К книге
Красное вино3 МАРЕК И ЛЮЦИЯ. «ГДЕ ТЫ, МОЯ МАМА?..»
85%
3 МАРЕК И ЛЮЦИЯ. «ГДЕ ТЫ, МОЯ МАМА?..»
52

За неполных две недели, что Марек Габджа провел в Дунайском Городе в качестве рядового 2-го отдельного эскадрона Новоградского кавалерийского полка, он пришел к выводу, что ему служилось бы куда легче, если б он был лошадью. Ел бы тогда и пил бы досыта, вволю спал бы на свежей соломе и службу исполнял бы образцово. И оба его непосредственных начальника — фельдфебель действительной службы Вацлав Гоужвичка и сверхсрочник сержант Игнац Лопатович — относились бы тогда к нему совсем по-человечески: за день раз десять поди похлопали бы по крупу!

Впрочем, Марек Габджа отчасти сам виноват в том, что живется ему неважно. Во-первых, он телеграфным столбом торчит на правом фланге четвертого взвода, а в кавалерии длинный рост не уважают. Во-вторых, он образованный, — а кавалерия уже довольно хлебнула горя с образованными. В-третьих, он никак не догадается заглянуть вечером в солдатское казино, заказать Гоужвичке и Лопатовичу по большой кружке пива, — а уж это считается в кавалерии самым гнусным паскудством, какое только может допустить новобранец.

Вот и несет Марек последствия: Гоужвичка допекает его в конюшне, Лопатович — в казарме.

— А ну-ка, пан долговязый, пошевеливайтесь, я научу вас двигать окороками! — пронзительно кричал ему фельдфебель, маленький человечек с кривыми ногами и с тросточкой в руке; фельдфебелю казалось, что Марек недостаточно быстро вытирает соломой свою взмыленную клячу, до неправдоподобия косматую и откликающуюся на гордое имя «Афродита». — Эта кобыла на войне была, олух несчастный, она генерала носила! Да стать смирно, когда я с вами разговариваю!

Марек вытянулся так резко, что Афродита шарахнулась.

— Вы кто по профессии? — продолжал разнос Гоужвичка.

— Еще никто. Я окончил Сельскохозяйственную академию, — сокрушенно признался новобранец.

Фельдфебель с минуту смотрел на него с уничижительной усмешкой. Затем разорался на всю конюшню:

— Тоже мне, выпускник Сельскохозяйственной академии, коня обтереть не умеет! Да видали ли вы, телеграфный вы столб, хоть одну живую кобылу? Бьюсь об заклад — не видали! Стыд и срам! Назначаю вас сегодня дежурным по конюшне, понятно? — И фельдфебель стегнул себя тросточкой по голенищу.

— Я должен заступать на дежурство с полуночи… — попытался возразить Марек, но Гоужвичка прикрикнул на него:

— Молчать! Я вас научу дисциплине, вы у меня попляшете!

Счастье, что косматая Афродита — лошадка послушная, привязчивая, лишенная лошадиных пороков. Ее приятно баловать. Сама сует морду в карман к новобранцу, за каждый ломтик хлеба испытывает живейшую благодарность, а команды понимает превосходно. Вообще Афродита умный и честный, преданный старый служака. Будь она фельдфебелем — и обучение четвертого взвода шло бы как по маслу.

В казарме властвует сержант сверхсрочной службы Лопатович. Он наблюдает за порядком: проверяет, как сложена на полках одежда, портянки, правильно ли стоят сапоги; он распределяет наряды, грозит «рапортом» — то есть вызовом к командиру, сбрасывает одеяла с непокорных, ведет занятия. Лопатович здорово умеет ругаться. Ему ничего не стоит дважды пройти из конца в конец и обратно по всему длинному помещению, в котором спят тридцать солдат, и при этом ругаться, ни разу не повторившись. Язык у него работает, как молотилка. А так как во взводе собрались солдаты трех национальностей, то и Лопатович выпускает брань в трех изданиях, чтоб никому не обидно было: начинает по-венгерски — так получается сочнее, — затем переходит на словацкий — нет языка милее родного! — и под конец прибегает к немецкому, вставляя итальянские словечки. А вообще-то Лопатович неплохой малый: довольствуется грошовым «марьяжем», если знает, что у новобранцев нет денег на «очко». Если б сержант имел обыкновение ложиться спать после отбоя, как это делают новобранцы, можно было бы вполне сносно ужиться с ним. Но он вылезает из казино, когда солдаты уже спят, и начинает «наводить порядок». Сбрасывает одежду с полок, будит тех, чьи ноги покажутся ему грязными, велит мыть их среди ночи; а уж если возьмет в руки чьи-нибудь сапоги, то, пусть они блестят, как зеркало, он все равно швырнет их в лохань с водой. И все-таки Лопатович старый служака — в чине сержанта он торчит уже года три, — поэтому он хорошо помнит, который из новобранцев получил «боевое крещение». Никогда не повторяет он один и тот же «прием» над одним и тем же солдатом. Лопатович придерживается известной системы: сегодня он сбросит у тебя одежду с полки, завтра швырнет сапоги в воду, послезавтра порвет твои портянки, — а там и в покое оставит. Только для Марека Габджи он делает исключение: и вчера, и сегодня, и завтра, и послезавтра он бросает его сапоги в лохань! Всякий раз Марек молча вынимает их из воды и час-другой мается в освещенном коридоре — чистит. Ставит сапоги перед койкой и засыпает в твердой уверенности, что утром найдет их снова в лохани… Бог весть до каких пор воевал бы так Лопатович с долговязым новобранцем, если б на тринадцатый день с утра не явился вестовой с приказом:

— Габджа Марек, к капитану!

Капитаны кавалерийских эскадронов — народ суровый. Как взглянет такой на новичка, того прямо в дрожь бросает. Одно плохо: неважно знают капитаны своих Гоужвичек и Лопатовичей! Не случается капитанам заглянуть в душу унтеров: те всегда тянутся перед ними в струнку, держат себя строго по уставу, — почти так же, как Афродита, кобыла Габджи, когда она слышит команду на манеже.

Когда Марек вошел в кабинет командира эскадрона, там стояли уже оба его мучителя — фельдфебель с сержантом. Молодой солдат побледнел. С трудом выдавил из себя, что такой-то явился. Капитан вышел из-за стола, смерил новобранца взглядом и сказал:

— Какое у вас образование, пан Габджа? И скажите на милость, отчего вы так трясетесь?

— Я окончил Сельскохозяйственную академию в Восточном Городе, пан капитан, — вежливо ответил Марек на первый вопрос; затем голос его утратил уверенность. — И я думал, что сержант Лопатович назначил меня к «рапорту»…

— Что вы плетете? Новичков не назначают к «рапорту»! — буркнул капитан, скосив глаза на Лопатовича.

— Это была шутка, пан капитан, — вытянулся сержант.

Командир эскадрона только кивнул головой и, взяв со стола бумагу, произнес, будто читая написанное:

— Согласно приказу по полку от тринадцатого октября 192. . . года вы, рядовой Габджа, направляетесь в офицерское кавалерийское училище в Пардубице. Вам надлежит прибыть туда завтра утром. Надеюсь, вы поддержите там добрую репутацию нашего полка вообще и нашего эскадрона в частности и вернетесь к нам уже в звании подпоручика. Я вам желаю всего наилучшего, — и он подал Мареку руку.

— Благодарю вас, пан капитан. Постараюсь оказаться на высоте, — ответил новобранец.

Он был ошеломлен быстротой, с какой его положение менялось к лучшему.

— Фельдфебель, сержант! — строго обратился к ним капитан.

Оба щелкнули каблуками.

— Курсанта офицерского кавалерийского училища немедленно обмундировать, выдать ему оружие и все, что полагается по уставу. Чтоб он мне через два часа сидел в поезде!

— Есть, пан капитан! — четко ответили младшие командиры.

Минул день, и прошла ночь, и Марек Габджа улиткой тащился с пардубицкого вокзала, нагруженный всем своим казенным и личным имуществом, которое он нес на плечах, на спине и в руках. Он едва ноги передвигал. И не мог даже оглянуться, а то утешился бы мыслью, что не один он так мучается: на различном расстоянии за ним следовало еще несколько ему подобных. Весь в поту, вошел Марек в широкий подъезд огромного здания, на фронтоне которого была высечена горделивая надпись:

КАВАЛЕРИЙСКОЕ УЧИЛИЩЕ

Долго блуждал он по лестницам и коридорам, а когда открыл наконец нужную ему дверь, то замер на пороге: в большом помещении набилось уже человек тридцать таких же, как он! Ему тотчас объяснили, что и в двух соседних комнатах собралось по стольку же. И все время являлись новые.

В офицерском училище нет ни фельдфебеля Вацлава Гоужвички, ни сержанта Игнаца Лопатовича. Нет здесь даже строго изолированного от подчиненных пугала, каким следовало считать командира 2-го отдельного эскадрона Новоградского кавалерийского полка, дислоцированного в Дунайском Городе. С первых же дней у Марека сложилось приятное впечатление, что командование дало себе труд поразмыслить прежде, чем назначить воспитателей будущих офицеров. Все это были прекрасные люди: не столько инструкторы, сколько друзья, не столько учителя, сколько старшие братья, — в общем, отцы родные вместо грубых командиров. Мареку даже представлялось, что скорее среди ста двадцати с лишним курсантов училища, разделенных на три взвода, встретишь паршивую овцу. Но не сразу замечалась разница между хорошими и плохими людьми даже среди курсантов. У всех были с иголочки новенькие формы, еще пропитанные запахом нафталина; у всех грубые сапоги и ярко-желтые петлицы с серебряным галуном. Разными были только рост, да объем, да черты лица и цвет глаз — признаки, по которым и различают людей, одетых в форменную одежду. А так и не разберешь, который из курсантов был, например, выпускником Сельскохозяйственной академии, то есть из богатеньких шалопаев, который — учителем или гимназистом, то есть представителем золотой середины нации, а который — новоиспеченным доктором или инженером, то есть отчаянным задавалой. Еще труднее было разобраться, какой национальности будущие кавалерийские офицеры: не только чехи, но и словаки и немцы, даже венгры усердно тараторили по-чешски. Все курсанты были люди довольно состоятельные, за исключением одного только Марека Габджи. Он не ходил с товарищами по вечерам в казино училища — не хотел бросать деньги на ветер — и благодарил судьбу, что визиты в это заведение были необязательными.

Строевые занятия продвигались хорошо — курсанты усвоили и воинское приветствие, и приемы с винтовкой, и разного рода перебежки, и ползанье по-пластунски. Чем четче выполнялись команды, тем больше времени перепадало на перекур.

Труднее было на занятиях по верховой езде. Курсантам прикрепили лошадей, по две на каждого: одну, уже хорошо выдрессированную, — для утренних учений на манеже или на ипподроме; и вторую, лишь слегка объезженную, — для послеобеденных «прогулок на местности». И те и другие кони оказались по-своему зловредными: на «учебных» курсанты почему-то всегда сидели как «оса на конфете», на «прогулочных» — «будто отставной матрос на качелях». Леший знает, отчего это у всех без исключения «учебных» кляч был такой тряский шаг, а седла — без стремян! Сползши на землю после двухчасовой дикой тряски, курсанты торопились окунуть отбитые зады в ведро с водой. Слабые духом уже начали жалеть, зачем не попросились в пехоту.

«Прогулочные» кони оседланы основательнее и отличаются более сносным аллюром; стремена у них на месте, и раскачиваются лошадки на ходу плавно, как лодки на волнах. Но от всего этого проку немного, потому что молодой кавалерист «скорее откажется от стремян, чем от девицы, хотя второй отказ принес бы ему куда больше пользы». Инструкторы не очень довольны тем, как продвигается обучение верховой езде. Нередко их команды переходят в пронзительный крик, а случается, из груди начальства вырывается и вовсе нечленораздельный рев. Кто послабее нервами — пугается, зато коней это успокаивает.

Строевые и кавалерийские занятия требуют немало сил. И во время дневных и вечерних уроков в классе внимательность курсантов падает до минимума, сменяясь милосердным отупением. На занятиях по гиппологии большая часть училища спит, во время объяснения «тактики кавалерии» оно по большей части дремлет, на истории «современной стратегии», где основной фигурой является некий Мольтке, в большинстве своем зевает. Мы говорим «в большинстве», потому что там и сям встретишь и такого курсанта, который слушает или даже записывает лекцию. К таким редким явлениям относится и Марек Габджа. Он с детства привык справляться с затруднениями физического и духовного порядка, скакать по жизни без стремян, по всем правилам тактики продираться сквозь ее густые заросли. Ему не на что жаловаться. И зад в ведро окунать ему не приходится: он не «болтается на кобыле, как петрушка», а крепко держится коленями. А это для кавалериста первейшая и мудрейшая заповедь.

Бегут недели, и Марек Габджа постепенно выдвигается на первый план. В конце октября заместитель начальника училища уже похлопывает его по плечу за великолепно сданный зачет по скачке с препятствиями, в конце ноября сам начальник училища поздравляет Габджу, который поразил его «остроумной характеристикой личности основоположника современной стратегии Мольтке». В конце декабря… не было ничего.

В конце декабря действительно ничего не случилось, и вот почему: вскоре после дня всех святых фельдфебель училища привел посетителей — владельца «пользующейся прекрасной репутацией портняжной мастерской по пошивке военных костюмов» и управляющего фирмой «Сапоги», изготовляющей кавалерийские сапоги. Прежде чем владелец портняжной мастерской и управляющий сапожной фирмой приступили к снятию мерок с курсантов — от шеи вниз, по-портняжьи, и от подошвы вверх, по-сапожничьи, фельдфебель растолковал своим подопечным, — конечно, по-чешски, — что «без сомнения, и сам подполковник генерального штаба, начальник офицерского училища, будет доволен, если каждый курсант поскорее обзаведется по возможности более полным комплектом парадной формы, так как, помимо чисто служебных обязанностей, обучающихся ожидают не менее важные обязанности по представительству в обществе»… и так далее и так далее. Курсантам показали образцы материй и кожи, а также фотографии прошлогоднего выпуска училища в полной парадной форме, так, чтоб не оставалось уже никаких сомнений относительно качества предлагаемого товара или относительно внешнего вида тех счастливцев, которые нарядятся в новую форму и натянут новые сапоги. Более того: чтоб избежать вопросов о ценах, курсантам роздали сводный прейскурант «портняжной мастерской» и фирмы «Сапоги», размноженный на шапирографе. Видно, деловые были люди владелец мастерской и управляющий фирмой… Оба трудились на совесть, снимая мерки с будущих офицеров. А Марек Габджа переживал горькие минуты, причем совершенно напрасно, потому что он прекрасно знал, что парадной формы у него не будет. Чтобы несколько рассеяться, он принялся изучать шапирографный прейскурант: когда ты расстроен, хорошо что-нибудь почитать, хотя бы перечень цен.

После двухчасовой работы было окончательно установлено, что первый взвод, населяющий огромную спальню, где стоит сорок одна солдатская койка, заказал тринадцать «полных парадных кавалерийских комплектов» (что приятно удивило фельдфебеля, ибо в прошлом году таких щеголей набралось лишь восемь человек), двадцать одну «парадную форму для спешенного офицера» (фельдфебель, правда, смеясь, назвал это «ужасной изменой драгунской чести») и шесть наборов «необходимых частей формы» (что уже вовсе не нуждается в комментариях, так как прошлогодний контингент пожелал иметь восемнадцать таких наборов). Однако, если сложить тринадцать, двадцать один и шесть, получится сорок, а в списке числится одним курсантом больше.

— Стало быть, кто-то думает, что может обойтись даже без «необходимых частей»? — удивился фельдфебель.

— Это я так думаю, пан фельдфебель! — щелкнул каблуками Марек настолько стремительно, что фельдфебель вздрогнул.

— Прекрасно, курсант, — резко сказал фельдфебель, — но пока я здесь, никто из будущих чехословацких офицеров не должен и не будет выходить за пределы казармы, а тем более появляться в обществе как оборванец. Почему вы не заказали парадный костюм?

— Потому что у меня нет денег, пан фельдфебель.

— Нет денег! — насмешливо передразнил фельдфебель, подчеркивая словацкую мягкость в произношении Марека. — Если родители в состоянии были дать вам образование — а это поди обошлось в добрых пару тысчонок, — то уж во всяком случае они наскребут для вас несчастных восемьсот крон, чтоб вы оделись по-человечески.

— Как бы ни старались мои родители, — твердо ответил Марек, — им не «наскрести» больше восьмидесяти крон, а за эти деньги костюма не закажешь. Я и просить-то у них не стану. Зато если б у меня оказался один из этих тринадцати «полных парадных комплектов», которые сегодня заказали мои товарищи, — тут Марек помахал прейскурантом, — то я его тотчас продал бы, а деньги отправил родителям. Известно ли вам, пан фельдфебель, какой это капитал? Да это цена всего урожая двух ютров наших первоклассных виноградников, цена тридцати двух гектолитров натурального вина! Это труд всей моей семьи за целый год! — уже кричал Марек.

— Что вы на меня орете, — отбивался фельдфебель. — Как будто я виноват, что ваши родители живут так убого!

Марек вскипел. Страшный гнев охватил его. Хотел было смолчать, да не смог — слова сами рвались с языка.

— Вообще, с какой стати я должен заказывать форму? — еще сдерживаясь, заговорил он. — Разве существует предписание, по которому я обязан ее покупать? Меня призвали, я явился к своей части, и эскадрон направил меня сюда. Я служу в армии республики, выполняю свой долг. Я здесь вовсе не для того, чтоб шаркать по паркетам да блистать в обществе. Я и мои товарищи собрались здесь, чтоб готовиться на тот случай, если понадобится оборонять родину. Республика вовсе не требует, чтоб у меня был парадный костюм.

— Что вы плетете! Да я вас под арест посажу! — взревел фельдфебель.

— Ничего я не плету. Вот вы сказали, что, пока вы тут, никто из будущих офицеров не должен появляться вне казармы как оборванец. А я на вашем месте запретил бы все эти парадные формы! Наше училище воспитывает боевых офицеров, — такое по крайней мере складывается впечатление, — а не расфуфыренных барышень.

— Молчать! Это что еще такое! Завтра же к «рапорту»!

И фельдфебель кинулся к двери. За ним поспешно убрались владелец портняжной мастерской и управляющий фирмой «Сапоги».

Никуда Марека не вызывали, зато тринадцать курсантов аннулировали свои заказы. Взвод разделился: за формы и против них. Брожение перекинулось и на второй и на третий взводы. Возник слух, что фельдфебель замешан во всем этом деле, посредничая за соответствующий процент. Но всякое шушуканье разом прекратилось, едва разнеслась весть, что министерство национальной обороны по «деловым соображениям» устанавливает для офицерского кавалерийского училища контингент курсантов в пятьдесят человек!

Курсантов будто громом поразило. Никому не хотелось возвращаться в свои части не солоно хлебавши. Каждый еще хорошо помнил своего фельдфебеля Гоужвичку, своего сержанта Лопатовича, и встречаться с ними, так и не получив офицерских погонов, никому было не интересно. Поэтому училище из кожи вон лезло — и на строевых занятиях, и на ипподроме, и на лекциях по теории, в отношении дисциплины и выправки. Курсантов было сто двадцать человек, оставят же только пятьдесят! Неважное соотношение: семерых из дюжины отчислят.

Первыми распростились с училищем те, кто пожелал уйти добровольно: восемнадцать человек попросились в пехоту. Они уехали через неделю. Осталось отчислить еще пятьдесят двух курсантов. Шестерых забраковала комиссия на строевых занятиях; тридцать пять человек не сдали зачетов по верховой езде. Их отправили обратно в полки. Надо было найти еще одиннадцать жертв. Семерых отсеяли на предварительных испытаниях преподаватели различных дисциплин, еще троих выбил из седла фельдфебель, послав их к «рапорту» за «нарушение субординации». Оставался один лишний курсант, и им оказался Марек Габджа. Увидев, что, кроме него, все оставшиеся наведываются то в портняжную мастерскую, то в фирму «Сапоги» на примерку, он сам подал ходатайство об отчислении. Сначала у него ничего не вышло — он был на слишком хорошем счету у начальства. Тогда он сообразил, что надо начать с другого конца. И он как-то заметил вслух, что из училища ушло столько же способных ребят, сколько осталось в нем дураков и лентяев.

— А главное, — заявил Марек во всеуслышание, поспорив в столовой с самым глупым из курсантов, агрономом по гражданской специальности, — главное, что все, кто остался, приобрели «полный парадный комплект» стоимостью в три тысячи сто пятьдесят крон каждый, от каковой суммы десять процентов составляют триста пятнадцать крон пятьдесят геллеров с курсанта.

Именно эти кощунственные слова, «несовместимые с положением будущего офицера кавалерии», и привели к тому, что после соответствующих мытарств по канцеляриям начальников Марек Габджа был отправлен из Пардубиц в Дунайский Город — «по сокращению контингента училища», как «недостаточно дисциплинированный курсант».

До пятого бастиона, где располагался 2-й отдельный эскадрон Новоградского кавалерийского полка, Габджа добрался после полудня. На улице сильно подмораживало и сыпал мелкий снежок, — до рождества оставалась неделя. Навьюченный, как верблюд, Марек остановился перед дверью в помещение четвертого взвода, который он покинул два с половиной месяца назад; из-за двери доносились голоса Гоужвички и Лопатовича, вбивающих в головы новобранцев прописные истины о солдатских добродетелях и обязанностях. Лопатович прочитывал вслух параграф воинского устава, и тотчас Гоужвичка бросался комментировать прочитанное. Он приводил в подтверждение уйму различных примеров, и надо было быть совершенным болваном, чтоб не усвоить надлежащие обязанности и добродетели. Затем Лопатович еще несколько раз перечитывал тот же параграф, и новички хором повторяли за ним. Похоже было на то, как богомольцы бубнят молитвы, повторяя их за причетником. На миг Мареку представилось даже, будто где-то близко мимо него проходит процессия в Святой Копчек, к блаженному Рохусу…

— Кто струсит в бою или обратится в бегство перед неприятелем, подлежит расстрелу на месте для острастки остальным!.. — тянет Лопатович.

У Марека екнуло в груди. Он вдруг поймал себя на том, что трусит, стоя за дверью, что готов «обратиться в бегство» перед Гоужвичкой и Лопатовичем. Набравшись духу, он открыл дверь. Узрев «курсанта», «причетники» четвертого взвода в тот же миг забыли обо всех обязанностях и добродетелях чехословацкого воина и, к огромному удовольствию новичков, со всем своим темпераментом обрушились на пришельца. Урок был тотчас прерван; у Марека отобрали все «курсантское» обмундирование и оружие, бросили ему самое худшее, что только нашлось на складе, и под горячую руку назначили его дежурным по конюшне. Капитан, командир эскадрона, к которому Марек явился и доложил о своем прибытии из Пардубиц, только рукой махнул, — и этим вопрос был исчерпан. Незадачливому курсанту оставалось отныне страдать под Гоужвичкой и Лопатовичем до тех пор, пока его не выручит какое-нибудь чудо.

А чудо произошло ровно через три дня. К тому времени уже не только Гоужвичка с Лопатовичем, но и сам командир эскадрона пришли к убеждению, что рядовой Габджа — «идиот, строевые занятия ему не даются, в верховой езде он разбирается как свинья в апельсинах, и вообще он законченный осел и ни к чему не пригоден, — разве что к работе на конюшне».

И вот, когда такая характеристика сложилась окончательно и обрела печать непогрешимости, на пятом бастионе случилась тревога: приехал генерал!.. Да не какой-нибудь, а командир кавалерийской бригады собственной персоной. Когда всеобщий переполох несколько улегся, выяснилось, что во время предрождественской охоты где-то в окрестностях Дунайского Города у генеральской Клеопатры открылась на копыте старая рана, и генералу ничего не оставалось, кроме как поручить «благородное животное» заботам ветеринара 2-го отдельного эскадрона.

У начальства 2-го отдельного эскадрона отлегло от сердца. Тотчас велено было освободить отдельный денник, куда и водворили «благородное животное»; а чтоб оно не скучало, его осчастливили обществом косматой Афродиты, которая в отсутствие Марека порвала сухожилие. Ветеринар осмотрел Клеопатру, назначил лекарства и заверил генерала, что через полтора месяца, при условии заботливого ухода и «непрестанного прикладывания целебных компрессов», кобыла снова сможет ходить под седлом.

— Пан капитан, — обратился к командиру эскадрона генерал, усатый, как старый морж, — вы отвечаете за то, что все эти условия будут созданы.

— Слушаюсь, пан генерал! — вытянулся капитан.

— Прежде всего извольте приставить к Клеопатре кого-нибудь из вашей серой скотинки. Я имею в виду такого солдатика, без которого эскадрон может обойтись. Вовсе не требуется, чтоб он был развит, — из развитых солдат не получаются хорошие конюхи. И пусть он перенесет сюда свою постель. Он не должен ни на шаг отлучаться из денника. Понятно?

— Так точно, пан генерал!

— Во-вторых. Кроме вас и ветеринара, туда никому не лезть. Вашим фельдфебелям и унтер-офицерам там делать нечего. А на конюха в течение всего времени, что он будет обслуживать мою Клеопатру, запрещаю возлагать любые другие обязанности. И я не желаю, чтоб его дергал какой-нибудь сержант.

— Слушаюсь, пан генерал!

— И, наконец, в-третьих… впрочем, это все.

По отбытии генерала капитан задумался; потом хлопнул себя по лбу и вызвал Гоужвичку с Лопатовичем.

— Приказываю прикомандировать к генеральской кобыле нашего «курсанта». Поставить в конюшне его койку и не привлекать его ни к каким иным занятиям. Иду ему будет носить вестовой. Запрещаю входить в конюшню всем рядовым, унтер-офицерам и фельдфебелям. Ясно?

— Так точно, пан капитан!

Таким образом, наконец-то, за два дня до сочельника, Марек Габджа стал сам себе хозяин. Он был, правда, обязан кормить и чистить вверенных ему лошадей, ухаживать за ними, а за генеральской Клеопатрой присматривать даже по ночам, — зато все остальное время принадлежало только ему. Его досуг не отравляли никакие Гоужвички или Лопатовичи. Сигналы побудки, поверки, отбоя не имели к нему ни малейшего отношения. Теплый денник был мал и уютен, рассчитан как раз на трех постояльцев: в стойле у входа помещалась Афродита, в среднем — Клеопатра, а в углу, под окном, поставили койку Марека Габджи — третьей «лошадки». И все же Марек не поменялся бы местами со своими питомицами. Ни за что на свете не хотел бы он порвать себе сухожилия, как Афродита, или страдать от воспалившегося копыта, как Клеопатра.

Марек лечил обеих лошадей даже усерднее, чем того требовал ветеринар; особенно заботился он о Клеопатре, часто меняя компрессы из глины, смоченной уксусом. Хорошо, что в конюшнях Сельскохозяйственной академии он с интересом наблюдал, как лечат воспаления на копытах. А на уроках ветеринарии он вытягивал из преподавателя что только мог. Теперь все это ему очень пригодилось. Ветеринар, посещавший Клеопатру сначала ежедневно, а потом через день, опасался нагноения. Однако после Нового года он увидел, что опасения были излишни: Клеопатра начала наступать на больное копыто, будто пробовала, можно ли на него опереться; а еще через несколько дней она уже била им о землю.

Но чтобы достичь этого, Марек вынужден был пожертвовать не только рождественским, но и новогодним отпуском. Он написал домой и Люцийке два длинных письма и получил ответные. Прежде чем эти ответы дошли, Марек так убрал конюшню, что в ней можно было принимать хоть самого архиепископа, и перечитал все пять очень глупых книг, составлявших эскадронную библиотеку.

Первым пришло письмо от матери. Печальное письмо, она писала его в постели. Из него Марек узнал все, что услышал бы, если б приехал домой в отпуск. Три дня ходил он по конюшне, не выпуская письма из рук, — а этого срока достаточно, чтоб выучить наизусть любое, самое длинное стихотворение. Мамино письмо — не стихотворение, оно все в комьях слов, как пашня, но если б положить его на музыку, вышло бы нечто прекраснее стихов — например, «Рапсодия», или «Мостик над пропастью», или просто «H-moll». Марек не может понять, как это получается: читаешь веселые слова, а посреди фразы на глаза вдруг навертываются слезы…

Второе письмо было от Люции. Сердитое письмо: рождественской ночью девушке пришлось одной возвращаться из костела. Марек, который читал письмо, сидя на своем соломенном тюфяке, подумал, что так мог бы писать отец Люции своему сыну. Люция упрекала Марека в трусости, потому что «вовсе не обязательно было отказываться от офицерской карьеры из-за мелких придирок начальства». Еще она писала, что незачем было Мареку выбирать себе наказание как раз на время рождественских и новогодних отпусков. Но раз уж так случилось, она должна будет хорошенько подумать, потому что никто не вправе требовать, чтоб она выходила замуж за человека, который вечно будет сидеть под арестом. Заканчивала Люция тем, что больше всего ее бесит то обстоятельство, что она никак не может влюбиться в другого…

Марек взвесил оба письма на ладонях. Оба одинаково тяжелы: одно полно печали, другое — гнева. А в основе каждого — любовь. Пошел к Афродите — пусть она решит, которое письмо ценнее. Подсел к ней на кормушку, прочитал первым мамино. Видавшая виды старая кобыла сначала просто смотрела, потом обнюхала карманы Марека и принялась грызть пуговицы его мундира. Марек взял ее голову под мышку и продолжал читать. Афродита потерлась лбом о его бок, а под конец, когда солдат стал почесывать ее между ушами, замерла слушая. Письмо Люции Марек предполагал сначала прочитать Клеопатре, но, сообразив, что та по молодости лет вряд ли что поймет, снова обратился к Афродите. Косматая кобылка схватила бумагу и сжевала ее всю без остатка.

Во второй половине января Марек по распоряжению ветеринара вывел Клеопатру на прогулку. Она еще слегка прихрамывала, но просто так, для вида, приличия ради. К концу января она настолько окрепла, что так и рвалась гулять. И никак ее не сдержишь — не хочет идти шагом, просится на рысь! Марек, который после месячного затворничества немного закис и округлился, с удовольствием пробежался рядом с кобылой по мягкой стерне за эскадронными конюшнями. После сретенья ветеринар приказал оседлывать Клеопатру, а еще через неделю позволил вскочить в седло капитану: сам ветеринар был слишком тяжел, а Мареку он не доверял.

Генерал явился на пороге новой весны. А весна в том краю имеет привычку налетать уже в середине февраля, высылая впереди себя десяток необычайно теплых дней, когда человеку улыбается все, на что он ни взглянет. Вот и генерал: в конюшню вошел хмурый, но тотчас широко открыл глаза при виде Клеопатры, которая заржала и стала рыть землю копытом, услышав голос хозяина. Подбежал Марек с рапортом, но командир бригады не видел никого, кроме своей лошади. Он хлопал ее по спине, поглаживал, разговаривал с ней, как с возлюбленной. Руками в белых перчатках провел по спине, по бокам кобылы, посмотрел на ладони, улыбнулся, — на этот раз уже Мареку.

— Конюх! — сказал он. — Оседлайте мне коня!

— Есть, пан генерал!

Марек бросился в конюшню и в мгновение ока вернулся, неся в одной руке генеральское седло, в другой — генеральскую уздечку. Ремешки все вычищены, бляхи надраены. Довольный генерал только мурлыкал. Ловкие движения солдата приводили его в какое-то даже смущение, он готов был окликнуть его, чтоб тот не спешил так, но промолчал: не к чему было придраться.

— Выведите коня на манеж и пробегитесь с ним по кругу!

Марек, выводя Клеопатру из конюшни и чувствуя на себе взгляды генерала, капитана и ветеринара, отыскивал в памяти наиболее красивые приемы выводки лошадей, какие он только видел. И едва раздалась команда, он побежал, полный решимости выдержать темп, хотя бы ему пришлось поломать себе ноги. Но Клеопатра, как бы стремясь показать хозяину все свои лошадиные добродетели, пошла великолепной рысью. Не надо было ни дергать узду, ни придерживать — лошадь шла плавным, царственным аллюром. Недаром в жилах ее текла арабская кровь!

— Хорошо, отлично, конюх! — воскликнул генерал; и Марек понял, что ему захотелось прокатиться на лошадке.

Генерал действительно поднялся в седло, сделал два круга рысью, потом пустил Клеопатру галопом. Он был так доволен, что, спешившись, похлопал не только кобылу, но и конюха, которому снова передал лошадь. Да, конь был что надо! Не успел генерал в сопровождений капитана и ветеринара вернуться в конюшню, как кобыла была уже расседлана, и Марек вытирал ее пучками соломы.

— Полная удача! — похвалил генерал ветеринара. — Моя любимая Клеопатра будто заново родилась.

— Я опасался, пан генерал, что после сухого воспаления в копыте может начаться нагноение. Но вот этот конюх настолько добросовестно ухаживал за лошадью, что процесс выздоровления ускорился, вопреки моим ожиданиям. Конюх по восьми, а то и по десяти раз в сутки менял компрессы вместо предписанных шести раз. Клеопатре просто повезло, что командование эскадрона назначило к ней конюхом именно этого солдата, который…

— Ваша гражданская профессия, рядовой? — перебил генерал поток ветеринаровой речи и окинул Марека чуть ли не любовным взором.

— У меня еще нет никакой, пан генерал, — вытянулся тот. — Я только что окончил Сельскохозяйственную академию в Восточном Городе.

— Чт-то я слышу! Пан капитан… что же вы делаете?! — изумленно и укоризненно проговорил генерал. — Ведь этому человеку полагается быть в офицерском училище!

Последние слова генерала звучали гневно.

— Его оттуда вернули, пан генерал, — оправдывался капитан.

— Значит, вы должны были тут же отправить его в полковую школу унтер-офицеров! — сердито возразил генерал и обратился к Мареку: — Почему вы вылетели из Пардубиц? Что вам не давалось — верховая езда или Мольтке?

— И езда и Мольтке шли у меня хорошо, пан генерал. После предварительных испытаний я занял на конкурсе хорошее место. Но у меня не было денег на парадную форму. Я придерживался мнения, что курсанту вполне достаточно иметь ту одежду, которую он получил от государства даром, и нечего гоняться за трехтысячной парадной…

— И это ваше мнение не встретило там сочувствия?

— Парадные мундиры одержали верх. Их там теперь ровно пятьдесят, пан генерал.

— Да, к сожалению, — вздохнул генерал. — Курите?

Он предложил Мареку египетские сигареты в простом кожаном портсигаре. Марек взял одну.

— Берите все — на память. И знаете что, — генерал улыбнулся, — я исполню одно ваше желание, только разумное! — похлопал он Марека по плечу.

Марек задумался, потирая лоб. Что же такое попросить? Ни одно разумное желание не приходило ему в голову. Опустив глаза, он заметил свои заплатанные сапоги — это была его единственная пара. На носках сквозь дырки выглядывали портянки…

— Тогда я попрошу пару крепких сапог сорок пятого размера, пан генерал. А то у меня только эти и, как видите, они каши просят.

Генерал наклонился, чтоб получше разглядеть. Кивнул. Затем покачал головой. Выпрямившись, он впился глазами в капитана, но не сказал ему пока ни слова: он еще не кончил разговор с солдатом.

— Когда вы в последний раз видели свою матушку? — спросил он как бы мимоходом, прощаясь.

— Еще ни разу с тех пор, как призван, пан генерал! — вырвалось у Марека.

— Где же вы провели рождественский отпуск?

— При вашей Клеопатре, пан генерал.

Командир бригады собирался распечь капитана, но последний ответ солдата остудил его пыл. И генерал постарался исправить, что можно было. Он сказал повелительным тоном:

— Пан капитан, этот солдат получит не только сапоги, но и отпуск, причем — очередной плюс неделю без указания причин! И в отпуск он отправится… в звании ефрейтора. Понятно?

— Так точно, пан генерал!

Так случилось, что когда настала весна и Волчиндол наполнился запахами свежевскопанной земли, по тропинке на Волчьи Куты спустился Марек — ни дать ни взять генерал! От фуражки до сапог, от петлиц до пуговиц — все на нем было новенькое, добротное, все так и блестело. Татенька прямо оробел перед сыном, а маменька, которая с рождества не вставала с кровати, не могла удержать слез. Марек рассказал им о своей военной жизни только самое веселое и смешное, чтоб мама перестала жалеть его и не задерживала в рабочий день: Мареку не терпелось взять мотыгу и бок о бок с отцом приняться за работу на Воловьих Хребтах; Волчьи Куты уже были перекопаны.

За две недели перекопали и Воловьи Хребты. В Волчиндоле начали прививать лозы. Серафина Панчухова вторично вышла замуж — и очень удачно, по мнению Большого Сильвестра, — за Иноцента Громпутну, который переселился к ней, оставив на произвол судьбы в старой хижине возле Чертовой Пасти двух дочерей-батрачек. Что ж, это к лучшему, по крайней мере девушки как следует проветрят хатенку, доставшуюся им от матери…

В эти же дни вернулся и Иожко Болебрух — полугодичный срок службы в запасных частях истек. Он готовился занять должность главного кладовщика в волчиндольском филиале виноградарского кооператива, основанного в Голубом Городе. Под филиал был отведен дом, построенный некогда Томашем Сливницким и принадлежащий теперь Сильвестру Болебруху. Быть может, этому филиалу суждено будет спасти Волчиндол: он еще и не открылся, а вино уже подорожало. Недавно скупщики предлагали крону двадцать за литр, сегодня дали бы и по две кроны. Жаль, что, припертый к стене требованиями Крестьянского банка, Габджа еще осенью спустил половину своего урожая по девяносто геллеров, чтоб уплатить проценты и часть долга.

И пасха пришлась на дни Марекова отпуска; правда, не вся — он уходил в пасхальный понедельник. Не много радости доставил Мареку этот весенний праздник; до последней минуты оставалось неясным, поймет ли Люция, в чем первый долг молодого солдата: в том, чтобы посидеть у постели больной матери, которую ему, быть может, больше не суждено было увидеть, или в том, чтобы прибежать к двадцать первому каштану, получить от милой крашеное яичко…

Марек предпочел сидеть у постели матери. Он рад, что может побыть с ней наедине. Болезнь Кристины такова, что она может пролежать неделю, месяц, год… но никого не удивит, если она умрет вот сейчас, в ту минуту, когда к ней подсел Марек. Быть может, вовсе не болезнь разрушает ее организм. Быть может, это последствия трудной жизни острыми ножами нацелились ей прямо в сердце? Марек поражается про себя: куда подевалась мама — от нее и половины не осталось! Выкашляла себя. Выстонала в сердечных спазмах. Истаяла ночами, недосыпая. Сама себя сглодала в страхе перед тем, что будет, когда долги созреют, как нарывы, и лопнут, и зальют гноем оба виноградника, и дом, и все ее двадцатилетние мытарства в Волчиндоле…

— Магдаленка думает, будто Иожко Болебрух… По-твоему, что за человек Иожко? — с опаской спросила мать.

— Такой он человек, что женится на Магдушке, — твердо ответил сын. — Но Большой Сильвестр прогонит его.

— И повторится тот же крестный путь, по которому шли мы — твой татенька и я… — заплакала больная.

— Ха! Значит, вы их не знаете! — с притворной веселостью возразил Марек. — Эти двое куда более крепкого закала, чем были вы с татенькой.

— Это верно, закал в ней есть, — улыбнулась Кристина при мысли о дочери; после того, как она слегла окончательно, ей опротивело все ее прошлое смирение. — Только вот бедна она, — печально добавила мать.

— А Болебрухи за богатством не гонятся, им своего хватает. И за свои деньги они могут себе позволить выбрать красоту. А красоты у Магдушки столько, что прямо осыпается с нее…

Мать успокоилась за судьбу Магдаленки, но Адамко тревожит ее.

— Пан учитель Мокуш говорили, что парнишка еще умнее тебя выдался. Не знаю только, кому-то покажет он свой аттестат, когда меня не станет… — И Кристина снова ударилась в слезы.

— Татеньке покажет! — брякнул Марек, и мать заплакала еще жалобнее.

— Ах, вот увидишь, отец сразу уйдет за мною. Как порвется моя ниточка, так и его веревка лопнет. Останетесь вы одни, детки мои дорогие.

— Значит, он покажет его мне! — вскричал Марек резко, борясь со слезами.

Мама подняла голову, придвинулась к сыну — поцеловать его.

— Когда твой поезд? — забеспокоилась она. — И куда ушли наши? Надо бы им с тобой проститься.

— Они к Сливницким ушли. И мы уже попрощались. Я хотел побыть с вами один… Они при вас останутся, я уеду… Ну… живите хорошо… А когда вам будет очень плохо, вспомните, как весело мы с вами хозяйничали во время войны, как мы персики продавали, как вместе собирали виноград, давили вино… и ночью караулили… как ходили вместе на богомолье в Святой Копчек…

Мать схватила сына за руки.

— Думается мне, что уж и бога-то нет! — быстро проговорила она, и сама испугалась. — Вот ты в школы ходил, хорошо учился, скажи мне — есть бог?

Глаза мамы впиваются в Марека, как два сверла, — так и сверлят его; и кажутся они еще острее оттого, что блестят в слезах. Солдат затрепетал. Понял: матери пришлось продираться сквозь дремучие леса горя, чтоб родилось у нее такое сомнение… Во всякие переделки попадал Марек, и на всякие вопросы приходилось ему отвечать, но перед такой задачей он еще не стоял. И прежде чем ответить, он насторожился:

— А почему вы меня спрашиваете?

— Потому что… Ах, опять приступ… боже… Иисусе, за что… я так ужасно… страдаю?!

Из глаз матери струился обнаженный ужас. К счастью, приступ длился недолго.

— Раз вы призываете бога — значит, он есть! — утешил Кристину Марек, а сам подумал, что если и существует где-нибудь какой-нибудь бог, то он не очень-то богат милосердием, если допускает, чтоб больная женщина, измученная жизнью, после сердечного приступа еще билась в припадке астматического кашля.

— Я думала, ты неверующий… Так тут о тебе говорят. Ну, пора тебе, торопись, Марко, сыночек мой!

Она поцеловала сына, сын поцеловал ее.

Марек оторвался от матери, шагнул к столу, на котором лежал приготовленный солдатский мешок, и застыл на месте: в дверях стояла Люция! Не похоже было, чтоб она вошла только что, — видимо, стояла тут уже довольно долго. Марек смотрел на нее мокрыми от слез глазами и не знал, что сказать.

Девушка помогла застегнуть ему лямку мешка на спине, открыла дверь и, выйдя с ним вместе на кухню, шепнула:

— Вот это возьми от меня на праздник! — и подала ему узелок, увязанный в желто-красный турецкий платочек. — Хотела проводить тебя до станции. Но лучше побуду тут…

Марек нагнулся к ней. Люция отстранилась:

— Оставь на губах ее поцелуй… Марек, ты лучше, чем я думала!

Вернувшись из отпуска, Марек Габджа недолго пробыл во 2-м отдельном эскадроне в Дунайском Городе — месяца полтора, не больше. Привел в порядок эскадронное делопроизводство, ответил на все запросы и входящие бумажку «сверху». Он настолько сдружился с капитаном, что владыка эскадрона уполномочил его «оформлять и подписывать все документы, за исключением смертных приговоров». Тут следует сказать, что ни на один запрос и ни на одну анкету из полковой канцелярии — их было много, и часто совсем ненужных, — Марек не ответил так, как приказывал ему капитан, хотя это весьма упростило бы все дело (а капитан приказывал примерно так: «Напишите в полковую канцелярию, пусть подотрутся этим запросом!» Или: «В ответ на это письмо, ефрейтор, придумайте какую-нибудь возвышенную благоглупость, чтоб подполковнику было что читать»).

А так как Марек в роли писаря 2-го эскадрона сочинял ответы, писал отчеты, регистрировал входящие, чертил диаграммы и рисовал приложения, и делал все это не только аккуратно и толково, как оно и надлежит, но еще и без ошибок, обнаруживая при этом «склонность к ненавязчивой услужливости», — в один прекрасный день, в середине мая, он очутился в канцелярии кавалерийского полка в Новых Градах.

С неделю Марек приглядывался к новой обстановке. Вскоре он понял, что подполковник веселый человек, хотя и шибко ругается, а капитан угрюм, хотя и хохочет во все горло. Обоим — командиру полка и его заместителю — Марек понравился тем, что они обнаружили в нем неплохую машинистку; и немедленно запретили Мареку исполнять другие работы, так как оба желали диктовать ему, и он должен был откладывать все другие дела, пока не справится с порученной перепиской. Даже полковые фельдфебели не позволяли Мареку заниматься «всякой чепухой», почтив его «изготовлением отчетов, списков и таблиц», предназначенных для отправки в бригаду или дивизию. Впрочем, об этом молчок! Все эти бумаги имели гриф «Секр.», «Сов. секр.» или «Моб.». Оба фельдфебеля с самого начала восхищались Мареком, потом принялись хвалить его. Не удивительно, что едва он пригрелся в полковой канцелярии, как фельдфебели предложили капитану, а капитан — подполковнику: что, мол, если сделать Габджу, к примеру, сержантом? И командир полка воскликнул: «Конечно!»

Полковая канцелярия в Новых Градах занимает не совсем обычное помещение. Это не казарма, дом не имеет ничего общего с военной архитектурой. Полковая канцелярия разместилась на площади, в барском особняке, конфискованном у какого-то подлеца графа[82]. Особняк полон солнца и клопов. Стоя или сидя, здесь хорошо себя чувствуют все: и подполковник в своем кабинете, и капитан за своим столом, и фельдфебели в своей канцелярии, и писари в «рабочем зале». Стоять и сидеть можно, а вот лежать — уже нет. Спать в этом доме нельзя. А писари спали, строго говоря, в самом «рабочем зале»: за шкафами и зеленой парусиной. Пространство перед шкафами и зеленой парусиной называлось «рабочее место», пространство позади них — «спальня». И чем ближе к лету, тем большей дерзостью становилось намерение спать в этой «спальне». Еженощно писари охотились за коварными насекомыми, поливали койки керосином и уксусной эссенцией, пламенем свечек прижигали трещины в досках — все напрасно. Знойными ночами, когда клопы кусают яростнее всего, писари даже оставляли лампу, которая сияла в силу добрых семидесяти свечей; но и лампа не помогала: насекомые наползали с неосвещенной стороны! В продолжение нескольких ночей писари верили басне, будто достаточно лечь на сухую середину простыни, смоченной по краям водой. Что ж, клопы действительно не лезли на писарей через влажные места — они падали на свои жертвы прямо с потолка!

По всему этому трое писарей — Дите, Иожович и Габджа — завидовали полковому ординарцу по фамилии Харбула. Насколько своеобразной была эта фамилия, настолько же крепким сном отличался ее владелец. И храпел он чудовищно — в честь и во славу своей храпящей фамилии, причем даже клопы его не брали! А в общем, был Харбула парень славный, и хлопот у него было полон рот: сор из-под столов и шкафов повымести, пыль стереть там, где ее набралось уже с палец толщиной, почту принести и отнести, приволочь себе и писарям еду, причем успеть доставить ее в таком состоянии, чтоб сало в супе не прилипало к небу, а затем целый день героически сидеть или лежать на тюфяке за зеленой парусиной, чтобы всякий раз при окрике «Ординарец!» вскочить и выставить из-за шкафов свое улыбающееся лицо.

Дите, Иожович, Габджа и Харбула — вот подлинное, настоящее, действительное командование новоградского кавалерийского полка. Подполковник? Всего лишь большой нуль! Является через день на часок-другой, иной раз пропадет на целую неделю, зато потом старается вечерами и ночами наверстать упущенное: сидит и сидит в своем кабинете, никак не уйдет! Капитан, его заместитель, цепляется за подполковника, как вошь. Дольше чем на десять минут не задерживается после ухода начальника — только распределит работу, взваленную на него подполковником, и ищи ветра в поле! Процесс таков: подполковник дает задание своему заместителю, заместитель приказывает фельдфебелям исполнить это задание; фельдфебели «спускают» приказ писарям. Это значит, что Габджа будет до ночи печатать на машинке, Иожович — диктовать ему. При таком положении дел фельдфебели способны высидеть в полковой канцелярии в лучшем случае до полуденного звона. А после полудня они возвращаются лишь в тех случаях, когда возникает предчувствие, что в канцелярию явится заместитель командира полка. Если же, не дай бог, таковое явление произойдет без каких-либо предварительных предчувствий, то Харбула бежит разыскивать фельдфебелей и находит их: старший копается в своем огородике, младший сидит за пивом в трактире «У Сорока Мучеников».

После обеда Харбула укладывается на часок, а продрав глаза, читает капитанскую газету. Тем временем Дите записывает в разносные книги, украшает конверты соответствующими номерами и печатями. Закончив работу, он ложится локтями на подоконник и начинает строить глазки новоградским девицам. Тертый калач этот Дите, настоящее «пражское дитё»!

Несколько тяжелее участь Иожовича. Он — делопроизводитель и должен каждую чепуховину по меньшей мере три раза записать и перенумеровать еще до того, как ее примут к исполнению, и минимум трижды зарегистрировать и записать содержание уже после того, как с бумажкой что-нибудь сделают. Иной раз Иожович битый час ломает себе голову, прежде чем понять, что бумажонка, обозначенная «H-VIII-13… отс. 7… доп. б/1» вовсе и не подлежит его компетенции, потому что она — «моб.», «секр.», а то и вовсе «сов. секр.». Обрадовавшись, что избавился хоть от одной бумажки, Иожович кладет ее на стол фельдфебелям, а те, придя на следующее утро, сначала долго рассматривают ее, передают друг другу, потом швыряют обратно Иожовичу со словами: «Брось в клозет!» — что означает сокращенно «a/a».

Марек переписывает то, что ему велели, напечатанное отдает Иожовичу, чтоб тот зарегистрировал и передал дальше, — то есть, пардон, чтоб он вложил в фельдфебельскую папку для завтрашней подписи. После этого Марек принимается за ежедневный приказ по полку. Печатает он его на тонкой бумаге фиолетовой лентой, строго придерживаясь уже одобренных пунктов и ужасающе перекрученных фраз, взятых из других приказов, — например, из приказов по бригаде или по дивизии. Марек старается располагать пункты приказа в следующей последовательности: офицеры — рядовой состав — кони — материальная часть. Но это не всегда ему удается. Если случается, что о лошадях говорится перед пунктом об офицерах, то это еще сходит с рук благополучно. Но упаси боже упомянуть сначала о рядовых, а потом уже об офицерах! Тогда капитан приказывает разослать поправку, начинающуюся словами: «При всей нашей бдительности… вкралась…»

Впрочем, все шло гладко. Приказ по полку изготовлялся так: открывался расшатанный ящик шапирографа и долго отыскивалось на ленте место, где более или менее сохранился желатиновый слой. С помощью воды, глицерина и губки лента доводилась до такого состояния, что могла воспринять фиолетовое слово, как огородная грядка шпинатное семя. Тут-то и начиналось главное, тут-то и сказывалось, каков ты печатник, черт возьми! Слово, перенесенное на слой желатина, держится не долее десяти минут. За это время Габджа и Иожович должны успеть пропустить через шапирограф по меньшей мере двадцать пять экземпляров приказа!

Не думайте, однако, что приказ по полку есть дело рук только этих двух людей, что Габджа сочиняет и печатает его на машинке, а Иожович размножает. Нет, этого мало: еще и Дите распределяет, куда сколько следует разослать, а Харбула разносит приказ.

После всего этого в полковой канцелярии наступает время, когда можно и дружески поболтать.

Так проходят дни, недели, месяцы. Буднично и однообразно. Некоторое оживление внесло производство Дите в ефрейторы, а Иожовича в сержанты. В остальном ни очередные осенние маневры не нарушали монотонности полковых будней, ни то, что в октябре спала жара, а в ноябре клопы забились в свои гнезда. Под воздействием последних обстоятельств писари увеличили производительность своего труда. Работа в их руках так и кипела. Чтоб не сидеть зря, Иожович занялся делами с грифом «секр.» и «сов. секр.», а Марек, чтоб не бездельничать за машинкой, стал печатать отчеты с грифом «моб.». Но об этом ни гугу! Габджа так натренировал свои пальцы, что однажды сам подполковник явился диктовать ему с часами в руках, желая убедиться, что «сержант Габджа действительно пишет быстро и притом грамотно». Это навело подполковника на мысль сделаться писателем и надиктовать прямо на машинку редкостному писарю брошюру — «исключительно нужную и популярную», под названием «Уход за верховым конем». Каждый день подполковник диктовал по утрам у себя в кабинете. За две недели он выложил все, что имел за душой, и сказал Мареку, что очень рад, завершив свой труд; что без него, Марека, он бы и браться не стал, что он прощает Мареку даже те выражения, которыми тот по собственной инициативе заменил слова подполковника, поскольку действительно учебник «Наш официальный чешский язык» не допускает, оказывается, «выражений, употребленных мною». Потом подполковник положил перед писарем сто крон и сказал:

— Благодарю вас, пан старший сержант!

— Просто сержант, пан подполковник, — поправил писарь.

— Были просто сержант. С нынешнего дня вы старший сержант. И включите это в сегодняшний приказ по полку! Чтоб было черным по белому!..

Такой сюрприз следовало отпраздновать, хотя бы денег и на соль не хватало. Сезон был, правда, не очень подходящий — на дворе стоял ноябрь; однако все устроили как надо. Иожович купил вина на всю сотню, Дите достал где-то скрипку и договорился с гармонистом, а Харбула созвал гостей, главным образом писарей и ординарцев хозчасти и запасной роты. Отметить повышение Марека собралось всего двенадцать глоток. Бутылок с вином было столько же, — в Новых Градах вино дешевое, к тому же Иожович купил его прямо у виноградаря. Заплакала скрипка, залилась гармонь… Когда выпита была ровно половина, компания попыталась соединить приятное с полезным, что выразилось в распевании таких популярных песенок, как «Постой, балбес-штафирка!» или «Скоро двинемся домой». Затем предпочтение было отдано отбивным, которые притащил главный повар, собственно, именно ради этого и приглашенный.

У самого «именинника», у Марека Габджи, настроение было, однако, не из лучших. Жаловаться ему как будто не на что, и он радовался, что с ним его приятели, что он может поить их вином, — и все же не мог он веселиться вместе со всеми. Поэтому он молчал, склонив голову, когда ребята вдруг затянули новую песню, — правда, запрещенную, но… пусть их!

Мне еды немало

мама в полк прислала,

чтобы мне не голодать.

Взводному — печенье,

ротному — варенье, —

все как есть пришлось отдать.

Писарь взял пампушки,

капитан — ватрушки,

а ребята — ветчину.

Ящик мне отдали, —

ящик не сожрали,

непонятно почему,

       та-ра-ра…

Где ты, моя мама?..

В дальней стороне,

где-то за горами,

помнит обо мне…

— Черт возьми, да здесь поют чудесную песенку! — с грохотом распахнул дверь и вошел… сам подполковник.

Песня замерла, в последний раз пискнула скрипка, взвизгнула гармонь. Писари и ординарцы вскочили, вытянулись смирно. Марек Габджа доложил:

— Прошу прощения, пан подполковник! Мое производство настолько вывело меня из равновесия, что вся ваша сотня утонула в вине.

— Так ведь я затем и пришел, друг мой!

Марек налил своему полковому командиру вина, Иожович подал ему стакан. Подполковник велел всем сесть, чокнуться с ним и продолжать песню.

— Ту самую, ребята, что вы пели. Начало у нее, правда, дурацкое, еще со времен Австро-Венгрии, зато припев, господа, — припев замечательный: о матушке!

Подполковник явно только что расстался с веселым обществом, которое, без сомнения, тоже что-нибудь отмечало в зеркальном зале новоградского ресторана. Писари и ординарцы, разгоряченные вином, отважно запели в сопровождении скрипки и гармони, — так запели, что стены задрожали:

Помнит, вспоминает

и не спит ночей.

И никто не знает,

как хочу я к ней.

Дверь со стуком распахнулась, в «рабочий зал» ворвался заместитель командира полка, злой как черт. Остановившись посредине, ослепленный гневом, он взревел, как только в состоянии взреветь человек в звании капитана:

— Безобразие! Негодяи! Завтра же все к «рапорту»! Насидитесь у меня в карцере! За что? Не за то, что вы тут винище жрете, а за эту песню!

Все вытянулись перед капитаном. Лишь один кто-то не обращает на его крики никакого внимания. И сидит этот человек боком, его не разглядишь…

— Интересно, когда этот болван соизволит встать смирно?! — взор капитана просто испепелял. — Хочет, чтоб я швырнул в него чем-нибудь? Ну, долго мне ждать?! — рявкнул он так, что задребезжали оконные стекла.

Подполковник поднялся, — даже он испугался голоса своего заместителя… И как только капитан залепетал слова оправдания, он снова приказал солдатам сесть и допеть песню до конца:

Где ты, моя мама?

В дальней стороне…

Телефонный звонок ворвался в песню. Харбула замахал рукой — он ничего не слышал. По тому, что он стал искать бумагу и карандаш, можно было заключить, что звонили с почты. Харбула принял телефонограмму молча, вопреки обыкновению — не повторяя слов. Положил трубку. Потом четко, как привык делать в своей немаловажной должности полкового ординарца, подошел к подполковнику, скосил глаза на Габджу, — чтоб тот знал, что дело касается его, — и выкатил грудь.

— Пан подполковник, докладываю, что сегодня у старшего сержанта Габджи…

— Что случилось? — быстро спросил подполковник, когда Харбула чуть запнулся.

— …скончалась матушка.

Предыдущая главаГлава 52 из 61Следующая глава