В день Косьмы и Дамиана, выпавший на воскресенье, когда сладостью наливались гроздья под сентябрьским солнцем, особенно милостивым в тот год, в общинной винодельне среди кадок, чанов, бочонков и прочей утвари заседали выборные волчиндольского общинного совета. Выборных — восемь, но присутствует десять человек, а именно: глава общины, староста Венделин Бабинский, первый выборный и помощник старосты Томаш Сливницкий, второй выборный и общинный казначей Шимон Панчуха, член совета, вирилист[7] Сильвестр Болебрух, члены совета Флориан Мачинка, Павол Апоштол, Филип Райчина и Оливер Эйгледьефка. Кроме них, пришли общинный винодел Ондрей Кукия и волчиндольский сторож, служитель при совете и письмоносец Штефан Червик-Негреши.
Заседают в поте лица.
Сидят с самого полудня. Сначала, как водится, перебрали и обсудили каждый волчиндольский виноградник, прикинули и официально установили, каков будет урожай. Когда же начало смеркаться, расселись поудобнее за столом: пора было приступить к предметам более приятным. Предметы более приятные, — то есть четырнадцатилитровая, с двумя ручками, посудина — четверть, четвертая часть окова — с малагой урожая этого года, корзиночки с нарезанным хлебом и салом уже стоят на столе, дразня аппетит.
Староста собирается с мыслями для последней серьезной речи. Скрипнула задняя лавка — поднял достойный староста свое дородное тело. Устремил добрые очи свои на сидящих за столом, развел руками, широкими, как лопата.
Хлоп!
Червик испуганно вздрогнул. Злые Панчуховы губы процедили в нетерпении:
— Слушаем! Слушаем!
Староста начал свивать тугую нить своей предуборочной речи:
— Уважаемые выборные! Каждому из вас — доброго здравия!
— Да услышит вас господь, — благодарят выборные.
— Говорю вам: время пришло! С божьей помощью дождались мы сбора. Благодарим господа бога за благословение, солнце за восхождение, святого Урбана за бережение! Хвала ветру за повевание, хвала дождю за поливание, земле хвала за плодородие! Пришла пора и уже переливается через край.
Он взял деревянный ковшик, зачерпнул из четверти, разлил по стаканам, называя каждого по имени. Названный подставлял стакан. Староста налил первому — Кукии, второму — Червику, затем всем членам совета, выборным, вирилисту, казначею, своему помощнику и последнему — себе. Все держат стаканы в руках, но не пьют еще — староста продолжает речь:
— И я говорю всем: сбор винограда в Волчиндоле начинать через неделю, считая от завтрашнего дня, то есть в понедельник пятого октября!
— Поздновато! — пискнул Панчуха.
— Молчи! — прикрикнул на него Болебрух.
— Спрашиваю выборных: принимают ли предложение?
— Принимаем! — одобрительно ответил Сливницкий.
Староста сказал тогда:
— И еще я спрашиваю выборных: не послать ли нам по литру этой малаги, что уродилась на нашем славном общинном винограднике, в каждый волчиндольский дом, — а таковых насчитывается тридцать три, — с наказом от общинного совета выходить на сбор в понедельник, день пятый месяца десятого?
Это предложение вызывает восторг. Никогда еще в общественной винодельне не выдвигалось и не голосовалось ничего подобного! Все поднимают стаканы с возгласами:
— Да здравствует староста Венделин Бабинский!
На этом официальная часть заседания кончается. Собравшиеся принимаются за еду и питье. Староста послал Кукию с Червиком-Негреши разнести по домам вино, как решил совет, и сообщить жителям сроки сбора. Когда эти двое ушли, Бабинский посвободнее рассадил всех за столом — чтоб дышать было можно и размахивать руками. Панчуху и Болебруха он поместил на разных концах стола. Не нравится ему, что Оливер Эйгледьефка занял место рядом с Болебрухом, но спорить с Оливером ему сейчас неохота.
Так! С Бабинского разом слетает вся служебная деловитость. Доброта разливается по его лицу — от лба и вниз, через голубые глаза, до самого рта, и раздвигает его в улыбке. Под пышными свисающими усами, в длинной щели рта блеснул ряд здоровых зубов. Возле Бабинского — Павол Апоштол, ростом немного ниже, зато шире и тучнее; вырезать бы для него в столе полукруглое отверстие, чтоб мог Апоштол уместить свое огромное брюхо! Между старостой и Апоштолом восседает Томаш Сливницкий, старейший волчиндольский выборный — что-то вроде местного пророка, старик с совершенно лысой головой. С некоторых пор он взял себе за правило следить, чтоб Бабинский не слишком подпадал под влияние Панчухи с Болебрухом. И если вдуматься, то нетрудно заметить, что настоящий-то староста в Волчиндоле и есть Сливницкий.
У Шимона Панчухи только голова торчит над столом, только его злое лицо с точно дубленой кожей. Лицо Панчухи чем-то напоминает голову хищной птицы. А Сильвестр Болебрух, или Большой Сильвестр, как его называют в Волчиндоле, уселся за противоположным концом стола; он словно не сидит, а стоит: он самый высокий человек в Волчиндоле. Да и вряд ли во всем Сливницком округе найдется хозяин, который сравнялся бы с ним ростом, богатством и спесью.
У Филипа Райчины лицо красное и волосы красные; он весел и страшно задирист. Похож на него, только совсем светловолос, Флориан Мачинка — человек всегда грустный, хотя и без видимой на то причины, потому что живет он хорошо. Кажется, нет у Мачинки другого врага, кроме собственного желудка, который отказывается ему служить, как должно. Оливер Эйгледьефка — самый молодой из выборных, но не заслуживает больших похвал. Его хорошее качество — жадность к работе. Тут его никто не переплюнет, — равно как в пьянстве, сквернословии и прочих безобразиях.
Когда поели хлеба с салом, староста заставил младшего — Эйгледьефку — наливать в стаканы вино. Рябой зачерпнул ковшиком в четверти, стал выкликать по именам; наливал не от низшего к высшему, как это делал староста, и не от высшего к низшему, как полагалось бы по службе. В Оливере Эйгледьефке нет ничего служебного, порой накатывают на него порывы озорной справедливости — и наливает он по заслугам: первому Сливницкому, второму — старосте, после него — Райчине, Апоштолу, Мачинке, под конец — себе.
— А вы сами себе лейте! — процедил он сквозь зубы Болебруху и Панчухе, сердито сверкнув на них глазами. И положил ковшик.
— Разбойник! — просипел Сильвестр, берясь за ковш.
— Свинья! — добавил Панчуха в адрес Оливера.
— Но-но-но! — поднялся с места Сливницкий. — За наше здоровье!
И он чокнулся со всеми по возрасту: начиная со старшего, Панчухи, и кончая младшим — Оливером.
Пьют.
С детства привыкшие к этой волчиндольской повинности, исполняют ее истово. Все фанатично преданы сему пороку. Предаваясь ему, они, правда, совершают грех, но при всем том не забывают и о добрых делах: ждут добра, если и не от себя, то, по крайней мере, от своих ближних.
Разговор идет об урожае.
О невиданном урожае. До него близко, рукой подать. Вот уже сыплются в корзины гроздья, хлюпает мезга в дробилке, бродит в чанах… Сидят выборные, в который раз обсуждают тридцать волчиндольских виноградарей — каковы хозяева. Для того и выбирали этих людей, вот они теперь кого хвалят, кого бранят. Перебивая друг друга, высказывают о каждом хозяине удивительно точное и справедливое мнение:
— У Сливницкого — неплохо. Хорошие у них сорта.
— У Панчухи так себе.
— Эйгледьефку господь благословил — он и сам не знает, за что!
— Бабинский запустил малость: сорняк у тебя, Вендель!
— У Райчины на проволочных шпалерах славный виноград.
— Хорош и общинный виноградник: Ондрей Кукия обрабатывает его на совесть!
— Зато Петер Крист — лопух.
— И Франтишек Святой.
— Ян Валенчик и Рафаэль Локша — те просто бедняки.
— А Грегор Пажитный за Эйгледьефкой тянется: тоже на работу лют!
— Грмболец, Гешкоза, Оскоруша только пенки слизывать умеют.
— Мишо Вандак? Бочки да кадки делает знаменито, зато в винограде ни черта не смыслит.
— Как сказать! А Охухел с Виничкой — молодцы!
— Хуже дело с братьями Грчами, с Игнацом да с Иноцентом: скоро не то что виноградники — последние штаны просудят!
— У Флориана Мачинки всегда хорошо пахнет: у жены на кухне, яблони в саду, розы в палисаднике, виноград во рту!
— От урожая Апоштола не по себе становится. А видели вы филлоксерные гнезда на его отводках португала?
— Ондрей Горник — бездельник; хорошо еще, сыновья у него подрастают.
— Никто и не ждет, чтоб Штефан Червик виноделием занимался, он нам нужен для более важных дел!
— Углович и Сислович? Глупы как пробки, а виноград у них родится сказочный!
— А что это за сорт у Густо Цибика, зеленый такой?
— Мартин Штрбик помешался на делаваре: с двадцати граммов его вина — голова кругом!
— Ребро обрезку сделал такую, что смотреть стыдно; много у него будет, но только от кислятины ему не спастись!
— А Большой Сильвестр? Куда он только соберет свои восемьсот оковов?
Обо всех виноградниках было сказано слово, одни только габджовские не были удостоены внимания. Не принял, видно, к сведению общинный совет, что живет еще в Волчиндоле некий Урбан Габджа. А ведь все знают, что в работе он — всем живой пример и воплощенный порядок. Оливер Эйгледьефка, подружившийся с Урбаном, многое видит. Он догадывается, почему Сливницкий со старостой не упомянули Габджу! И знает — Болебруху тоже не очень-то хочется произносить имя Габджи. Оливер всей кровью своей чувствует, что сейчас пришел час отомстить Болебруху за Эву. Нет ничего проще, как выстрелить из-за спины Габджи, которого Большой Сильвестр, в свою очередь, ненавидит за Кристину. А Оливер не такой человек, чтобы заколебаться, когда подворачивается случай основательно кольнуть врага.
Сильвестр Болебрух — самый богатый хозяин, он владеет почти пятой частью волчиндольских угодий да еще пахотными землями в блатницком, охухловском и зеленомисском владениях. Его хозяйство, строго говоря, — целая экономия; оно разделено на три части: виноделие, полеводство и животноводство. Говорят, будто Болебрухов род живет здесь с незапамятных времен, что некогда ему принадлежал весь Волчиндол. И хотя этому никто не верит, но до сего дня восемь волчиндольских семей состоят с ним в кровном родстве. Однако Большой Сильвестр не очень-то считается родством, несмотря на то что он связан какими-то кровными узами со Сливницким, с Апоштолом, со старостой, с Панчухой и даже с Эйгледьефкой.
Оливер, будто из жажды, которой на самом деле не ощущал, опрокинул несколько стаканов молодого вина и поднялся.
— Обо всех виноградниках была речь. Об одном лишь не говорилось: о габджовском. Хочу знать — почему? Почему умалчивают именно о Габдже, хотя, ей-богу, он из нас самый способный?
— Приблудный пес! — вскакивает Панчуха.
— И негодяй! — добавил Болебрух, словно комара прихлопнул. Взглядом благодарит Панчуху за поддержку.
Эйгледьефка подметил этот взгляд, поморщился, довольный, что можно прицепиться к бранным словам, но сначала осушил еще стакан.
— Слыхали: Панчуха назвал Габджу приблудным псом. А я скажу: Панчуха свинья, потому как тычется рылом в любое дерьмо, которое ему подсунет Сильвестр. Болебрух же считает Габджу негодяем. А по мне, так сам Болебрух дерьмо порядочное. Не может забыть, что Габджа у него из-под носа Кристину выхватил и оставил его в дураках! Эй, вирилист, так я говорю или не так?
Все замерли в ожидании ссоры.
На лице Сливницкого — сердитый укор, но он знает всех троих и понимает — тут мало что можно сделать. И он только рукой махнул. Староста заерзал на месте, скамья под ним заскрипела. Он никак не решит: нужно ли вмешиваться? И если да, то на чьей стороне и в какой форме? Апоштола ссора не трогает, — он сидит куль кулем. Райчина хохочет — как всегда, когда пахнет грозой. А Мачинка и подавно прикидывается, будто ничего не слышит и не видит.
Болебрух пожелтел, но гордость и надменность еще удерживают его от взрыва. Зато Панчуха вскакивает, повернувшись к Оливеру своим птичьим лицом, искаженным невыразимой ненавистью.
— Я тебя в тюрьму упрячу!
Панчуха не дурак — он знает: хотя Эйгледьефка и обругал его, — впрочем, вполне заслуженно, — однако весь сегодняшний гнев Оливера направлен против Сильвестра. Но Панчуха понимает и свою роль — она не из благородных, — понимает и то, что он связан с Болебрухом.
Оливер вошел в раж.
— Поцелуй меня в зад! И так ты вечно кому-нибудь пакостишь, по судам таскаешь, гадишь всем! За что ты, к примеру, поливаешь своей вонючей желчью Габджей? Мешают они тебе?
— Мне на них знаешь что…
— Вот и делай это на своего вирилиста, которому прислуживаешь!
Панчуха схватил ковш, но староста выкрутил его из Панчухиных рук. Тот бессильно опустился на стул, дрожа от злобы. Но тут заговорил сам Сильвестр, который за это время успел порядком хлебнуть:
— Мне на подлеца и слов-то тратить жалко!
Оливер оставил Панчуху и набросился на Сильвестра.
— Если Габджа подлец, то кто же ты? Самый подлый из подлецов, какие только валялись в волчиндольских канавах! Науськиваешь Панчуху, чтоб он за тебя распинался, — он так и делает, потому что совести в нем ни на грош. Да что тут говорить… свинья он, и больше ничего! Ты его так и ценишь — не выше свиньи, что вместо тебя рылом в дерьме роется. Очень полезное животное такая свинья, и тебе это хорошо известно, Сильвестр!
Большой Сильвестр молча пьет. В душе он согласен с Оливером. Действительно, Панчуха внушает ему отвращение. Он так скуп, что готов жрать из-под себя.
А Панчуха все еще кипит. Он то вскакивает, то садится снова, но ничего не может сделать, потому что староста каждый раз хватает его за плечо. И Оливер, который не раз теплыми ночами сторожил вместе с Габджой виноградники, увлекаясь разумной беседой, — теперь, когда ему приходится бороться против соединенных сил обоих подлецов, понимает, что в этой борьбе Урбан — его естественный союзник. Думая об Эве, о которой вряд ли когда-нибудь он перестанет думать, Оливер решил вступиться за Габджу:
— Я знаю: Сливницкий с Бабинским, оба наши старосты, нарочно не стали надкусывать кислое яблоко. Про Габджу они не упомянули, потому как знают — Сильвестр с Панчухой ни правды не выносят, ни имени Габджи. Они люди дошлые и достаточно умные, чтоб это знать. Знают они еще и другое, что с этим связано. Да ведь и я кое-что знаю: лучший виноградник, обработанный лучше всех, — и виноград отличный, и урожай богатейший — у Урбана Габджи!
Кое-кто из выборных закивал головой. Староста и Сливницкий промолчали. Зато Сильвестр рявкнул:
— И все равно он негодяй!
Оливер, не отвечая ни слова, зачерпнул ковшом из четверти — хотел налить себе стакан, да от волнения выхлебал весь ковш. Смотреть страшно, с какой жадностью он пьет.
— Ой нет, пан вирилист! Не только самый лучший, сладкий и обильный виноград у этого Габджи. Черт с ним, с виноградом! У него есть больше: есть голова на плечах, и есть… — слышишь, Сильвестр?! — есть Кристина!
Сливницкий, староста и Апоштол встали. Болебрух сидит, беспомощно глотая воздух раскрытым ртом. Он тоже хочет подняться, но Апоштол удерживает его за плечи.
— А Кристина у него — как виноградник, — продолжает Эйгледьефка, — так она на совесть обработана, что еле ходит от доброго урожая!
Разошедшийся Эйгледьефка снова наливает себе вина, встает и, тыча стаканом Сильвестру в лицо, выкрикивает:
— Выпьем, Сильвестр, за сбор урожая да за крестины в доме Габджи!
Никто и заметить не успел, как Сильвестр схватил ковшик, вскочил и молниеносно ударил Оливера по голове. Только ручка от ковша осталась у Сильвестра в кулаке — посудина разбилась вдребезги. Но Оливер вовремя прикрыл голову руками, чем и смягчил тяжелый удар. Люди еще не опомнились, а проворный Оливер уже перевернул стол со всем, что на нем находилось, и окровавленной рукой хлестнул Болебруха по лицу. Воспользовавшись замешательством, Оливер схватил своего врага за полы и сунул в кадку. Вмиг вспрыгнув на Болебруха, он начал топтать его сапогами. Апоштол оттащил Оливера своими могучими ручищами. Райчина со Сливницким поднял стол, под которым оказался мокрый Панчуха. Староста первым угадал намерение Панчухи незаметно скрыться и, подбежав к двери, запер ее на ключ.
— Не хватало, Шимон, чтоб ты удрал в такое неподходящее время! — злорадно воскликнул глава общины.
Все наново рассаживаются вокруг стола, ставят на место посуду. На этот раз Сильвестра посадили между старостой и Райчиной. Оливера — между Апоштолом и Мачинкой. Панчухе разрешили занять прежнее место, а Сливницкий поместился там, где сидел Болебрух. Вторая четверть водружается на стол. Ковша нет. Черпают прямо стаканами. Сливницкий встает.
— Слава богу, все кончилось!
Тут он заметил, что из руки Оливера течет кровь.
— Дай-ка руку, Оливер!
На суставах пальцев — глубокие ссадины. Сливницкий выходит из-за стола, отливает немного вина в пустую четверть.
— На, обмой руку, Оливер! И завяжи платком.
Его распоряжение выполняется.
— А с тобой что, Сильвестр? — отеческим тоном спрашивает Сливницкий.
Болебрух молчит. Тяжело ходит его грудь, трудную внутреннюю борьбу ведет сейчас Сильвестр, — наконец гордо отвечает:
— Ничего!
— И то хорошо! — весело и чуть насмешливо соглашается Сливницкий. — А ну, ребята, выпьем! Побились мы, выпили, теперь мириться пора. Выпьем за здоровье друг друга!
Все берутся за стаканы, зачерпывают вина. Последним — Болебрух. Теперь он знает, на что способен Оливер. И он смягчается. Гаснет в нем злоба, сменяясь легкой пристыженностью. Он подумал об Эве, и в голове мелькнуло: а не принадлежит ли она в сердце своем Оливеру? Эта мысль вызвала укол совести. Выпил. Вспомнил о Кристине, которая целиком вся принадлежит Габдже, — и ощутил еще один укол, сильнее. Еще выпил Сильвестр, больше. И уже готов он допустить, что и Оливер, строго говоря, так же несчастен, как и он сам. Опять поднял стакан Сильвестр, выпил. Знает он: проиграл в стычке с Оливером, зато выиграл… Эву. Значит, с Оливером они квиты. А вот Габдже он не простит. Потому и пьет…
Вернулись Кукия с Негреши, и выборные приняли их с теплым вниманием. Никто уже не сидит — все поднялись, толкутся вокруг стола. Все полупьяны, даже Кукия и Негреши: обрадованные волчиндольцы дали им хлебнуть из подаренных бутылок. Павол Апоштол подсадил обоих на бродильные чаны. Райчина с Оливером обслуживают их, стоя на лесенках. Все повернулись к ним, кричат наперебой, смеются, шутят. И пьют — упорно и много. Сливницкий то и дело повторяет:
— Уважаемые выборные, выпьем! Бывает же и в пекле пир!
Староста обхватил за шею хлипкого Панчуху, льет вино ему в глотку. То же самое пробует проделать над Сильвестром Апоштол, но руки его достают только до Болебрухова живота.
Сливницкий затягивает:
А как выехали в море —
слазь с коня, моя зазноба…[8]
Все подхватили, даже Оливер с Болебрухом. У обоих красивые, звучные голоса. Кукия и староста фальшивят, но никто не сердится, потому что надо всем взвивается ясный, почти женский голос Панчухи — чистый, как солнечный луч. Все замолчали, заслушались, зачарованные искусством этого, будто на смех, такого мерзкого человека. У кого есть счеты с Панчухой, тот прощает ему в эту минуту все, — так дивно поет он.
А вино все льется не переставая. Песни. И вино. На перевернутую бочку подняли третью четверть, и она быстро пустеет. Старый винодел заводит, кажется, двенадцатую:
Гей, над садиком стемнело, дождичек полился.
Гей, радовались парни — гей-я-я!
Гей, синенькой фиалке, жизнь моя!
К полуночи все перепились.
На дне бродильного чана заснул Негреши. Он храпит с рыком, рычит даже во сне. Настоящая фамилия его Червик, да пристало к нему прозвище «Негреши». Вот уже почти сорок лет ругается Червик на чем свет стоит, — впрочем, так оно и положено общинному сторожу. Сначала его грубость обижала волчиндольцев, и те усовещивали его: «Штефан, не греши!» А там постепенно и забыли его фамилию. Остался он Штефан Негреши.
На противоположных концах стола задремали Панчуха и Болебрух. Вино свалило. Видно, сильно на них подействовала сегодняшняя стычка. Ничего, так им и надо!
Кукия еще что-то лопочет, но никто его не понимает. Усмехается добродушно.
Шестеро остальных долго еще заседают, все не закончат. Неохота им браться за неприятное, но неизбежное дело. Но вот Сливницкий обнимает за талию дородного старосту и выводит его на середину винодельни, откуда и обращается к тем, кто еще держится на ногах:
— Твоим именем, Венделько, приказываю Апоштолу, как пойдет домой, взять на плечи Негреши и доставить его в постель к Червичке!
— Вот здорово! — хохочет Райчина.
— А Райчине официально предписываю доставить домой Панчуху!
Райчина пытается возражать.
— Ну, разве тебе трудно? — улещает его Сливницкий.
Апоштол и Райчина разбирают свои «грузы» и выволакивают их на чистый, теплый воздух ночи. Сливницкий оборачивается к Оливеру. Долгим, очень долгим взглядом глядит ему в глаза.
Оливер сначала недоумевает; потом его охватывает отвращение. Наконец, строптиво мотнув рыжей головой, он молча подходит к Болебруху; взвалил его на плечи, длинного и тощего, — мимоходом удивился: какой он легкий! Болебрух тряпкой повис на его плече. Выходя из двери, Оливер пробормотал:
— Отнесу его, сукиного сына, прямо к жене в постель…
Ему захотелось выругаться, но мысли снова заплутались вокруг Эвы.
«Убежала ты от меня, Эвочка, к этому мерзавцу, когда Габджа перехватил у него Кристину! Покажу же я тебе теперь, кого в мужья выбрала…»
И сразу на сердце у него сделалось легко…
Оливер поднялся по дороге мимо Бараньего Лба. За ним вышагивает Сливницкий со старостой; староста тащит под руку Кукию. Через Волчьи Куты Оливер идет уже один, вверх по Оленьим Склонам. На дороге, выкопанной в откосе, между живыми стенами сиреневых кустов, ему приходит жестокая мысль: вот здесь, на этом самом месте посчитаться с врагом… Оливер даже присел на глинистый откос, обхватив руками тело Сильвестра. Бросить его здесь, потоптать ногами, избить… Но Сильвестру нехорошо. Его начинает рвать. Оливер снимает с руки платок, заскорузлый от крови, завязывает Сильвестру рот.
— Теперь блюй, черт!
И взваливает его на спину.
Когда он возвращается, посвистывая, Сливницкий стоит еще перед габджовским домом. Не может старый уйти спать, пока не вернется Оливер, не выполнит порученное.
— Это ты, Оливер?
— Я.
— Ну, доброй ночи, сынок.
— Доброй ночи, дядюшка.
— Еще одно слово, Оливерко! Скажи честно: тут замешана Эва?
Эйгледьефка молчит.
— Не верю я, что ты только из-за Габджи…
— Вы все знаете, — ответил Оливер с принужденным смехом.
— А теперь об Эве больше не думаешь? — пытливо вопрошает Сливницкий.
— Кажется, нет…
— Она плакала?
— Еще как.
— Из-за Сильвестра?
— Да вроде не из-за него.
— Это как же?
— А так, что Сильвестр не стоит того, чтоб ей о нем плакать. Скорее всего из-за этой, — шепотом закончил Оливер, кивнув на домик Габджи, белеющий среди яблонь в лунном свете.
— Ты мужик что надо, Оливер. Умеешь ударить — и простить.
Оливер промолчал. Чувствовал: последнее — неверно.