ридну маты“. Один только образ бесспорно не был понят моими слушателями—это умная и добрая женщина, невестка Оттилии, создавшая целый план спасения ее от самоубийства, который, как мы видим, вполне удался ей. И так как в начале рассказа озлобленная Оттилия относилась к ней с раздражением, слушатели решили, что это злая и дурная женщина и что, быть может, самое горе Оттилии произошло от нее. Впрочем, образ невестки играет второстепенную роль, а потому при перепечатке рассказа для народа можно было бы, пожалуй, совсем опустить его, так как всё внимание читателя невольно сосредоточено на героине и мальчике.
В нашей воскресной школе существует группа учениц, которая в статистических списках носит название „выше программы“. Она состоит из девушек, пробывших 5—6 лет в школе или поступивших в нее уже хорошо грамотными. По сословию — это мещанки или государственные крестьянки, по профессии — преимущественно швеи, хотя есть из них и девушки, живущие у родителей и занимающиеся домашним хозяйством. Ученицы эти давным-давно исчерпали запас школьной библиотеки и пользуются книгами откуда Бог пошлет. Но, так или иначе, они перечитали уже многое из русских авторов, и вопрос об их чтении становится серьезным вопросом. Вот почему, перечитавши многое из шведских и норвежских писателей, я пришла к сознанию, что произведения эти представляют собою ценный вклад в ту литературу, которая может быть предложена развитому юношеству из народа. Для меня не представлялось сомнений, что мысли, чувства и положения действующих лиц будут поняты моей аудиторией как нельзя лучше. Но как разберется она в основной идее автора, как отнесется к той или иной тенденции, проводимой им, куда собственно будут клониться ее симпатии или антипатии — все это представлялось для меня вопросами в высшей степени интересными в области ответа, что читать народу. Чтения мои прежде всего должны были послужить к умственному развитию моих слушательниц, к раздумью их над жизненными задачами, к переработке и усвоению честных мыслей и принципов, а с другой — ответить мне на вопрос, насколько удачно выбран мною материал для чтения. Читать в школе по воскресеньям мы не могли, так как школа преследует собственно свою программу, сообщающую ученицам знания. Вот почему я пригласила своих молодых слушательниц на дом по праздничным дням в 12 час. дня.
Первым рассказом я наметила „Укоры совести“.
Укоры совести. Рассказ Августа Стриндберга. Киевский сборник в помощь пострадавшим от неурожая. Киев 1892 г.
Рассказ этот написан в высшей степени талантливо и тема его чрезвычайно трогательна. Молодой офицер фон-Блейхроден, покинувший во время войны нежно любимую жену, грустит о ней и пишет ей длинные письма. Переписка эта обрывается, однако, в тот трагический момент, когда он получает приказ расстрелять трех юношей французов. Он верен долгу и приводит в исполнение приказ. Но нервы не выдерживают укоров совести и после ряда душевных терзаний Блейхроден лишается рассудка. Описание больницы, снабженной всеми атрибутами современной науки, личность доктора, идеального человека и глубокого психолога, путешествие по направлению к сумасшедшему дому жены, ожидающей с минуты на минуту появления ребенка, рождение этого ребенка — все это передано так живо, так трогательно, что всецело захватывает душу читателя. Блейхроден выздоравливает и поселяется навсегда в стране мира Швейцарии, чтобы не возвращаться никогда более к кровавым сценам и насилию.
Рассказ произвел, очевидно, должное впечатление на моих слушательниц; иные из них даже плакали. Но из беседы выяснилось, что уважение к исполненному долгу стояло у них на первом плане. Война также являлась для них чем то роковым и неизбежным, и учительнице пришлось самой подать мысль о том, как хорошо было-бы без войны. Одна из девушек удивлялась даже, почему герой испытывал такие сильные страдания по поводу решения, в котором он лично был невиновен и не мог поступить иначе, как поступил. „Он мог пожертвовать разве самим собою, но это трудно“, произнесла задумчиво другая девушка. — Но это раздумье всетаки желательно и полезно, думала я, глядя на печальные лица моих слушательниц.
По окончании чтения я возбудила вопрос о том, желательно ли было-бы видеть этот рассказ изданным отдельно и упрощенным для менее развитых читателей из народа? Мы стали сообща пересматривать его и искать в нем непонятных слов, выражений, описаний. Работа эта казалась мне тоже полезною для моих развитых слушательниц. Почему бы не знать им, что есть люди, заботящиеся об издании книг для народа, ищущие пищи для него в произведениях великих писателей и желающие упростить язык этих произведений, чтобы быть понятыми народом. Непонятных слов мы нашли чрезвычайно много: „геологическое бюро“, „третичные наслоения“, „геологическая формация“, „философия бессознательного“, „шел по диагонали“, „становится каким-то конгломератом“, „исписывал их силлогизмами“, „на центральной почве“, „о солидарности человечества“, „о космополитизме“, „о культурных людях“ и пр.
— „Очень часто, — говорила одна из учениц, — хотя слово и не знакомо тебе, а всетаки можно по смыслу догадаться“.
— „А вот что может еще случиться,—заговорила другая девушка, — начнет малограмотный человек рассказ читать, прочтет одну страницу — непонятно, прочтет другую — непонятно, и бросит“.
— „А я так вот о чем жалею, — заметила третья, — спросишь кого-нибудь, что оно значит, — объяснят. И кажется в ту минуту, что никогда не забудешь; между тем, пройдет 2—3 месяца, встретишь его в другой книге и опять не знаешь, что оно означает“.
Иные из этих мудреных слов ученицы объясняли необыкновенно толково и логично; так, например, на вопрос, кого называют энтузиастом, одна из девушек отвечала: „человека, обладающего особенной способностью воодушевляться“ (я записала точно ее ответ). За то встречались слова, при которых оказывалась бессильною догадливость моих развитых слушательниц; так, например, нам встретилась фраза: „культурный человек“; никто не мог объяснить этого слова и только одна из девушек сказала после короткого раздумья: „я читала когда-то на книжке заглавие — „Культура растений“, но не могу догадаться, что это значит“. Когда нам попался в рассказе длинный ряд знаменитых имен, то хотя ученицы и прочли их с самыми невозможными ударениями, как например: Ру́ссо, Во́льтер, Гу́но, Виктор Гю́го, хотя одна и спросила меня: „Вольтер — это все равно, что Вальтер-Скотт“?— тем не менее для всех их было понятно; что речь идет о великих людях. Труднее было нам читать страницы, недоступные пониманию на той ступени развития, на которой находились мои слушательницы. Как на такие страницы, я укажу на 265 (рассуждение Шопенгауера о жизни и смерти), 266 (о житейской лжи); 270 (бред больного воображения на тему о том, как сделать, чтобы все люди были счастливы), 277 (характеристика Блейхродена, как современного европейского типа) и 280 (рассуждение о космополитизме и общем мире и гармонии). На этих страницах учительнице пришлось подолго останавливаться и читать чуть не лекцию, в то время как внимательные и серьезные глаза смотрели на нее, силясь все уловить и усвоить.
Когда я думала потом о применении этого рассказа к малограмотному читателю из народа, для меня было очевидно, что он требует не одних только пропусков непонятных слов, не одних купюр, а полной талантливой переработки материала в простой, бесхитростный рассказ, в котором бы осталась всетаки симпатичная идея, вложенная автором, и трогательные живые образы, в которые воплощена она.
Но ничто так не интересовало меня, как перечитка в городе „Норы“, той самой „Норы“, которая осуждена была моими деревенскими слушателями и нарушила задуманную мною программу. И вот, возвратившись в город, я решила прочитать то же драматическое произведение со взрослыми развитыми ученицами воскресной школы. „Как ни умны мои крестьяне от природы“, думала я, „но всетаки городская молодежь, побывавшая в школе, имеющая постоянное соприкосновение с интеллигентными людьми, читающая разнообразные книги, посещающая театры, должна тоньше понять типы культурных людей и разобраться в их сложных отношениях“. С этою целью я собрала к себе группу взрослых девушек, учениц воскресной школы, которая в шутку зовется у нас „университетом“. В школе нашей каждая учительница обыкновенно знает близко только учениц своей группы; а так как я постоянно занималась с начинающими, то степень развития нашего „университета“ не была в достаточной степени знакома мне и, приступая к чтению, я рассчитывала ознакомиться с миросозерцанием моих слушательниц посредством наводящих вопросов, как это бывало прежде; но не прошло и нескольких минут, как я почувствовала, что имею дело с развитыми и интеллигентными людьми. Только что я прочла заглавие „Нора“, как одна из девушек, глядя на меня своими умными глазами, сказала оживленно: „Это драма Ибсена; нам очень хвалили ее, и мы с Варей взяли себе на завтра билеты на галерке“.