К книге
Красное вино3 МАРЕК И ЛЮЦИЯ. БЕГСТВО ОТ АЛТАРЯ
93%
3 МАРЕК И ЛЮЦИЯ. БЕГСТВО ОТ АЛТАРЯ
57

С тех пор как существо, носящее имя «человек», подняло голову на три локтя от земли и заняло руки свои более полезным делом, чем ползанье на четвереньках и выкапывание земляных нор, оно непрестанно стремится изменить мир. И в общем это ему удается: оно добивается того, что задумает, а что ему не нравится — уничтожает. Выдумал человек богов, чтоб было кого бояться, — а когда они одряхлели, стащил их с неба. Избрал владык, чтоб тиранили его и водили в бой, — а когда они его разгневали, сбросил их с трона. Высек на камне десять заповедей, чтоб подчинить себя строгому закону, — но когда эти заповеди стали стеснять его, разбил их кувалдой. И так он выдумывал, так трепетал перед новыми богами, и избирал себе новых тиранов, и высекал в камне новые заповеди — пока не преклонял коленей перед божеством еще более новым, не покорялся владыкам еще более могучим, не связывал себя заповедями еще более строгими. Эта борьба — старого с новым и нового с еще более новым, а более нового с наиновейшим — длится, не прекращаясь, пока текут часы и минуты — то есть тысячелетия и века, — и вечно веет ветер прогресса над поднятой головой человека.

Все на свете можно изменить, усовершенствовать, улучшить. Человек так и делает: меняет, улучшает, совершенствует, истекая кровью в войнах и пируя после побед. Одного не в силах он изменить, усовершенствовать, улучшить, — а именно самого великого, что есть в нем: любви! Стара она, обросла мохом, — а не ржавеет, не рассыпается трухой. Вечна и неизменна любовь. Была она в начале, будет и в конце; возникла с первым ударом человеческого сердца — и исчезнет с последним вздохом последнего человека. Острее меча любовь и сильнее смерти, которую она одолевает… простою ласковой улыбкой.

Ах, любовь… боже, любовь!..

Люди, постигнутые великой любовью, поднимаются к великим подвигам: повитое мглою — освещают, далекое — приближают, хрупкого — осторожно! — касаются с благоговейною нежностью, чтоб не сломалось в руках. Но временами, едва лишь малейшее подозрение встанет между любящими, — творят они много сумасбродств. Вот и Люция Болебрухова — такая же сумасбродка. Сто раз клялась не оставлять милого в беде, что бы ни грозило ей самой, — и изменила своей клятве тотчас, как только Марек Габджа позволил себе у часовни святого Венделина взглянуть с благодарностью на Аничку Бабинскую; а когда у часовни святого Урбана Марек от боли и гнева не смог поднять глаз на Люцию — гордая девушка и вовсе порвала все свои клятвы. Ради Марека она не поколебалась бы причинить отцу своему столько горя, что тот не увез бы и на телеге, — и все-таки этот отец, проклявший сына за то, что тот без его благословения повел к алтарю Магдалену Габджову и без его разрешения поселился с ней в домике бывшего виноградарского кооператива, — этот отец не разочаровался в дочери. Больно уязвленный своеволием сына, он тем более радовался тому, что может любить дочь. Радость была тем неожиданнее и сильнее, что Болебрух скорее от дочери ожидал того, что выкинул сын. Большой Сильвестр готов был достать для нее луну с неба — только бы Люция согласилась выйти замуж по его выбору; все небо принадлежало ему, богачу, весь небосклон помог бы он молодым засадить виноградом!

Первое время, тотчас после продажи габджовского дома, Люция еще ждала, что Марек — если он не влюбился в Аничку Бабинскую — придет как-нибудь воскресным майским днем под двадцать первый каштан, и тогда уж она выложит ему все, что накипело. Но он не только не появлялся — все три недели он вел себя так, будто уже помолвлен с Аничкой: вдвоем они возвращались из костела, увлеченно беседуя о чем-то, вдвоем копнили сено в Чертовой Пасти на старостовом лугу, а в день святого Урбана, когда новый зеленомисский священник нахально, — по выражению ее отца, — оглашал со ступенек часовни святого Урбана предстоящее венчание ее брата с красавицей Магдаленой, они стояли даже чуть ли не рядом — Марек и соплячка Аничка! Но и тогда еще не совсем покорилась Люция отцовской воле; жалела его, правда, за то, что он скорее от дочери ожидал того, что сделал сын, но до самого вечера не спускала глаз с тропинок, ведущих к каштанам. Когда же стемнело, сбегала к Негреши, сунула ему в руку сверточек, перевязанный красной тесемкой. И сразу почувствовала странное облегчение на сердце. Такое чувство испытывает, вероятно, полная бочка, когда на ней лопается обруч. Действительно — прорвался красный шнурочек, стягивавший сердце Люции…

Так! Теперь Люция Болебрухова свободна. Вольна делать что угодно! Думала сначала, что девушка может прожить на свете и без шнурочка, врезавшегося в сердце. Воображала, глупая, что достаточно тверда для этого. Однако на Оленьих Склонах не привыкли упускать свое. И Люции так и не довелось пожить с пустым сердцем. Строптиво вскинула она голову, сверкнув глазами. Есть ведь и другие шнурочки, не только… красные… Явился инженер, человек средних лет, у него был собственный автомобиль, и солидный оклад уполномоченного правления сливницкими мельницами, и — голубой шнурочек. Большой Сильвестр чуть не утопил его в вине, а дочь свою только что на руках не носил. На время забыл даже о своем негоднике сыне.

Так! Сердце Люции связано снова. Не важно ведь, какого цвета шнурок. Если гордая девушка вбила себе в голову выйти замуж раньше, чем женится ее неверный милый, — сойдет и голубой. Казалось бы, и сердцу все равно, чем его ни наполни. Как говорил опыт прошлого, на Оленьих Склонах требуется только, чтоб сердце было наполнено, — конечно, с тем условием, чтоб стоимость содержимого соответствовала по меньшей мере бриллианту в четырнадцать каратов. Холодное это богатство, — зато в любую минуту можно превратить его в наличные…

Три месяца понадобилось, чтобы посеять ячмень, чтоб он пророс, вышел в трубку, заколосился, созрел. И три месяца понадобилось, чтоб Люция стала настоящей женщиной. Любви к инженеру в ней нет; впрочем, он, как она подметила, и не гнался за этим главным даром жизни. Чиновники выбирают жен более или менее по соображениям представительства, рассматривают их оком тонких знатоков, стремятся заполучить экземпляр, достойный всеобщего внимания, — им нужны, короче говоря, выставочные животные. Люция это поняла, но что же ей делать, если в сумасбродстве своем она во что бы то ни стало хочет доказать адъюнкту «Тюльпана», что вовсе не собирается сидеть в девках! Да и зачем из-за него мучиться, когда уже весь Волчиндол сплетничает о том, что молодой Габджа по уши врезался в старостову соплячку…

В последнее воскресенье августа, когда Оленьи Склоны захлестывали запахи жареного мяса и всевозможного печенья, когда в зеленомисском костеле только что огласили с кафедры помолвку Анички Бабинской, Люция находилась в странном состоянии: гордость ее чуть-чуть подалась, и — вроде бы и беспричинно — заныло сердце. Сначала появилось настроение, которое можно выразить словами: «Бросай меня, боже, куда хочешь, только бы мягко падать». Потом заявили о себе глаза — им страшно захотелось плакать. А под конец вспыхнул гнев — наиболее частый гость на Оленьих Склонах, — так что мачеха и сливницкая парикмахерша, одевавшие Люцию, взмолились, прося невесту опомниться и не устраивать комедий в доме, где готовится свадьба. В довершение несчастья после полудня приплелся Негреши с пачкой писем и телеграмм и без всякой деликатности сказал невесте, уже одетой к венцу:

— Слушай меня, Люцийка! Этот мусор не читай, — он показал на телеграммы. — Вот это будет для тебя поинтереснее!

Он вытащил из кармана письмо, которое таскал при себе вот уже два месяца, и протянул его девушке со словами:

— Он мне его еще на Петра и Павла отдал, да я подумал — сегодня-то оно тебя больше порадует…

Люция схватила письмо — пальцы ее тряслись, глаза прыгали по строчкам. Жалобно взглянула она на сторожа, закусила нижнюю губу. Но Негреши был беспощаден.

— А нынче первое оглашение Анички Бабинской было, — произнес он равнодушно, наблюдая, какое впечатление произведет это известие на дочь Сильвестра. — И знаешь, кто ее берет?

Люция молчала; письмо выпало у нее из рук.

— Мартин Райчина!

Невеста запрокинула голову, будто хотела пересчитать потолочные балки; услала сторожа из комнаты. Бросилась на кровать… Ах, чего бы не отдала она за то, чтобы выплакаться! Но она не может плакать, хотя все так скверно на свете. На Оленьих Склонах не плачут. В последний раз ревела она в уголке амбара — в тот день, когда узнала, что Марек Габджа смертельно ранен при столкновении поездов. То был последний настоящий плач… все остальные слезы с тех пор исторгались скорее злостью, чем горем Были бы у нее крылья — полетела бы куда глаза глядят…

Люция никого не пускала к себе, даже заперлась изнутри: ей легче было бороться с собой в одиночестве. Отворила она лишь после четырех часов, когда сам Большой Сильвестр властно постучал в дверь.

— Это что такое, Люция? Полдня сидишь взаперти. Жених уже приехал!

Дочь бросилась к отцу на грудь, в ужасе зашептала:

— Татенька, богом прошу вас, отошлите его! Я не хочу его, не буду его женой… Он мне противен…

— Да ты рехнулась? Иди поздоровайся с ним. Он приехал с родными, с друзьями, в трех колясках. В половине шестого — венчание… — Сильвестр смягчился, погладил дочь по голове. — Не позорь меня, доченька! Хватит с меня и того, что сделал этот… негодник!

— Нет! Нет, татенька! Отправьте его прочь со всеми его людьми!.. Скажите, что я заболела, с ума сошла… Нет, не хочу его видеть!..

И она сорвала фату, затопала в бешенстве ногами.

— Значит — нет? — строго спросил отец.

— Нет, нет и нет! Никогда! Оставьте меня в покое! Это вы принудили меня за него! За старого мужика! Господи Иисусе, что вы со мной сделали!..

— Люция, — сурово посмотрел на нее Сильвестр, — или ты пойдешь под венец, или я убью тебя на месте, а там будь что будет!

Он не выговорил — прохрипел эти слова, и тону этому невозможно было противоречить.

Невеста широко раскрыла глаза — прочитала по багровому лицу отца, что тот выполнит свою угрозу, — оправилась перед зеркалом.

— Я пойду, — с глубоким отчаянием пробормотала она, — только радости вам от меня не будет! Сто раз пожалеете и тысячу раз проклянете меня!..

Голос ее дрогнул.

За порогом своей комнаты она, однако, взяла себя в руки, притворилась веселой. С женихом и его гостями разговаривала естественно, как ни в чем не бывало. Но с отцом прощалась скорбно, будто не к венцу ее увозили, а прямо на тот свет. По щекам Большого Сильвестра текли слезы. И радовался он, что Люция послушалась — видно, ее упрямство не имело серьезных причин, — и дрожал: а что, если он и впрямь обрекает дочь на несчастье? Случись все это вчера, Люция добилась бы своего, но сегодня — поздно… Пора садиться в коляски и во всей пышности и славе скакать в Зеленую Мису. Впрочем, все девушки перед свадьбой вытворяют разные глупости… А со временем — если и вышли замуж не бог весть по какой любви — рады бывают, что покрыты бабьим чепцом…

В коляске рядом с Люцией — первый дружка, ее младший брат, семнадцатилетний Сильвестр; в коляску запряжены болебруховские вороные; ими правит работник, который уже так давно живет на Оленьих Склонах, что за это время успел поседеть. В коляске уместились бы и родители, и второй дружка с подружкой, но в последний момент Люция заупрямилась — никого не захотела сажать к себе, кроме брата и старого работника. Еще раз напоследок спрыгнула она на землю, бросилась обнимать отца, — да так обняла, что у него, старого любезника, сердце надрывалось. А по дороге, что ведет по-над Воловьими Хребтами, по глубокому срезу, заросшему терновником, даже поплакала Люция по отцу. Но едва лишь вороные жеребцы вынесли коляску на открытое место, велела невеста работнику:

— А ну, Штефан, гикни!

Работник обернулся, посмотрел на нее изумленно, улыбнулся — и закричал что-то радостное и удалое. Бараний Лоб ответил эхом, и тогда гиканье раздалось и с задних колясок, по очереди выскакивавших из-за откосов среза. Промчались через Чертову Пасть, прогремели по мосту над Паршивой речкой и дальше поскакали — через Гоштаки в Местечко, и не умолкало веселое гиканье — наоборот, чем больше зевак выбегало смотреть на свадебный поезд, тем пуще надрывались поезжане. Свадьба была богатая — на колясках гирлянды, гривы коней не видны под ворохом лент и цветов…

Коляска невесты остановилась прямо перед папертью. По очереди подкатывали остальные, вылезали свадебные гости; спрыгнул на землю Люцийкин брат — помочь сестре. Однако старый работник считал не только обязанностью своею, но и правом высаживать господ, — как бы с ними чего не стряслось, — и он протянул руки Люции. Невеста подала ему свадебный букет, а сама соскочила с другой стороны… И прежде чем кто-либо успел слово молвить, она вспорхнула на козлы и схватила вожжи и кнут. Жеребцы, почувствовав твердую руку, услышав свист кнута над ушами, взялись галопом, — так было всякий раз, когда их подчиняла себе распаленная гневом непреклонная воля Большого Сильвестра. Поднялись кони в галоп, помчали невесту вверх по Местечку…

Только миновав последние избы Зеленой Мисы, перевела Люция коней на рысь, оглянулась. И вся задрожала от жара, вспыхнувшего в груди: погони не было! Если б за ней гнались — довела бы вороных до бешенства, скакала бы от преследователей по полям, без дороги. Радость душила ее. «Милое имя, начинающееся буквой Л.!» Трижды произнесла она вслух это обращение из письма, которое носила на сердце. Именно оно, это обращение, дало ей силу повернуть коней к Углиску, оттуда — на Нижние Шенки… а там уже рукой подать до «Тюльпана»! Через Углиско промчалась быстрой рысью, оставляя за собой испуг: ведь Углиско знало не только вороных с Оленьих Склонов, оно знало и ее, Люцию Болебрухову, юную невесту!..

Пока коляска катилась по длинной и ровной дороге от Углиска до Нижних Шенков, Люция переживала трудные минуты. Ее вдруг охватило отчаяние, и понадобилось много сил, чтоб стряхнуть его. Счастье, что было при ней письмо с волшебным заклинанием: «Милое имя, начинающееся буквой Л.!» Только этой метлой вымела весь мусор из сердца. Упрямо вскинула голову Люция и приняла твердое решение: если только суждено ей будет ухватиться за руку, что писала письмо, то до смерти она эту руку не отпустит, какие бы ни ждали их беды!

Под эту страстную молитву взмыленные кони внесли невесту в Нижние Шенки, где гулянье было в разгаре: на улице толпы народа, кружилась карусель, играли три оркестра…

Половину деревни Люция проехала, глухая и слепая. Ей было безразлично, какое смятение в умах вызывает она — одна на козлах, в белом подвенечном наряде, с кнутом в руке! Счастье ее, что при виде украшенной гирляндами коляски и лошадей в цветах, при виде невесты на месте кучера, нижнешенчане столбенели, недоумевая, откуда все это взялось; они обретали дар речи только после того, как сумасбродная девушка проносилась мимо. Она не собиралась останавливаться здесь, но натянула вожжи у трактира, и жеребцы стали как вкопанные.

Здесь был конец Люцийкиному сумасбродству. Дорога ее вела дальше, но девушка остановилась при виде других коней и другой коляски перед трактиром: они ей знакомы. На них иногда проезжал через Зеленую Мису Матуш Грайнога, о котором поговаривали как о будущем сенаторе.

— Кого привезли? — строго спросила Люция одного из мужиков, стоявших возле коляски с чарками в руках; в этом человеке, лохматом, как медведь, она узнала кучера Грайноги.

— Пана адъюнкта из «Тюльпана», — отвечал лохматый, вытаращив глаза.

Многое перевидал на своем веку Вираг-конюх, но не встречал еще невест в роли кучеров.

— Приглядите за моими конями! — велела ему девица таким тоном, как будто была его хозяйкой; и сошла с коляски.

Придерживая рукой фату, она пошла, метя землю подолом подвенечного платья. Мужики и парни, толпившиеся во дворе трактира, расступались перед ней, как перед волшебным видением. Откуда она взялась? Здешний настоятель никогда никого не венчал в день гулянья! И где ее жених?

Пока пировавшие за столами приходили в себя от изумления, невеста уже прокладывала себе дорогу к навесу, где танцевали. Протолкавшись сквозь круг молодежи, она очутилась лицом к лицу с грустным скрипачом, который так печально пел:

Ты вчера меня ласкала,

а теперь не узна…

Тут певец заметил ее, осекся на полуслове, глотнул воздух и вытаращил глаза. Цыгане перестали играть, под навесом опустилась оторопелая тишина. Песня так задела девушку в подвенечном платье, что она подхватила последнее, повисшее в воздухе, недосказанное слово:

— Узнаю, Марек! Узнаю! — воскликнула она.

Марек Габджа не видал еще такой исступленной сини в глазах Люции. Чем дольше, чем глубже вглядывался он в них, тем меньше замечал он белое платье и венок на ее голове. Совсем одуревший, он сделал к ней шаг, она к нему — другой. Страшное напряжение царило под навесом — слышно было, как дышит нижнешенчанская молодежь. Оба сделали еще по шагу, и Люция ухватилась за руку, которую решила никогда больше не отпускать. Она взяла у Марека скрипку, передала музыканту. Марек был потрясен: закричать бы ему от счастья… или вспыхнуть гневом — а он не в силах был сделать ни того, ни другого. Только глядел в васильковые глаза…

— Твое письмо я получила только сегодня, — грустно проговорила Люция, будто объясняя, что, получи она его раньше — и раньше явилась бы…

— Как сегодня?! — поразился Марек, глаза его уже затуманили первые волны гнева. — Я послал его два месяца назад, через Негреши!

— Он отдал мне его только сегодня пополудни, — тихо объяснила невеста. — Не сердись — оно тут!

Люция положила руку на сердце, и лицо ее запылало. Лишь теперь она заметила изумленные взгляды девушек и парней, наслаждавшихся зрелищем. Она потянула Марека из-под навеса и, не выпуская его руки, крепко прижавшись к нему, прошла вместе с ним через двор к лошадям.

— Я приехала к тебе в коляске, — сказала она, когда Марек воззрился на взмыленных жеребцов. — Возьми меня с собой в «Тюльпан»!

Марек повиновался. И не успели нижнешенчанские зеваки рассмотреть как следует — коляска, украшенная гирляндами, и вороные с цветами в гривах уже пронеслись по улице. За околицей этой бедняцкой деревни, со всех четырех сторон сжатой помещичьими полями, жеребцы выскочили на проселок, ведущий к той самой болячке на земной поверхности, которую назвали «Тюльпаном».

Любить — это ничуть не меньше, чем жить.

Утром, когда молодые люди встали и Марек одел Люцию в свой воскресный костюм, за окном раздались громкие шаркающие шаги, и сразу, как только они стихли, в дверь трижды стукнула чья-то дерзкая рука.

— Господи! Марек, не отворяй! — в ужасе пролепетала Люция.

Марек был в нерешительности — затаиться, переждать, когда посетитель сам отойдет от двери, или отворить рывком, броситься на него?

— Кто там? — враждебным тоном осведомился он.

— С добрым утром, молодожены! — послышался из-за двери голос старого Штефана Червика-Негреши.

Весь страх Марека исчез. Волчиндольский сторож — совсем не тот человек, которого Марек в первую минуту представил себе за дверью с кнутом в руке.

— Не бойся меня, соплячишко, я без палки! — весело подбодрил его старик. — Платье вот Люцийке принес… С полуночи тащусь, — черт бы вас побрал, озорники!..

Камень свалился с плеч у Люции, когда она увидела Негреши с корзиной за спиной. Его-то она ждала меньше всех. Ей тоже виделся за дверью совсем другой человек…

Негреши пропустил мимо ушей благодарные слова Люции. Сел на стул и взялся за нее со всей строгостью.

— Ну, пани Люция Габджова, — начал он сурово отчитывать ее, — хорошенькую ты выкинула штуку! Клянусь Христовыми ранами, отец твой теперь неделю не вылезет из погреба. Снюхался с Громпутной; теперь вместе хлещут… парой. Не хочет видеть ни коней, ни коляски… а тебя! Тебя он так любит, что готов от любви загрызть! Не показывайся ему на глаза. Зато остальные в доме с ума сходят от радости! Да, чтоб не забыть… тут мачеха тебе и винца прислала! — Сторож снял с плеч корзинку, бережно вытащил бутылочку. — Налей-ка, Марек! Посуда есть?

Марек вынул из шкафа стаканы, налил; струей лилась черная кровь португала, старый Негреши слюнки глотал.

— Ваше здоровье, молодые Габджи! — Он чокнулся с ними, выпил, поставил стакан. — Ну-ка, еще раз за ваше счастье, озорники! — Сок португала булькнул у него в животе. — Я вас, негодники, так люблю — будто родные вы мне!..

Молодые люди подсели к сторожу, наперебой наполняли его стакан. А он рассказывал им то, что знал, а если чего не знал — придумывал. Он не страдал недостатком воображения, хотя ему уже за восемьдесят перевалило.

— Почему вы не отдали письмо Люции тогда, когда я вам его дал? — упрекнул старика Марек.

— А потому что ты, сынок, дерьмово в том разбираешься, когда надо письма отдавать! — насмешливым взглядом смерил его волчиндольский письмоносец. — Отдал бы я ей письмо тогда — не спать бы тебе с ней сегодня, дурачок! Пятьдесят лет ношу почту в Волчиндол, знаю, когда такие красули податливее всего… Налей-ка!

Негреши был прав. Он заслужил всю бутылку вина. И он старался прикончить ее как можно скорее.

— Стало быть, тут ты и служишь, Марко, в этой дыре? — осведомился он, хотя прекрасно знал это в течение уже трех месяцев, а потому и не стал ждать ответа. — А с красоткой своей где поселишься? Не в этой же каморке?

Он обвел комнату презрительным взглядом, сплюнул и растер плевок подошвой.

Марек поднял глаза на сторожа и покраснел, растерявшись. Он еще и не задумывался о том, где будет жить с Люцией.

— Я к твоей бабке заглянул. Что пялишься на меня, будто вчера родился? Налей лучше! — Негреши осушил стакан, подмигнул бутылке. — Велела без промедления везти Люцийку к ней. Уже перебирается в нижнюю горницу. И вчера же вечером, как узнала, что эта лань к тебе ускакала, — он улыбнулся Люции, — отнесла священнику целую сотню… мол, на мессу за спасение души ее покойного сына и той, что тебя родила… Поплакала даже, упрямая голова… Жаль вот только, наследство-то твое псу под хвост пошло — через месяц с молотка продадут дедово имущество. Но не бойся — купит кто-нибудь из твоих дядьев, а может, и оба вместе. А вы, — тут он обернулся к Люции, — сможете арендовать у них! Когда Люцийка наследство получит — выкупите… Только я бы на вашем месте, извините, на все это добро на. . . Свет велик! Однако Люцию отвези к бабке — пусть там свадьбы дожидается.

Послушав планы Негреши, Марек оставил его с Люцией, а сам отправился присмотреть за дойкой, которая уже подходила к концу; после этого он велел Вирагу-конюху заложить в коляску болебруховских вороных.

Между тем служанка, чуть не лопаясь от презрения, принесла Мареку завтрак.

— Еще два кофе, — скомандовал Негреши, — для меня и для пани адъюнктовой, девушка! Да быстро — раз-два!

Служанка вне себя выскочила за порог. Кофе, однако, принесла. Ужасно любопытно ей было посмотреть на шлендру, что переспала с адъюнктом.

— Вот теперь ты мне нравишься, девушка, поцелуй-ка пани ручку и можешь идти!

Этот приказ Негреши возымел такое действие, что служанку как ветром сдуло, — едва не попала под ноги вороных, которых как раз подали к двери.

Первым вскарабкался в коляску Негреши. Он развалился на заднем сиденье — там, где обычно сиживал Большой Сильвестр, закурил трубочку, затянулся, сплюнул.

— А вы садитесь впереди, — велел он молодым.

Коляска со счастливыми людьми полетела. Августовское утро заливало солнцем весь мир. Кони проскакали по будто вымершим Нижним Шенкам и пошли отмахивать по ровной дороге на Углиско. Там сделали небольшую остановку: Негреши ощутил жажду. Люция оставалась в коляске, пока Марек поил старика. Счастье, что этот процесс не затянулся: Углиско не успело сбежаться поглазеть на беглянку, потыкать на нее пальцами. А ей и так пришлось призвать на помощь всю твердость духа, чтоб гордо держать голову, когда вороные поравнялись с первыми избами Зеленой Мисы.

— У приходской усадьбы придержи! — крикнул Негреши.

Марек осадил коней, вопросительно обернулся к сторожу. Тот сидел, откинувшись по-барски, не хуже самого барона Иозефи. Ах, как стар, как несказанно стар был Штефан Червик! Но глубоко запавшие глазки его так и играли.

— Ну, бери свою святыню да ступай попроси преподобного отца… чтоб уладил ваши дела… Быстро!

Молодые люди спустились на землю, передали вожжи старику. Тот взмостился на козлы — сидел, попыхивал трубочкой, наблюдая за Местечком. Священник долго держал влюбленных — не иначе как исповедовал. За это время мимо коляски в обе стороны прошло множество людей, проехало много телег на лошадях и волах. И каждый, кто любопытствовал, мог услышать что-нибудь интересное: Негреши с высоты козел раздавал, сколько мог, направо и налево и правды, и вымыслы, и сквернословия Нетерпеливые жеребцы били копытами, высекали в булыжнике искры… Через час, когда уже вся Зеленая Миса знала что к чему, провинившиеся наконец вышли на улицу в сопровождении улыбающегося священника.

— Ну-ка, ваше преподобие, отстегайте их хорошенько, грешников. Да святится имя господне!.. — приподнял Негреши широкополую шляпу, засаленную от ветхости.

— Я уже так и сделал, дедушка, — еще шире улыбнулся настоятель, и огромный кадык заходил по его длинной шее. Он за руку попрощался с молодыми. — А вы как поживаете, Червик?

— Неважно, — осклабился тот. — Мне бы, ваша милость, все пить да пить… Чем старше становлюсь, тем и жажда моя сильнее… А что, оглашение будет, нет ли?

— Будет, — успокоил его настоятель. — В воскресенье. Да у меня сердце разорвалось бы, если б я не выполнил их просьбы…

— И я так думаю, ваша милость!

Негреши слез с козел, пустился вниз по дороге. Отсюда он и пешком доберется — габджовская усадьба совсем близко.

Люция села на место Негреши, Марек — на козлы. Он подогнал коней прямо к дверям дома, свернув с улицы в переулок. Дверь стояла настежь, на пороге ждала их бабка — Вероника Габджова.

— Иди, иди, внученька! — раскрыла старуха объятия.

Пошла с Люцией в сени, крикнула внуку через плечо:

— А ты лошадей распряги!

В раскрытых воротах уже стоял Негреши. Марек тронул вожжи — и его охватило странное чувство: вот он в родной дом входит зятем… Ставя лошадей в конюшню с помощью работника, он серьезно подумывал — а не удрать ли через гумно к Паршивой речке, а оттуда, тропинкой, в «Тюльпан»?

Он просто не успел выполнить это намерение: пора было войти в дом, поздороваться с бабкой. Комнату немного прибрали, на столе стояло угощение. Люция сидела сбоку стола, напротив Негреши. Бабка опустилась на стул напротив хозяйского места, сурово проговорила:

— Садись за стол, Марко, как дед в завещании велел!

Марек, весь красный, занял хозяйское, дедово место. Вероника шепнула Негреши:

— Думала я, там будет сидеть мой сын… а видишь, Штефан, и внуку там хорошо сидится!

Она встала, разлила по чаркам черную кровь, подняла свою чарку, чокнулась. И строго посмотрела на внука.

— Только не думай, что сразу так и позволю тебе здесь остаться. Сядешь на это место тогда, когда вот ей… Люцийке… в верности поклянешься перед алтарем и когда вместе с женой хозяйство в порядок приведешь. Учился ты много — поди хватит у тебя смекалки, чтоб уплатить долги! А тогда уж… что ж… садись на хозяйское место, сиди там хоть до смерти!

Тут она обернулась к Люции, дрожавшей от волнения, погладила ее по голове, подбодрила:

— А ты, внученька… что это я хотела сказать… да, зять и сын вчера намекнули мне, что поручатся за тебя в банке… Надо нам из долгов вылезать, а то продадут с молотка.

Марек уставился на бабку с таким чувством, как будто его ударили по лицу. Старуха прикрикнула на него:

— Что смотришь? Ведь Люцинька-то все же получит свою часть — отец ее не вечно жить будет…

В словах старой Габджовой, в ее лице, в ее ласках столько неслыханной нежности! Ах, если б много лет назад она вот так же приветила Урбанову Кристину — бедняжка умерла бы на месте от радости. И конечно, не бежала бы в Волчиндол с сыном и внуком этой непреклонной старой женщины…

Предыдущая главаГлава 57 из 61Следующая глава