К книге
Красное вино3 МАРЕК И ЛЮЦИЯ. АДЪЮНКТ[85] В ПОМЕЩИЧЬЕЙ ЭКОНОМИИ
90%
3 МАРЕК И ЛЮЦИЯ. АДЪЮНКТ[85] В ПОМЕЩИЧЬЕЙ ЭКОНОМИИ
55

Из дома старосты, который стоит на границе между Конскими Седлами и Старой Рощей, совсем не видны гордые Оленьи Склоны. Куполообразный Бараний Лоб заслоняет их, и Марек с каждым днем все более и более успокаивается.

Если б не Бараний Лоб, сердце юноши разорвалось бы от гнева и тоски в первые же дни его пребывания на новом месте. Но вот в продолжение целых трех недель перед глазами его умиротворяюще высилась эта груда желтой глины, прорезанной толстыми прожилками фиолетового щебня, — и постепенно душа Марека настолько оправилась от горя по утраченным Волчьим Кутам, что он нашел в себе даже силы отвечать благодарным взглядом Аничке Бабинской, которая — с тех пор как осиротевшие Габджи пользуются гостеприимством ее отца — смотрит на Марека с восхищением и радостью.

Однако именно это обстоятельство и вывернуло наизнанку все намерения Марека.

Аничка красивая и хорошая девушка, она положительно красивее и лучше злой большеглазой гордячки с Оленьих Склонов, и все-таки юноша не в силах заставить себя отвечать на ласковое отношение старостовой дочки. Пусть это еще не дары, а лишь воздушные обещания, легче розовой испарины на оконном стекле, след дыхания чистой юности — Марек Габджа вовремя сообразил, что пора ему отойти от окошка, пока оно не открылось, пока в темноту майского вечера не протянулись белые девичьи руки… Одно помышление о том, что он мог бы совершить подлость в семье, давшей ему приют во имя сострадания, глубоко возмущает Марека. Если б жил он по-прежнему, в доме с красно-голубой каймой, — ему, наверное, приятно было бы постучаться в окошко Анички Бабинской; особенно после того, как он точно узнал, что на Оленьих Склонах, к огромной радости Большого Сильвестра, завязывается узелок, достойный отцовского благословения. В конце апреля Марек, правда, говорил Иожку Болебруху, что его отцу не выжить их из Волчиндола, хоть бы он на части разорвался, — но сияние глаз Анички Бабинской сделало то, чего не в силах была совершить злоба Болебруха! Нежность и сладость этих глаз гонят Марека прочь отсюда…

Он дождался дня святого Урбана, который в тот год приходился на четвертое воскресенье мая, послушал проповедь нового зеленомисского священника и первое оглашение о предстоящем бракосочетании Иозефа Болебруха с Магдаленой Габджовой, прочитал по лицам присутствующих, какое волнение в умах вызвала эта новость, побеседовал часок в доме старосты с новым священником, о котором у него сложилось мнение, что этот человек на верном пути к посоху настоятеля, — и, услышав музыку, доносившуюся с той стороны Бараньего Лба, из домика с красно-голубой каймой, где справлял свадьбу Матей Ребро, пасынок Болебруха, — Большой Сильвестр мудро решил поселить его в габджовском доме, — Марек строптиво тряхнул головой и ушел, не сказав никому ни слова.

Он спустился на дно волчиндольской расселины, прошел мимо Старой и Молодой Рощи, мимо Черешневых и Новых Виноградников, пересек Чертову Пасть и, ни разу не оглянувшись, добрался до каменного моста, кое-как переброшенного через Паршивую речку; здесь он присел на ограду перед статуей святого Яна из Непомук. Еще раз перечитал письмо, полученное неделю назад из Западного Города, в котором сообщалось о возможности занять место помощника учителя в деревушке у польской границы. Это письмо — со штампом через всю верхнюю часть страницы, с большой печатью и надменным росчерком внизу — Марек показал святому Яну. Поднял на него глаза, как бы ожидая ответа. Но угодник, вероятно оттого, что на него смотрели с зеленомисской стороны, лишь сердито косился на бумагу.

Понурив голову, поплелся Марек в Гоштаки. Зашел в корчму своего дяди, заказал пива. Гоштачане, набившиеся в распивочной, кинулись к нему с поздравлениями, и Марек не сразу понял, что все эти горячие рукопожатия относятся вовсе не к нему, а к Магдаленке. Только о ней и толковали в корчме. Тетка, жена Микулаша, тоже сунула Мареку свою жирную руку, облитую пивом, отослала к мужу:

— Дядя в гостевой. Поди к нему, он будет рад!

И она улыбнулась благосклонно, — чего еще никогда не делала, сколько Марек ее помнит. Помолвка Магдалены все перевернула вверх дном…

Дядя Микулаш сидел в гостевой комнате вместе с Рохом Святым и какими-то двумя сильными мира сего, которых Марек уже где-то видел.

— Иди сюда, сынок, мы как раз о тебе говорим. — встретил племянника Микулаш Габджа и, не вставая, придвинул ему стул. — Вот этот господин — секретарь окружного комитета партии клеверного листка, Тобиаш Сврчек, а это — помещик, доктор Матуш Грайнога, будущий сенатор[86] от нашей партии… У него славная экономия в Нижних Шенках…

— Марек Габджа, — представился юноша.

— Выпускник Сельскохозяйственной академии в Восточном Городе, закончил с отличием, в армии отслужил… — добавил дядя, довольный, что ему есть чем похвастаться.

— Его сестра выходит замуж за молодого Болебруха, сына Большого Сильвестра, вы его, без сомнения, изволите знать, господа, — подхватил Рох и двинул под столом Марека ногой.

— Как же, как же — это тот волчиндольский «святоша»! — И секретарь кисло улыбнулся Роху.

— Его сын — наш человек, — возразил Микулаш. — Он ведет волчиндольский филиал виноградарского кооператива, что в Голубом Городе, первоклассный специалист…

— А вы, пан выпускник, вы уже работаете где-нибудь? — осведомился помещик.

Выпускник поднял голову, открыл рот, но ответить не успел: дядя Микулаш толкнул его ногой под столом.

— Нет еще, — ответил он сам за племянника. — Парень только что вернулся из армии. И не хочет брать что попало…

— Мне нужен адъюнкт в экономию, — лениво процедил помещик Матуш Грайнога, — мой управляющий сбежал… ну и черт с ним!.. Только приступать надо сразу, завтра же…

Марек залился краской. Под столом его толкнули сразу оба дядюшки — и с отцовской и с материнской стороны.

— Ну что ж, я свободен, — пробормотал он.

— Вот и хорошо. Тогда я завтра, рано утром, пришлю за вами коляску. — И помещик подал ему руку.

— Благодарю, пан доктор!

— Пан сенатор, — поправил юношу секретарь. — А вы сами-то состоите в нашей молодежной организации? — уколол он Марека взглядом.

— А как же! — поспешил вставить Микулаш и снова пнул ногой племянника.

Секретарь с помещиком ушли. Марек был так ошарашен, что долго не мог выговорить ни слова… Но что это с обоими дядьями?! Марек непонимающе смотрел, как они пляшут по комнате, ржут, словно жеребцы, награждая друг друга шутливыми тумаками! Оба задыхались от хохота, утирали слезы… Марек понял причину такого поведения позже, когда они велели подать сюда молодого вина и выпили вместе с ним. Оба принялись расхваливать умницу Магдаленку, оба злорадствовали, что у Сильвестра руки коротки запретить сыну жениться, и оба сошлись на том, что теперь уже не понадобится строить для сирот избу на Воловьих Хребтах: ведь Магдаленку молодой муж приведет в дом, где помещается филиал кооператива, в тот самый дом под Бараньим Лбом, что построил блаженной памяти Томаш Сливницкий; а Марек получил хорошее место.

— На! Часы тебе пригодятся, — как родному сыну, улыбнулся племяннику Микулаш я тут же пристегнул ему на руку часы.

— А на это купи или сшей себе приличный костюм. — И Рох сунул ему в руку тысячу крон.

Марек даже испугался, никогда в жизни не было у него ни часов, ни таких денег.

— Большое вам обоим спасибо! Только как же я вас отблагодарю? — озабоченно произнес он.

— Как отблагодаришь? — подозрительным взглядом смерил его Рох. — А позовешь меня посаженым отцом, когда будешь свадьбу справлять с этой… как ее…

— С Болебруховой ланью! — И Микулаш строго взглянул на племянника, чтоб глупый парень чего доброго не забыл, которую именно сватать…

А «глупый парень», вернувшись из Гоштаков в дом Бабинского, нашел у себя сверточек. Ему сказали, что сверточек принес Негреши. Марек развязал красную тесемочку, снял сначала белую, потом розовую бумагу… и сел, — у него сразу перехватило дыхание: перед ним лежал портрет, с которого на него смотрел… он сам! Из оберточной бумаги выпала записка. Марек поднял ее и прочитал:

«Этот портрет по праву принадлежит Аничке Бабинской. Прошу передать его ей. Л. Б.».

Тут Марек опять опустился на стул. Посмотрел на Аничку — и едва не исполнил приказ. К счастью, вошел староста. Марек скомкал записку, бросил в печку. Когда бумажка сгорела, он похвалился перед Бабинским, что завтра с утра заступит на место адъюнкта в экономии Матуша Грайноги в Нижних Шенках, носящей название «Тюльпан».

Ах, «Тюльпан», «Тюльпан»!

Это не только крупное поместье, насчитывающее пятьсот ютров удобно расположенных плодородных земель, которые одним своим концом, пышными лугами, протянулись до самой Паршивой речки, а другим вклиниваются в охухловский лес, отхватывая от него небольшой участок. Это не только кирпичные жилые и хозяйственные постройки, где соответственно — и не соответственно — своему положению, происхождению и роду живут, размножаются и приносят обильный доход хозяину люди и животные. Это не только амбары и чуланы, сеновалы и сараи, стога сена и навозные кучи, силосные ямы и лужи посреди двора, заваленного ненужным хламом и гниющими дровами. Это не только доктор прав Матуш Грайнога, видный сливницкий адвокат, и его верная супруга, милостивая пани Илона Грайногова, мать двух непослушных мальчишек (хотя оба, и хозяин и хозяйка, с нетерпением ожидающие сенаторского звания, исполненные показной набожности и — временами — возмущения этим скверным, несправедливым и безнравственным миром, искренне считают «Тюльпан» своей собственностью, честно приобретенной, честно эксплуатируемой и честно занесенной в кадастровую книгу на их безупречное имя, — ровно по половине на каждого). «Тюльпан» не только дает постоянную работу нескольким семьям батраков и молодому адъюнкту; он не только доставляет заработок поденщикам и поденщицам в сезон, когда копают свеклу и убирают кукурузу, жнецам и жницам — в жатву, молотильщикам — в пору обмолота. Этого мало. Этим далеко не исчерпывается подлинное значение, содержание и внешний вид экономии «Тюльпан». Если уж говорить до конца, то «Тюльпан» — это кусок земли на спине Сливницкой равнины с большой болячкой посередине! Это сочащаяся сукровицей рана на теле Сливницкой округи, — одной из тех, которая именно в силу тучности своей, усыпана гнойниками…

Матуш Грайнога только успел представить нового адъюнкта своим работникам, прислуге, познакомить его со своими владениями, угодьями, парификатами, с системой мелиорации, с постройками, с посадками, живым инвентарем, с припасами, с правами и обязанностями; только успел он прокатить Марека на двухколесном шарабане по своим полям и показать его поденщикам, окучивающим свеклу, — чтоб те знали, кому подчиняться; только провел его по хлевам и свинарникам; только дал время приветствовать красивую еще, но уже расплывшуюся хозяйку: «Доброе утро, милостивая пани, целую ручку!» — и выслушать три ее благосклонных совета — «с лодырями не церемониться, с людьми не панибратствовать, а по вечерам не забывать помолиться»; только успел Марек разложить свои вещички в пристройке, прилепленной к дому хозяев, — как он уже понял, что судьба ошиблась, послав его адъюнктом в «Тюльпан». Вполне возможно, что судьба предполагала наказать совсем другого человека, но по недосмотру сунула под ноги Матушу Грайноге именно его. Именно его — наименее «помещичьего» из всех помещичьих сынков, его товарищей по академии! Только теперь понял Марек, что породило людей, с которыми он четыре года прожил бок о бок в интернате, что водило их за руку при первых шагах, чем дышали они в детстве и что впитали в отроческие годы; а главное — что так охладило их сердца и замутило души. Теперь-то Марек знает, что это было и что есть: поместья! Такие же, как то, в котором он сделался адъюнктом…

Контора, в которой ему предстояло жить, спать и работать, имела отдельный вход и два окна, — таким образом, она вполне могла служить и сторожевой будкой. С хозяевами он не общался — по крайней мере, в их квартире. По вечерам они сами приходили к нему, чтобы отдать распоряжения. Трижды в день, в его присутствии, служанка — девица довольно заносчивая — приносила еду, а утром и вечером, в его отсутствие, являлась горничная, девица с темпераментом, которая убирала или стелила ему постель и всякий раз что-нибудь рисовала на бумажке — то птичку, то цветок, а то и стишок нацарапает — просто так, от радости, что весна пришла.

Когда прошла неделя и новый адъюнкт кое-как усвоил, чего именно требует от него «Тюльпан» за семьсот крон месячного оклада, он вспомнил наконец и о Люцийке; вынул из чемодана ее желто-красный турецкий платок, постелил на столике у окна, — на этот столик горничная ставила стакан с красными цветами всякий раз, когда была в приятном расположении духа. Свой портрет адъюнкт повесил над столиком, покрытым турецким платком, — чтоб не забывать, отчего у него болит сердце.

Мареку вообще куда лучше жилось бы в «Тюльпане», не будь у него сердце такое большое. По мере того как экономия все более и более подчинялась воле Марека — конечно, заранее одобренной супругами-хозяевами, иной раз и сразу на несколько дней вперед, так как будущий сенатор часто отлучался из дому, — все громче и громче звучал голос его неуемного сердца. Даром что встает он в четыре утра, первым в экономии, а ложится в одиннадцать, последним в экономии, — сердце его не желает слушать благих советов «милостивой пани», оно поступает как раз наоборот: заставляет Марека «церемониться» и «панибратствовать» с людьми; зато вечером ему и на ум не приходит молиться.

Впрочем, он приглашен в «Тюльпан» не молиться, а работать. Работы же здесь выше головы. Если исходить из этого, хозяин напал на верного человека: не довольствуясь теми делами, что сами так и просятся в руки, Марек придумывает еще новые. Ему противно смотреть на беспорядок, царящий в усадьбе. Марек родом из Волчиндола, а там каждый предмет имел свое место и каждый клочок земли приносил пользу. В «Тюльпане» же ни одна вещь не лежала там, где полагалось, и большие участки — причем самого что ни на есть жирного чернозема — заросли бурьяном или пропадали под навозной жижей. Адъюнкт докучал до тех пор, пока не заставил батраков вспахать пустыри за сеновалом, перед хлевами, за сараями, возле амбаров, позади погребов и посадить там картофель. Потом он вежливо попросил их замостить двор щебнем и убрать все лишнее. Постепенно «Тюльпан» обретал такой вид, что на него можно было смотреть и без позывов на рвоту. А адъюнкт убедился, что, именно «церемонясь» и «панибратствуя» с людьми, сделаешь много полезного. Люди того сорта, с какими ему приходилось сталкиваться ежедневно, как раз очень ценили то, что адъюнкт с ними «церемонится» и «панибратствует».

Однако работать с людьми оказалось гораздо легче, чем с коровами. Коровы в «Тюльпане» — настоящие примадонны. Их тридцать штук, и доятся они не так чтоб очень хорошо. Они стоят вдоль кормушек по обеим сторонам длинного коровника, полного нечистот, грязи и вони. Жрут без меры, оттого и навозу много. Перед доением, правда, им моют вымя, но из тех же подойников, в которые потом польется молоко. У Марека от брезгливости сжимается горло — на сетке сепаратора и в самой машине, когда ее разбирают для чистки, откладываются целые пригоршни коровьего помета! Марек показал Грайноге сначала эту грязь, потом письма с молочного завода в Западном Городе. Грайногу, правда, не ругали, поскольку он был членом правления этого завода, а просто каждый месяц сообщали о том, что снижают оплату за поставленные сливки на пятнадцать — двадцать процентов — из-за грязи.

Коровник тотчас побелили, завели порядок обмывать коровам вымя в двух водах, скотники стали получать премиальные за чистоту, коров начали кормить по удойности: которая больше дает молока, той и отрубей больше подсыплют, — и с каждым днем молока надаивали все больше, а через месяц с завода пришли счета без снижения! В воскресенье адъюнкта пригласили на парадный обед, и будущему сенатору было чем похвалиться перед гостями — а среди гостей присутствовали сам пан «клеверный» министр и сам пан генеральный секретарь «клеверников». Адъюнкту увеличили жалованье на сто крон, и служанка, которая три раза в день приносила ему еду, перестала задирать свой носик и заговорила с ним вполне по-дружески, готовая пересказать ему все, что только болтают о нем господа. От нее же адъюнкт узнал, что горничная — старая грымза, а хозяйка — скряга, зато хозяин «очень щедрый»; что в воскресенье в Охухлове будет гулянье — она сама родом оттуда, и что пана адъюнкта, видно, что-то мучает, хотела бы она знать, что именно; и что хозяйка сказали, что уедут с хозяином на две недели на курорт, поскольку видят теперь, какой надежный человек появился у них в «Тюльпане»…

А «надежному человеку» безразлично, куда собираются хозяева, и где будет гулянье, и щедр ли хозяин; его заботит совсем другое: сердце его никак не угомонится… Бывают вечера, когда он хватает, комкает в руках желто-красный турецкий платок, и очень хочется ему тогда порвать его в клочья, — но всякий раз что-то так сдавливает ему сердце, будто это его самого, а не турецкий платок, комкают в руках… И «надежный человек» снова расстилает платок на столе, да еще приглаживает его, грешный… Вот ведь какие бывают «надежные люди»: нетрудно заставить себя позабыть о девушке, — но как больно сжимается у них сердце, когда надо порвать платочек, покрывавший головку этой девушки… Таскают эту тряпицу с собой, даже в «Тюльпан» берут, чтоб она застилала им очи, когда те встретятся с глазами горничных, служанок, жниц и поденщиц…

Стоп! Остановитесь у поденщиц, что окучивают свеклу! Их много: из Верхних и Нижних Шенков, из Охухлова, из Углиска. Человек шестьдесят — и все женщины, девушки; лишь редко где затесался мужчина или парнишка. Обязанность адъюнкта — после того как управятся с коровами и выйдут на работу конские и воловьи упряжки — стоять над людьми, следить, чтоб работали. Погонять, подхлестывать их, ворчать на них, сердито смотреть в лицо и ругать в спину за скверную работу. Такое жандармское ремесло — настоящая мука для молодого человека, которого со времени аукциона и потери имущества все больше влечет партия «красной звезды». Многому научился он в разных школах, многое вычитал из книг, перенял от умных людей, но такие дела не уживаются с его совестью. Не может он стоять над такими же, как сам он, людьми, будто пандур над каторжниками. Ему кажется, что это — остатки крепостничества, сохранившиеся в «Тюльпане» еще с сорок восьмого года[87]. Марек, правда, видит, что можно и быстрее взмахивать мотыгами — да ведь рукам, что их держат, не очень-то хочется двигаться… Туго сгибаются эти руки в суставах — слишком скупо смазывают их: мужчина получает в день семь, женщина — шесть, девушка — пять, да не литров (масло дорого!) — в «Тюльпане» все считают на кроны! От шести и до шести, с часовым перерывом на обед, с получасовым — на завтрак и на полдник, то есть десять часов в день, с понедельника до субботы — шестьдесят. На кроны перерасчет легкий: сорок две — мужчинам, тридцать шесть — женщинам, тридцать — девушкам! Нет, здесь не место для адъюнкта с сердцем. Хоть бы на время потерялось оно, на то время, которое нужно, чтобы окучить всю свеклу! Нет, наоборот: при этой работе еще сильнее дает оно о себе знать. Не может Марек грозно поглядывать на поденщиков и, опираясь на тросточку, браниться, что работа, хоть и кропотливая, не стоит ломаного гроша. Поэтому он втыкает тросточку в землю и берет в руки мотыгу. В «Тюльпане» стало одним поденщиком больше. Пусть он на самом деле адъюнкт и получает ежемесячное жалование, пусть поденщицы пересмеиваются между собой, даже громко хохочут — для Марека нет на свекловичном поле другого честного занятия. А так он может по крайней мере поспорить с Оленьими Склонами — пропади они пропадом! — потому что Большой Сильвестр всегда работает наравне со всеми, если только не занят более важными паскудствами. Однако затея Марека кончилась плохо: откуда ни возьмись появилась милостивая пани Илона Грайногова и вырвала у него мотыгу.

— Пан адъюнкт, вы с ума сошли? — в ужасе прошипела она, меряя юношу уничтожающим взглядом своих рыбьих глазок. — Дорого обошелся бы «Тюльпану» такой поденщик! Пока вы сделаете дела на семь крон, остальные пролодырничают на все двести: поковыряются для виду, только свеклу землей закидают…

Практичная дама милостивая пани! Она тут же и показала адъюнкту, как надо обращаться с работницами: без передышки бубнила им в спину, следуя за ними по пятам, ворчала, вздыхала, призывала имя божие, кидала мрачные взгляды, грозилась, — в общем, ей хотелось, чтобы поденщицы и много делали, и хорошо делали, и платы бы не просили… За десять минут, что хозяйка провела в поле, цепочка поденщиц разом продвинулась метров на пять. Счастье, что милостивой пани некогда — перед воротами усадьбы засигналил автомобиль, надо бежать встречать гостей…

— Вот бы ее адъюнктом! — сказал кто-то из пожилых женщин.

Но Мареку — хотя замечание и касалось его — было так грустно, что он даже не улыбнулся.

Он стал осторожным. Стоило ему слово сказать — и моментально об этом уже кукарекали все петухи в «Тюльпане». Каждый день теперь он малодушно высматривает, не видно ли на горизонте милостивой пани, и тогда начинает подгонять работников, просит их хотя бы нагнуться пониже. Когда хозяйка приближается на расстояние окрика, он заводит ее песенку:

— Что это за работа! Не стойте, довольно болтать! И отчего нынче народ такой бессовестный пошел… Вы там, с краю, не спите, пошевеливайтесь! А ну, приналягте! Вернись-ка ты, в турецком платке!

Хозяйка, осмотрев работы, дарит Марека благодарным взглядом — будто она его возлюбленная — и принимается чесать язык: начинает с того, как познакомилась с Матушем Грайногой, кончает последним поносом своего младшего сына, которого учителя сливницкой гимназии преследуют по математике…

— Воображаете? Какие негодяи!

Когда она наконец уходит, Мареку приходится догонять поденщиц — те продвинулись метров на десять. Марек немного болтает с ними, балагурит даже, обрадованный, что они поняли тяжесть его службы; он доволен тем, как хорошо уже приспособился к этому мирку — научился даже с дамами обращаться.

Все хорошо, только девушка в турецком платочке на него обижается. Вон она вырвалась на три метра вперед из строя женщин и так ловко работает мотыгой, что любо-дорого смотреть. Марек стал у нее на дороге, ожидая, когда она распрямится. Но девушка работала, не разгибая спины, и хорошо работала — будто на собственном! Подруги уже начали, шутя, бросать в нее комья земли, но и это не заставило упрямицу поднять голову. Она выпрямилась только тогда, когда дошла до самых ног адъюнкта, — выпрямилась, пронзила своего мучителя взглядом голубых глаз, закусила губу и — показала ему язык! Так-таки и высунула кончик языка, красный, как морковка! Не успел Марек опомниться, как она повернулась, стала в ряд с остальными и второй раз пошла мотыжить перекопанное… Пока он раздумывал, сердиться ему или принять эту выходку как девичье озорство, ряд поденщиц прошел мимо. И Марек вдруг почувствовал, что сердце у него уже не так болит.

Прошло еще три дня работы на свекловичных полях, и сердце молодого адъюнкта настолько излечилось от острой боли, что сумело даже сбросить с себя один турецкий платочек и закутаться в другой. На четвертый день Марек снял со столика старый платок — тот, в котором год назад Люцийка принесла ему пасхальное яичко, — и спрятал в чемодан. А портрет над столиком повернул лицом к стене. И улыбнулся при мысли о том, что, оказывается, в молодости так легко отделаться от мучений. Глупый! Он не только не мог уснуть ночью, но и утром, когда встал, почувствовал, что сердце сделалось в два раза тяжелее, чем было неделю назад: оно вместило Геленку в турецком платочке, но — вот беда! — ведь и Люция осталась в нем…

Счастье еще, что у человека, занимающего в «Тюльпане» должность адъюнкта, столько забот, что голова идет кругом. Утром, едва Штефан Вираг, старший конюх «Тюльпана», застучит билом по куску рельса, подвешенному перед конюшнями, злой дух вселяется в животных и в людей. Скотники и свинари усаживаются в своих постелях, протирают слипающиеся глаза и разражаются проклятиями. Пес, взявший привычку спать под дверью адъюнктовой пристройки, начинает выть и будит Марека. Сообразив, что уже светло — хотя солнышко долго еще будет нежиться в постельке — и что стены хлевов сотрясаются от мычания, ржания, рева и хрюканья, Марек заставляет себя подняться с кровати. «Тюльпан» обращает к нему свою речь, — и она так настойчива, так громко слышна она через раскрытое окно, что подняла бы и мертвого! Вот каковы утра у Марека — внезапное, беспощадное, грубое пробуждение от рева голодной скотины. Матуш Грайнога с супругой своей Илоной — целую ручки, милостивая пани! — будут дрыхнуть до восьми часов, а сейчас — четыре!

Марек быстро, по-солдатски, одевается, обувается, умывается, берет связку ключей и выходит.

— С добрым утром, пан адъюнкт, — чуть не хором приветствуют его Вираг-конюх, Мишо-кучер, Дургала-свинарь с дочкой своей Марой, Галгоци-скотник с сыном Кубой и Миклетич-скотник с дочкой Качей; все они ждут Марека с пустыми мешками в руках.

— С кем почивали? — шутливо осведомляется Вираг-конюх.

— С ангелом божьим, — поясняет за Марека Дургала-свинарь.

И все разражаются смехом, таким громким, что даже дворовый пес начинает вторить им лаем.

Собака лает, прыгает от радости, что начался новый день. Марек отмыкает огромный замок на дверях двухъярусного амбара, и собака первой бросается внутрь, вынюхивая мышей и разгоняя кошек, которых запирают в амбаре на ночь.

Марек становится внизу, у весов, батраки разбредаются по всем углам просторного помещения, к грудам корма. На обязанности Марека лежит выдать конюхам овес, свинарям отруби и дерть, скотникам — отруби, дерть и жмыхи. Выдать, отвесить и, конечно, записать. А главное — проследить, чтоб воровали в меру… Едва он стал при весах, как где-то в углу завизжала Мара Дургалова, будто ее режут. Марек нахмурился, побежал ругать Мишо-кучера: хозяйка не любит, когда в «Тюльпане» парни тискают девок. Мара, естественно, была не очень-то признательна адъюнкту — она будто создана для того, чтобы ее тискали.

На второй ярус, откуда донесся визг Миклетичевой Качи, которую повалили на жмыхи, Мареку бежать не приходится: Миклетич сам облаял Куба, за что и сцепился потом с его отцом, скотником Галгоци. Отцы бранятся после этого целый день, а Кубо с Качей хохочут и, где только могут, берут свое — в помещении, где стоит соломорезка, или на сеновале над конюшней, а то даже в погребе, где хранятся сливки. Сливки в запломбированных бидонах увозит вечером на станцию в Охухлов Вираг-молочник, сын Вирага-конюха.

Правда, пока в «Тюльпане» время дотащится до пломбирования молочных бидонов, в любом другом месте пролетело бы целых три дня. За такой длинный день нетрудно потерять голову. Только успел принять надоенное молоко — надо присмотреть, чтоб лошадей и волов не погнали на работу голодными и нечищеными; только их запрягут — надо заглянуть в загон к молодняку, потому что в обязанности Марека входит и забота о том, чтоб молодняк быстрее рос, чтоб свиньи быстрее нагуливали жир. Сделав все, что полагалось сделать на скотном дворе, Марек постоит минутку у дверей батрацких лачуг, послушает, какой бабе что снилось, выдаст им молока для детей, а если кто из детей болен — посоветует, как лечить. Если нужно, он отправит больного к врачу в Охухлов, как можно скорее, опасаясь, что, когда встанут хозяева, запрячь уж не удастся… Впрочем, хозяева уже продрали глаза; но пока они приведут себя в порядок, пока помолятся — будет не меньше восьми часов. А сейчас — без четверти шесть. Служанка несет адъюнкту завтрак, кричит:

— Пан адъюнкт, пожалуйте фриштык!

Марек пьет кофе и ест хлеб с маслом, а девица сидит напротив него и чешет язык. Если сначала она сильно задирала перед ним нос, то теперь совсем стала кроткой: из рук есть готова… Это яблочко до того налилось, что только дурак не запустит в него зубы. И с каждым днем оно наливается все больше, благоухает все сильнее, готовое в любую минуту свалиться с ветки наземь. Однако, не говоря уже о желто-красных турецких платочках: одном в чемодане, втором — на свекловичном поле, адъюнкту «Тюльпана» некогда лакомиться всякими фруктами. И он устремляется в поле, схватив в руку тросточку, а в зубы — второй бутерброд. Хлеб с маслом для него полезнее самых наливных яблок… И так он худеет — всякий раз, как взвесится на амбарных весах, замечает, что стал легче.

Несколько следующих часов — совсем особое время: они доставляют Мареку радость. За сорок пять взглядов, что бросает на него Геленка от мотыги, Марек считает себя обязанным отплатить тем, что пускается с ней в разговор во время получасового перерыва на завтрак и высыпает ей в подол четыреста пятьдесят слов — в виде вопросов, ответов и прочих словесных игрушек. За это Геленка от завтрака до обеда посылает ему в два раза больше взглядов, причем двойной силы сияния… Когда Марек возвращается к обеду с поля, он кажется себе охотником: прямо сгибается под тяжестью добычи! Но стоит ему зайти к себе в комнату, поставить в угол трость и бросить взгляд на чемодан — и всей добычи как не бывало: даже сквозь крышку чемодана он видит пламенеющий желто-красный турецкий платок, и сердце юноши останавливается: не согласно признать, что тот, в чемодане, — не настоящий…

На столе лежит бумажка с каракулями горничной. Марек замечает ее, но он спешит пообедать, чтоб скорее помчаться в хлева и конюшни — кормят ли скот? Выйдя оттуда, он поднимает на дворе крик, чтоб показать хозяйке, какой он суровый исполнитель ее воли; и поскольку хозяйка, за отсутствием владельца «Тюльпана», своего супруга Матуша Грайноги, не может поверить свои мысли ему, она обращается к служанке и горничной:

— Я бы не возражала, если б наш адъюнкт женился; мог бы перебраться в квартиру управляющего, — все равно она пустая стоит.

Служанка, убирая со стола Марека грязную посуду, не замедлила передать ему эти слова и добавила, что сама она служит в «Тюльпане» лишь для того, чтоб научиться вести дом по-господски; тут она обожгла Марека таким взглядом, что того пот прошиб. Счастье, что при нем часы, подаренные дядей Микулашем, а в углу — трость. Это даже подспорье в такой отчаянной ситуации: можно посмотреть на часы, схватить трость и броситься в поле… за пять минут до конца обеденного перерыва.

В поле он предается тому же богоугодному занятию, которое прервал час назад, а около четырех часов на смену ему является хозяйка: Мареку надо спешить в коровники, сейчас начнется второе доение.

Горничная занята у сепаратора; она вертит ручку, стреляет глазами, трудится вовсю — даже ущипнула Марека за руку, когда тот неосторожно приблизился к ней. Марек не вернул ей долга, а отошел в другой конец коровника — смотреть, как под пальцами дояров брызжет в подойники молоко, и пенится, и звенит певучими струйками.

— Пан адъюнкт! — зовет горничная. — Подойдите, пожалуйста, машина испортилась!

Марек подходит — действительно, сепаратор стоит. Он берется за ручку, горничная тоже; он старается раскрутить машину, горничная — удержать. Марек укоризненно посмотрел на эту скорее женщину, чем девицу, а когда она и после этого не отпустила рычаг — шлепнул ее по руке. Горничная остолбенела.

Марек крутнул ручку, сепаратор забормотал; а когда он запел высоким тоном тысяч оборотов, в подставленные бидоны полились густые сливки. Горничная, занимающая особое положение в «Тюльпане», — она приходится какой-то дальней родственницей хозяйке, — удалилась из коровника, оставив после себя резкий запах духов. Марек вздохнул и решил, что отныне будет сам стелить себе постель.

Только успел он отправить на станцию Вирага-молочника с бидонами на тележке, как снова помчался в поле — милостивая пани уже из себя выходила от нетерпения, которое всегда охватывало ее, когда она попадала в общество поденщиц (хозяйка ходила по полю под цветастым зонтиком, солнце к вечеру пекло немилосердно). Едва хозяйка скрылась из глаз, Марек сел на кучу свеклы, вытащил блокнот и стал подсчитывать заработки. Палочки в блокноте — это количество дней, а каждый день — это семь крон для каждого мужчины, шесть — для каждой женщины и пять — каждой из девушек, минус столько-то медяков в больничную кассу. Очень легкая задачка — для первоклассника! Она настолько легка, что Мареку не по себе. Ему считалось бы куда легче, если б был он с математикой не в ладах или по крайней мере если б он учился так же плохо, как его однокашники — хозяйские сынки. Тогда недельные заработки поденщиков казались бы ему сейчас, в субботу, около шести вечера, вызывающе высокими. Но он-то через свои волчиндольские очки видит их ничтожно малыми. Марек ведь сам из Волчиндола, где заботами его отца вызревает уже крупный виноград, и у него большое сердце, оно едва умещается в груди, — вот почему Марек ненавидит все ничтожное, и мелкое, и жалкое.

Когда, сопровождаемый толпой поденщиков и поденщиц, Марек вернулся в усадьбу и, усевшись за стол в конторе, приступил к выплате недельного заработка, у него от жалости задрожали руки. Он видел, как худые женские пальцы собирают со стола мелкие кредитки и серебро, — и боялся посмотреть этим женщинам в глаза: ему было стыдно, и он ожидал увидеть в них ненависть. К счастью, выплата шла довольно быстро. Дело застряло уже под конец, когда подошло сразу пятеро мужчин. Они заявили, что не возьмут денег, пока адъюнкт не набавит по кроне за день. Вышел громкий разговор, потом крик, потом галдеж. В окно заглядывали поденщицы, девчата, уже вышедшие за ворота, вернулись. Прибежала служанка — мужики вытолкали ее из конторы. Примчалась горничная — ее не впустили внутрь бабы. Наконец вмешалась сама милостивая пани Илона. Она повела очень мудрые речи, из которых явствовало, что везде платят так же, но она согласна уплатить по лишней кроне за день мужчинам, а с женщин и девушек и этого хватит, так как…

— Чего «так как»? — заорал один из поденщиков, который работал здесь вместе с дочерью. — Думаете, бабам да девкам жрать неохота? Знаете что, пани сенаторша, — с ненавистью продолжал он, — или вы набавите всем по кроне, или оставьте себе уж и мои тридцать девять крон сорок геллеров! — он презрительно ткнул пальцем в кучку денег на столе. — Я не такой подлец, чтоб за лишнюю крону продавать своих же товарищей-работниц! — вне себя кричал отец Геленки.

Мадам ахнула и выбежала вон. Поденщик сгреб в ладонь свой заработок, выскочил из двери и швырнул деньги хозяйке вслед — монеты запрыгали, звякая, по бетонным ступенькам.

Пани Илона уже скрылась в своих сенаторских покоях, где и упала в обморок на руки горничной. Адъюнкту, конечно, падать в обморок не полагалось. А Матуша Грайноги не было дома — совершал турне по республике, загоняя избирателей в кошару «клеверников», хотя именно сейчас он был нужнее всего в собственном имении. Уж он-то утихомирил бы народ. Он очень хорошо умел убаюкивать людей. А адъюнкт — шляпа, в школах его не учили рассказывать сказки для взрослых. Он вышел на порог конторы и сказал:

— На меня, люди, не сердитесь. Я такой же рабочий, как и вы. Был бы дома хозяин, он наверняка добавил бы вам по кроне, а так… — и Марек пожал плечами.

— Никаких «а так»! — закричал тот поденщик, который швырял деньги (потом он недосчитался двух крон). — Вы его представитель, вы на нас глотку драли и целыми днями торчали у нас над душой, вы и рассчитывайтесь с нами, а потом улаживайте с хозяином как хотите…

Отец Геленки высказался по крайней мере ясно. Женщины и девушки, громко выражая согласие, сгрудились перед дверью. Марек обвел толпу печальным взглядом, и ни в одной паре глаз не увидел сочувствия; тогда он пригласил в комнату по одному человеку от каждой деревни, вынул из своего чемодана старый бумажник и отсчитал из него триста шестьдесят крон. Потом составил три списка: людей из Нижних Шенков, из Верхних Шенков и из Охухлова. Соответственно списку выдал представителю нижнешенчан двести десять крон, человеку от верхнешенчан — шестьдесят шесть и женщине из Охухлова — восемьдесят четыре.

— Сразу бы так, пан подпанок! — насмешливо сказал отец Геленки, девушки в турецком платке.

Марек вздохнул, вышел следом за тремя уполномоченными и запер контору. Он сказал поденщикам, которые бросали на него торжествующие взгляды:

— Каждый из вас получит по шесть крон от этих людей, — он показал на уполномоченных. — Не сердитесь на меня. Если б от меня зависело — сами понимаете… Ведь я вам выплатил из собственного жалованья.

Толпа притихла, а Марек ушел в конюшню. Поденщики — женщины, девушки, мужчины и парни — тихонько разбрелись со двора с таким видом, будто им не доплатили, а, наоборот, удержали с них.

— У него и костюма приличного нет, — переговаривались женщины. — Другие адъюнкты небось в сапогах щеголяют да в кавалерийских штанах…

— Не верьте ему, все господа — сволочи! — стоял на своем Геленкин отец.

Выйдя из ворот усадьбы, он сел на краю канавы и стал выплачивать надбавку, как умел: раздавал кредитки покрупней, принимал сдачу мелкими.

Марек тем временем прошел через коровник, через хлев, где содержались волы, и остановился в конюшне, у стойла кобылы, которая в любую минуту могла ожеребиться. Он внимательно осмотрел кобылу, отдал кое-какие распоряжения, порадовался, что Вираг-конюх не пьян, потому что обычно в субботний вечер Вираг напивался. Марек присел к нему на постель и принялся донимать расспросами:

— И зачем вы пьете, Вираг? Такой степенный и работящий человек!

Батрак поднял голову, будто искал ответа где-то на потолке. Горько усмехнулся.

— А что же еще делать, пан адъюнкт? Все батраки пьют…

— Ну, пьют… Но вы ведь самый разумный из них, а каждую субботу, каждое воскресенье валяетесь колодой…

— Видите ли, как оно получается, пан служащий: в будни я не пью — работа, в воскресенье работы нету, а сидеть без дела — не по мне это…

Марек задумался. Он понимал Вирага. И верно, чем ему еще заниматься по воскресеньям?

— Вы «звездач»? — в упор спросил он.

Вираг насторожился.

— Н-нет, — нерешительно выдавил он.

— Да вы не бойтесь, — ободрил его юноша. — Я сам хочу вступить в партию красной звезды… А вы — да?

Вираг не ответил, только сжал руку Марека и угостил его сигаретой.

— Не люблю трубку, — заметил он.

— Надо бы вам что-нибудь почитать… Я вам дам, есть у меня пяток книг…

— Э, какой нам, батракам, прок от чтения! Это надо, чтоб всемирный потоп случился, — тогда, может, и сдвинется дело с места… Я вот с малых лет в «Тюльпане», работаю как вол, — а все… ни шиша не имею. Читать можно господам, которым делать нечего. А мне, с моими руками, — он поднял их, прилепив сигарету к губе, — легче камни дробить, чем странички переворачивать. Вот скажите вы мне, пан служащий, долго это так будет, как сейчас? Вы ученый человек, я простой батрак. Детей мне жалко: они у меня хорошо учились и учатся, — а быть им опять такими же батраками… Неужели всегда так будет?

— Нет! Еще какое-то время так протянется, но не навсегда. Есть страна, где уже нет ни батраков, ни…

— Пан адъюнкт! Пожалуйте ужинать! — высоким голосом закричала на дворе служанка.

Марек встал, пошел к двери. На пороге обернулся, закончил фразу:

— …ни господ!

У него стало легче на душе.

После ужина подкатила, сигналя, машина, из нее вывалился пан сенатор с сыновьями-гимназистами. Вскоре горничная позвала Марека на допрос. Час прошел, пока ему удалось успокоить господ, охваченных праведным гневом. Он сам удивлялся своему успеху. И конечно ничего у него не вышло бы, если б он сознался, что выплатил поденщикам по лишней кроне в день. Хозяева были так раздражены, что не переварили бы такой вести, бедняги.

Вечером, когда стемнело, зажег Марек лампу в своей комнате и занялся счетами: надо было подвести итоги за неделю. Сосредоточиться было очень трудно — возле батрацких лачуг наяривала гармонь, ходуном ходила в могучих руках Мишо-кучера. Пели девки. Мишо то забегал вперед, то отставал со своим пронзительным аккомпанементом. Хоть плачь, хоть ругайся — толку никакого.

Поживешь да жизнь узнаешь —

пожалеешь…

Работать было невозможно. Марек шагал по комнате, зажав уши ладонями. Он мог выбежать во двор, прикрикнуть на гармониста, на певцов, послать их к черту — и они, вероятно, замолчали бы; но, господи боже, что же им еще делать после целой недели каторжного труда? Марек потер ладонью лоб и устыдился самой мысли о таком поступке. Ведь это значило бы сделать самое худшее, что может быть на свете: отнять у молодежи последнюю радость, испортить им субботний вечер, на который они имеют полное право… Для них гармонь и песня — самая трогательная молитва, какая только возможна в «Тюльпане»…

Марек сел к столу, одурело уставился в счетные книги. Вошла горничная. Безмолвно и быстро приготовила постель. И столь же безмолвно удалилась. Прекрасно. По крайней мере не будет больше марать бумагу своими цветочками да птичками, своими стишками, выписанными из «Письмовника для влюбленных». Марек высунулся из окна — подышать теплым воздухом. Ветерок принес этот самый воздух прямо с навозных куч, из траншей, где догнивали остатки, силоса. От этой кислой вони Марека затошнило, и он поспешил закрыть окно. Снова сел за счета. Звуки гармошки доносились теперь как из подземелья — гулко, глухо, но по-прежнему назойливо…

Только в одиннадцать часов, когда на «Тюльпан» спустилась милосердная тишина, Марек смог открыть окно и закрыть свои книги. Пора было укладываться спать, довольно он намаялся за день. Он сел на чемодан — единственный предмет обстановки, бесспорно принадлежавший ему из всех богатств «Тюльпана», — и задумался. Прошедший день казался ему долгим, как неделя. Утро упало на самое дно времени, и теперь даже трудно было вспомнить, чем оно было наполнено, — оно лежало в такой глубокой яме, что взор Марека не достигал его.

Куда лучше различал он турецкий платочек Геленки и голубые молнии, бьющие из-под него. Это приятно… Но еще явственнее слышал Марек насмешливый голос Геленкиного отца, который назвал его «подпанком». Эх, жаль! Вообще не везет ему на турецкие платочки… Или везет? Он встал, открыл чемодан. Нарочно вынул Люцийкин платок; но едва этот лоскут оказался у него в руках, как заслонил собой весь долгий день. Руки сами разостлали заветный платок на столе. И повернули лицом к людям портрет над столом, к которому Марек снова подсел и долго сидел в глубокой задумчивости. Улыбался даже… Взял чистый лист, обмакнул перо и написал:

«Милое имя, начинающееся буквой Л.!

Передай мой привет молодой твоей госпоже, что носит тебя по Оленьим Склонам. Шепни ей, красивой, что с тех пор, как ушла она от расцветших сиреней у часовни святого Урбана, опустело сердце ее милого. Объясни ей, надменной, что грешно ей сердиться на него, что в тяжелую минуту ослеплен был он гневом и не заметил, что и у нее болит сердце. Спроси у нее, гордой, именем всего, что ей дорого…»

— Пан адъюнкт, скорее! — распахнул дверь Вираг-конюх. — С кобылой дело плохо!

Кобыле действительно было плохо, но лишь до восхода солнца. Когда оно заглянуло в конюшню через восточные окна и осветило противоположную стену, взмокший адъюнкт отвязал фартук, снял рубашку, всю в крови и слизи, и умылся в лохани. Потом накинул пиджак на голые плечи и любовно оглядел маленькую семью: кобыла, измученная, лежала и, круто изогнув шею, восхищенным взором смотрела на невероятно длинноногого жеребеночка, копошившегося рядом с ней в соломе. Марек вышел из конюшни, прошел через помещение, где заготавливают корм, и оказался в коровнике; расставив ноги, стояли коровы — их доили. Марек улыбнулся, прислонился к столбу и закурил сигарету, — чтоб не заснуть под певучие звуки сепаратора, который крутил Вираг-молочник.

Владелец «Тюльпана», а также процветающей адвокатской конторы в Сливнице, доктор прав Матуш Грайнога появился в хлевах, когда коровы уже были подоены и весь скот накормлен. Любит поспать Матуш Грайнога, как и все владельцы поместий и адвокатских контор, а в особенности — будущие сенаторы от партии клеверного листка. Розовый после хорошего сна, Матуш Грайнога долго пробыл в конюшне и дал Вирагу-конюху полсотни за жеребенка.

— Что же вы меня не разбудили? — с упреком заметил он.

— Пан адъюнкт не велели… вон, забыли! — И Вираг показал сенатору рубашку Габджи.

— Господи, что он тут делал? — ужаснулся Грайнога при виде окровавленной тряпки.

— За ветеринара работал. Роды были трудные…

Хозяин повернулся, пересек двор и вошел в контору.

Марек спал. Лежал поперек кровати, одетый, и спал как убитый. Помещик положил на стол сотенную бумажку и тут заметил начатое письмо: «Милое имя, начинающееся буквой Л.!» Улыбнулся и приложил к первой сотне вторую. Видно, на правильном месте было сердце у помещика… Вырвал листок из своего блокнота, написал: «За успешное ветеринарное вмешательство — гонорар 200 крон. Д-р Матуш Грайнога». Положил листок на деньги и тихонько вышел.

Увы, хозяйка совсем иначе посмотрела на неурочный сон адъюнкта. В половине десятого, когда подошло время ехать в костел, она прибежала в контору, стащила Марека с кровати. Была она до отвращения набожна и посему буквально задрожала за душу своего подчиненного, едва лишь рассудила своим богомольным умом, что станется с молодым человеком на том свете, если он не прослушает воскресной мессы. Мареку пришлось поспешно привести себя в порядок и занять место в коляске — напротив хозяйки, рядом с горничной. Другого места не было: на козлы, рядом с Мишо-кучером, взобрались хозяйские сыновья. Хорошо, что Марек не успел позавтракать, иначе его стошнило бы от сталкивающихся ароматов двух сортов духов, которыми благоухали хозяйка и горничная. Спасения он искал в хозяине.

— Я должен поблагодарить вас, пан сенатор, — обратился он к Грайноге, когда коляска покатила к Нижним Шенкам по полевой дороге, пролегавшей между желтеющих хлебов.

— Гм… — заерзал на сидении Грайнога и затянулся сигарой. — Что я хотел сказать… Как там было дело, Манцика?

Горничная с упоением принялась давать свидетельские показания — выложила все, что знала о мягкости адъюнкта, в приливе каковой он прибавил поденщикам по шесть крон к недельной плате… Горничная тоже прочитала на столе у Марека то, что было адресовано совсем не ей!

— Мы еще простили бы вам, если б вы не сказали им, что дали из своих денег, — отчитывала Марека хозяйка.

Юноша съежился, как если бы его ударили по лицу, и, будто ждал новых ударов, молча уставился в дно коляски.

— Вы хороший работник, пан Габджа, и мы любим вас, но… этого вы не должны были делать. Это причинит мне ущерб в политическом отношении, — причем именно в тех деревнях, которые для меня важнее всего. «Звездачи» запрыгают от радости… Да, в области политики заработной платы вы еще незрелы… Вы куда лучше выступаете в роли ветеринара. Ведь для этих людей дело вовсе не в лишней кроне — крона только предлог. Они хотят испортить отношения между работодателями и рабочими, искусственно вызвать недовольство, хотят лить воду на мельницу «звездачей»…

Марек вздохнул. Не может он спокойно слушать ложь, даже из уст сенатора!

— Прошу, закуривайте! — предложил сенатор. — Я сам внес проект в Объединение землевладельцев и нанимателей о небольшом повышении поденной платы, но мой проект забаллотировали. Привели подсчеты, основанные главным образом на установившихся ценах на сахарную свеклу, и убедили меня, что и нынешняя плата даже велика. А теперь взъелись на меня за то, что произошло в «Тюльпане». Вы поймите, мне не жалко нескольких лишних сотен крон, — я вам возмещу то, что вы им выплатили, — но тут дело в общем порядке…

Коляска влетела на улицу Нижних Шенков. Марек молчал. Наблюдал за своим «благодетелем», за милостивой пани, которая доверчиво приникла к своему мудрому супругу. Лишь время от времени она спохватывалась, прикрикивала на своих сыновей, ссорившихся на козлах. Пока ехали полем, вожжи держал младший, теперь править лошадьми пожелал старший; Грайнога сам разрешил спор, велев Мишо-кучеру взять вожжи. Улица Нижних Шенков ухабиста — владелец «Тюльпана» вовсе не желает очутиться со всем семейством в канаве.

— А коммунизм надо истребить, это мерзкое учение, оно направлено на порабощение народа… Потише, Мишо, нам не к спеху! — приказал он кучеру: пусть у жителей Нижних Шенков будет время приветствовать пана сенатора, а у пана сенатора — время снимать шляпу и милостиво улыбаться народу.

— Не знаю, удастся ли это, — возразил адъюнкт, который не в состоянии был представить себе более тяжкого порабощения, чем то, которое порождено «Тюльпаном» и ему подобными институтами. — Сказано, что без воли божией даже волос с головы не упадет. Отсюда неизбежен вывод, что и коммунизм как учение — от бога; а следовательно, его нельзя истребить.

Грайнога так всполошился, что забыл приподнять шляпу в ответ на приветствие группы крестьян, идущих в костел, и в глубоком изумлении воззрился на своего подчиненного.

— Я где-то уже слышал это… Скажите на милость, в какой дурацкой книге вы это вычитали?

Глаза хозяина колючками впились в лицо Марека.

— В Деяниях апостолов, — ответил тот, покраснев оттого, что должен был аргументировать ссылками на Священное писание. — Старый Гамалиил[88], кажется, именно так выразился по поводу христианства…

— Но, простите, христианское учение и коммунизм — далеко не одно и то же! Это — ночь и день. Это… жаль, не время сейчас дискутировать… Послушай, Илона, — обратился он к жене, — давай пригласим пана Габджу к обеду. Что скажешь?

— Мы будем рады, — слащавым голоском пропела мадам и прижалась к мужу, заранее предвкушая, как они отделают строптивого мальчишку-адъюнкта.

— О, это мне следует радоваться, — принужденно улыбнулся Марек, скрывая недовольство.

— Там и потолкуем, — обещал Грайнога, отбрасывая окурок. — Люблю порассуждать с людьми, которые разбираются в Священном писании… Мишо, здесь останови, — крикнул он кучеру.

Благородные господа вылезли из коляски и с достоинством проследовали в храм под звон всех трех нижнешенчанских колоколов. Проследовали они, конечно, не через главный вход, предназначенный для простых смертных, а через ризницу. Проходя мимо алтаря, все семейство по очереди преклонило колени и осенило себя крестным знамением, затем взмостилось на боковую «господскую» скамью и поудобнее расселось на ней. В таком приятном положении оно внимательно прослушало проповедь старенького настоятеля и смиренно «высидело» мессу. Так, подкрепившись духовно на всю предстоящую неделю, господа вернулись в «Тюльпан», беседуя о прекрасных видах на урожай, о полях, чуть ли не прогибающихся под тяжестью колосьев, а сами мысленно облизывались, думая о вкусном обеде, который ждал их — людей, благословленных богом на земле, на небе и во всяком месте. Они просто купались в блаженстве, как стручки молодой фасоли в укропной подливке.

После званого обеда Марек Габджа оставался в хозяйской столовой до тех пор, пока не выкурил две гаваны, не выпил литр вина и не выслушал малодушно все сенаторовы воззрения и назидания. Его отпустили только тогда, когда он прибег наконец к последнему доводу: что у коров воспалится вымя, если он сейчас же не отправится на скотный двор. Без него доить нельзя, коровы настолько уже привыкли к его голосу, что просто не давали молока, пока не услышали его заклинания: «Ну-ка, ребята, за работу!» После этого тотчас зазвенели подойники — сначала высоко, резко — струйки молока ударяли по дну; затем глухо — о вспененную поверхность. Когда же и сепаратор замурлыкал огромной кошкой, махнул Марек рукой, взмолился беспомощно: «Ах, Волчиндол, Волчиндол, куда же ты прогнал меня?!» Закурил, чтоб не заснуть стоя. Выпуская дым изо рта, следил, как он вьется и поднимается клубами… будто тучи в летнюю грозу над Оленьими Склонами. И как только в голову пришло это сравнение — все силы разом вернулись к Мареку. После доения он улучил минутку, когда двор «Тюльпана» не осквернял своим присутствием никто из присных Матуша Грайноги, сел на хозяйский велосипед, предоставленный в полное его распоряжение, и стрелой помчался в Волчиндол.

Первым судьба послала ему навстречу Штефана Негреши. Марек вручил ему свое письмо.

— Вы знаете, кому отдать его, дедушка? — на всякий случай спросил Марек, снова садясь на велосипед.

Негреши не ответил, только чертыхнулся — от жалости к молодому Габдже, все надежды которого были напрасны, и от удовольствия, что есть у него теперь предлог попасть на Оленьи Склоны, — а там сегодня веселье било ключом.

Велосипедист не остановился у дома Венделина Бабинского. Он обогнул Бараний Лоб и очутился на Волчьих Кутах. Они стояли зеленые, тяжелые от плодов… Марек с сердцем нажимал на педали, проезжая мимо часовни святого Урбана, и упрямо глядел в землю, чтоб не видеть дома с красно-голубой каймой, утопающего в яблоневой листве. Он остановился у домика, когда-то принадлежавшего виноградарскому кооперативу. С прошлой недели здесь — в комнате с кухонькой — поселились новые жильцы: Иозеф Болебрух с женой Магдаленой, в девичестве Габджовой, и с заплаканным сиротой по имени Адам.

— Что поделываете, люди? — Марек вошел, как раз когда они ужинали.

— Марек! — закричал мальчонка, вскочил из-за стола, повис у брата на шее, — видно, не обвык еще на новом месте.

— Не знаю, что с ним будет: то и дело спрашивает, где ты, когда придешь. Как поживаешь, Марек? — И Магдалена протянула брату руку.

Она стала еще красивее, чем была в девушках.

— А про Люцийку знаешь? — спросила Магдалена и осеклась, когда муж с ужасом взглянул на нее.

Марек ничего не знал, и было бы куда лучше, если б он и не узнал ничего. Правда, и так он сделал вид, будто его вовсе не трогает помолвка Люции, которую как раз сейчас празднуют на Оленьих Склонах, но он страшно пожалел, зачем ему на пути попался Негреши. Броситься бы за ним, вырвать бы из рук то письмо — если б не знать, что и это напрасно…

А зять обстоятельно рассказывал, как идут дела его филиала, как чудесно возродились габджовские Воловьи Хребты, как он, Иожко, страшно поссорился с отцом, как взвалил себе на плечи общинные виноградники, после того как Филип Кукия пошел в зятья к Апоштолам, как… как хорошо жить ему, Иожку. Марек сидел, ничего не слыша, не видя, не понимая. Тянул сигарету за сигаретой. Табачный дым поднимался и был похож на облака, что лениво переваливаются над Оленьими Склонами и собираются хмурыми тучами, когда близится гроза…

— Ну, повидал я вас… будьте здоровы! — встал он наконец.

Поднял, прижал к груди Адамка, прежде чем пожать руки зятю и сестре. С поспешностью, не свойственной ему, вскочил на велосипед — и скрылся из глаз волчиндольцев.

Предыдущая главаГлава 55 из 61Следующая глава