К книге
Красное вино3 МАРЕК И ЛЮЦИЯ. КТО ДА КТО ЕСТ ИЗ ОДНОЙ МИСКИ?
82%
3 МАРЕК И ЛЮЦИЯ. КТО ДА КТО ЕСТ ИЗ ОДНОЙ МИСКИ?
50

Можно сказать, последние годы были вовсе не так уж плохи. Земля Сливницкой равнины несколько лет подряд приносила приличные урожаи. Столько вырастало на ней пшеницы, ячменя, кукурузы, свеклы и люцерны, что вполне могло бы и хватить; и скот пасся на ней, и свиней откармливались целые стада. А волчиндольская расселина выжимала из себя полные бочки вина, которое с каждым годом становилось все лучше. С деревьев, растущих на дне ее, падало достаточно плодов — не только за пазухи ребятишкам, но и в подставленные холсты и передники женщин.

И все же трудно было жить!

Кого ни встретишь — жалуется, стонет, причитает. Мало кто доволен жизнью. Разве что Рох Святой в Местечке, Микулаш Габджа в Гоштаках да Сильвестр Болебрух в Волчиндоле. Трое довольных — против толпы причитающих, жалующихся людей. Трое сытых червей в сыре — против разворошенного муравейника! Отчего это так? К примеру: садится за стол семья, аппетит превосходный, а есть почти нечего! Стоит на столе большая миска, над ней замерли едоки с ложками в руках, а в миске-то, кроме воды, и выловить нечего; так бывает в особенности в гоштачских и волчиндольских домишках…

И ветер колосья пшеницы не вытряс, и ячмень снимают спелый, и кукуруза здорова, и свекла не мерзнет, люцерна не гниет в стогах, и скот не падает, и свиньи не дохнут, ни филлоксера, ни грибок не портят виноградники, и на фруктовые деревья не нападает червь, — а полные миски на столе, черт возьми, не часто увидишь!

Ругают «скверные времена». А что это такое — «времена»? Да еще «скверные»? Откуда они взялись? Звали их сюда? Когда Ева съела яблоко в раю, было, говорят, сказано, — да не кем-нибудь, не пустозвоном каким, а самим господом богом, — что от людей требуется только трудиться в поте лица да в муках рожать детей. О каких-то там «временах» ни словечком не упоминалось. И вот люди трудятся, и дети родятся, а жизнь-то все-таки тяжелая. Быть может, оттого, что никто в свое время не предупредил насчет «времен». И вот они пали на плоскую Сливницкую равнину, в волчиндольскую яму, и народ из-за них ходит сам не свой, несчастный, перепуганный. Никак у людей не укладывается в голове, как же это получается: и урожаи, и скот хоть куда, — а «времена» скверные! Если б бушевала война, о которой почти уже и забыли, если б холера косила народ, как о том рассказывают старики, если б случился неурожай, пожар, наводнение, землетрясение, если б налетела саранча и сожрала все, что есть зеленого и сладкого, — ну, тогда было бы понятно, тогда была бы причина настать скверным временам. И народ роптал бы куда меньше. Было бы ясно — времена испортились по причинам явным и зримым.

Сейчас, правда, тоже известно, что дело плохо, но никто не знает, отчего. И вот вам результат: паломники, отправляющиеся по воскресеньям к святым местам в Сливницу или в Святой Копчек, плохо подготовлены, не могут конкретно сформулировать свои печали. В сливницком храме, на Збожной улице, перед чудотворным образом девы Марии поют во всю силу легких: «Спаси нас, сохрани нас, избави нас, всемилостивая дева!» Но какой в этом смысл, если матерь божия так и не узнает, от кого или от чего спасать ей своих молельщиков, от чьих когтей, от каких ловушек избавлять? Когда-то она, — так утверждают священники, — своим заступничеством спасла Сливницу от чумы и холеры, а теперь невдомек ей: с чем идти ко Христу? В таком же затруднении находится и святой Рохус в Святом Копчеке. Скот не падает, свиньи не дохнут, урожаи хорошие, и свободы сколько угодно — и не знает добрый угодник, как объяснить господу богу горести своих несчастных овечек!

Вся беда в том, что ни в одной молитве, ни в одном псалме не сказано о нынешних горестях. Молитвы и псалмы просительного характера переполнены сведениями о чуме и голоде, войне, градобое, о жучках-паразитах, о засухе и дождях, землетрясениях, пожарах, неурожаях и подлостях дурных людей, — но в них ни словом не упоминается, скажем, о ссудах из двенадцати процентов, об аресте имущества или продаже с аукциона, о том, что волчиндольцу платят за литр вина восемьдесят геллеров, а местечанину за центнер ячменя семьдесят крон, а гоштачанину восемь крон за день работы, если только он вообще получит работу… Псалмы и молитвы не упоминают ни об эмигрантах, ни о безработных. И это очень плохо.

Если б, к примеру, во время богослужения в Святом Копчеке из тысяч грудей вырвалась бы мольба: «Сделай, господи, так, чтоб не надо было кормильцам нашим уезжать во Францию за куском хлеба!» — святой Рохус тотчас побежал бы просить об этом господа бога. И клянчил бы до тех пор, пока правительство не подписало бы декрета о работах по регулированию болотистой Паршивой речки по всему ее течению! Если б в то же самое время в Сливнице, в храме на Збожной улице, перед чудотворным образом девы Марии, расплакалась бы молитва: «Накорми, господи, безработного и семью его, как накормил ты штирских битюгов, у которых с сытых морд стекает пена и падает на выщербленную мостовую сливницких улиц; обрати взор свой на бедного безработного, сотворенного по образу и подобию твоему, — с какой жадностью смотрит он на дымящиеся колбасы в мясной лавке на Троичной площади; и дай этому отчаявшемуся отцу голодных детей возможность заработать грош еще до того, как он решится украсть!» — матерь божия до тех пор приставала бы к Иисусу Христу, пока тот не поразил бы слепотой и глухотой городскую управу, с условием, что вернет ей слух и зрение тогда, когда она постановит замостить все сливницкие улицы…

Конечно, Зеленой Мисе и Волчиндолу дела нет до Сливницы. С тех пор как расползлась она лишаем на спине Сливницкой равнины, ничего хорошего от нее не видели. Крестьянам она кажется огромной болячкой, вокруг которой кишат разожравшиеся вши. Испокон веков Сливница норовит дешево купить, да дорого продать. В базарные дни возы с зерном простаивают часами, пока набежит покупатель. Сунет руку в зерно, проворчит, что оно нечистое…

— Душа у вас нечистая! — бросает в ответ старая Вероника Габджова и велит работнику запрягать — повезет зерно домой. На прошлой неделе тоже воротилась не солоно хлебавши…

— Еще на «вы» его называете! — крикнул старухе Франчиш Сливницкий; он уже в третий раз приезжал на базар с зерном. — Дать бы ему разок промеж глаз! — взорвался этот обычно такой мирный человек, когда за его чистое зерно предложили девяносто. — За то ли мы воевали, чтоб таким вот паразитам хорошо жилось!..

И, махнув рукой, широкой, как лопата, он пошел запрягать.

Никто не стал бы продавать, если б не нужда; и покупать не покупали бы, если б не надо было. А Сливница уже приспособилась основательно использовать крестьянскую беду. Покланяйся — ладно, так и быть, купит за полцены; попроси как следует — и продаст вдвое дороже, да еще норовит в рассрочку. Главное, чтоб числилось за тобой кое-что в кадастровой книге, — затычка в случае нужды…

— Добрый день, пани Апоштолова, милости просим к нам, у нас есть неплохой товар для вашей барышни, на конфирмации будет, как белая лилия! — кланяется владелец магазина готового платья волчиндоланке, которая с дочерью стоит, разглядывая его витрину.

— Ах, что вы! Да мы ячмень так и не продали, у нас денег нет, — отнекивается та покраснев.

— Не ходите к нему, обдерет как липку! — подошла к ним Кристина Габджова.

Она была в Сливнице вместе с Магдаленкой — продали двух откормленных гусей. За сотню. Лавочник смерил их злым взглядом.

— Пани Апоштоловой я и без денег продам, в кредит! А вот вам, «милостивая пани», — только за наличные!

И он с поклонами проводил в лавку свою жертву. Кристина с дочерью вошли следом, терпеливо стали ждать, когда Апоштоловы сделают покупку и выйдут.

— И на мою девицу от того же куска! — приказала после этого Кристина лавочнику.

— Без денег не могу, — развел тот руками.

— Почем метр? — спросила Кристина, вытаскивая из-за пазухи кошелек. — Не бойтесь, я в долг не беру.

— По сорок, как и Апоштолова взяла, — ухмыльнулся обирала. — Четыре метра, всего — сто шестьдесят, — вкрадчиво добавил он.

— Даю двадцать пять, — громко сказала Кристина. — Не продадите, куплю в другом месте!

И она повернулась к двери.

— Ладно, тридцать пять!

— Нет, двадцать пять!

— Тридцать! — взывал купец, но волчиндоланки уже вышли.

Обирала бросился за ними на улицу.

— Ладно, берите за двадцать пять, но только я теряю по целой десятке на метре!

«Пес тебе поверит», — подумала Кристина. Она нетерпеливо ждала, пока купец завернет товар и примет деньги: надо успеть захватить у городской башни какую-нибудь повозку. Дорога домой длинная.

— Почем взяли? — осведомилась Апоштолова, усевшись в повозку с сыном и дочерью; она предложила Кристине подвезти их с Магдаленкой.

— По двадцати пяти! — хвастливо вырвалось у Магдаленки.

Кристина толкнула ее в бок, но было поздно.

— Ой, покажите! — попросила дочка Апоштоловой.

— Я взяла материю похуже, не такую плотную, как у вас, — замирая, пролепетала Кристина.

Девушки развернули покупки, стали сравнивать. Апоштолова позеленела. Слезла с повозки и Аничку, дочку, стащила. Обе побежали обратно к лавочнику.

Кристина с Магдаленкой отправились пешком. Плохо ехать в одной повозке с людьми, которые заплатили дороже вас.

Долгий, утомительный путь лежал перед Габджовыми. Кристина шла медленно, какая-то слабость охватила ее. Говорит, что от сильного кашля, мучившего ее во время бесконечных болезней, она надорвала сердце. К счастью, за сахароваренным заводом их нагнала телега.

— Тпрррру! Тетушка Габджова, садитесь, подвезу! — крикнул с телеги парень.

Магдаленка залилась краской, испугалась: вдруг маменька покажут свою твердость, не сядут в телегу Сильвестра Болебруха? Нет, маменька все-таки мягче, чем татенька, — тот не сели бы ни за что на свете. Кристина влезла первой, подала руку дочери. И обе устроились сзади, на мешках из-под зерна. На козлы к кучеру не захотела сесть ни та, ни другая, так что ему приходилось всю дорогу оборачиваться к своим пассажиркам. Под ничего не значащий разговор на память Кристине пришел давний случай, когда нагнал ее в поле отец этого самого парня. Нахмурилась Кристина, пожалела, зачем соблазнилась, поехала в телеге… Кажется ей, что и Иожко, — пусть он лицом похож на покойную мать, — делами не далеко уйдет от отца. Слепая была бы, если б не заметила, какими глазами смотрит паренек на ее дочку. Случись Магдаленке ехать с ним ночью одной, как когда-то ехала сама Кристина с его отцом, и на земле прибавилось бы еще одно несчастье…

— Тетушка Габджова, а что, если я попрошусь к вам в зятья? — весело спросил сын Большого Сильвестра.

— Ты, Иожко, насмешек над нами не строй! Хватит нам того, что делает твой отец… — отрезала Кристина и так грозно сверкнула глазами, что наследник Оленьих Склонов потерял всякую охоту шутить. Впрочем, он не шутил. Ему уже двадцать лет. Полдороги — от сахарного завода до распятия — он ломал себе голову, сказать ли и как это сделать. И придумал, что скажет весело, в виде шутки, — или не скажет уж вовсе ничего…

Габджовы сошли в конце Чертовой Пасти, где отходит дорога на Оленьи Склоны. Ни за что не хотела Кристина, чтоб Иожко вез их через весь Волчиндол, а потом тащился бы вверх по дороге меж сиреневых кустов, прямо под окнами отцовского дома.

— Зря только отца рассердишь, — побеспокоилась за юношу Кристина; против самого-то Иожка она ничего и не имела бы, если б не был он родом из дома на Оленьих Склонах. — И спасибо тебе, что подвез! Прямо не знаю, как бы я доплелась…

— Тетушка! — воскликнул Иожко. — Не сердитесь на меня…

И, не дожидаясь ответа, он взмахнул кнутом над черными как уголь жеребцами, которые с места взяли рысью.

— Маменька, за что вы рассердились на Иожка? Ведь это он только так, шутил…

Магдаленка немного недовольна, немного смущена. И ужасно ей хочется знать, что ответят маменька.

— Шутка была бы, если б звали его Райчина или там Кукия. А раз он Болебрух, значит, это или насмешка, или еще что похуже.

— А что похуже?

— Что? Уж не воображаешь ли ты, что он это всерьез? — засмеялась Кристина.

— А что, если он все-таки всерьез? — донимала Магдаленка мать.

— Вот я тебе задам, коли не перестанешь! Или думаешь — за тобой явится принц с золотой звездой во лбу?

Магдаленка — настоящая красавица. Люди диву даются, как могло такое прекрасное создание вырасти на наших Волчьих Кутах. Ей еще и восемнадцати нет, а прелести — на все двадцать один год!

— А вдруг такой принц возьмет да явится? — не унималась дочь.

— Ох, девка, перестань, говорю тебе! Не доводи меня! Твоего принца отец выпорет, а тебе я уши надеру! И как это можно болтать такие пустяки… при нынешних временах!

Габджовы поднимаются вверх по Волчиндолу уже молча. Обе негодуют. И не столько одна на другую, сколько обе вместе — на «времена».

А времена действительно скверные. Урбана Габджу давит долг. Крестьянский банк ощерил на него все свои зубы. В течение двух лет он довольствовался выплатой процентов — то есть вытянул у Габджи из погреба все вино от двух урожаев, точнее говоря — семьдесят гектолитров. На третий год банк не пожелал принять даже процентов, если одновременно не будут внесены пятнадцать процентов основного долга. Перед Габджой открылось два выхода: или покрыть разом весь свой долг банку, допустив продать с аукциона все свое имущество, или добровольно продать двухъютровые Долинки и внести требуемую часть. И вот проценты уплачены, и вино нового урожая ушло все до капли. Часть основного долга внесена — зато Долинок нет! Только сумма основного долга снизилась с сорока двух до тридцати шести тысяч. И у Роха Святого прибавилось два ютра жирной земли. Заплатил он, правда, хорошо, как родственник, но… Урбан начал пить. Пьет всякий раз, как входит за чем-либо в погреб. Три занятия у него теперь: надрываться как вол, платить долги — и пить…

В четвертый год урожай был поменьше, но на покрытие процентов его хватило. Хуже было дело с основным долгом. Теперь Крестьянский банк стал ровно настолько жестче, насколько Урбан сделался несчастнее: требует уже внесения тридцати процентов всей суммы! И он оставил Урбана в покое лишь после того, как Рох Святой приобрел и трехъютровый Подолок. Заплатил Рох, правда, хорошо, ведь должник ему зятем приходится, но… Урбан Габджа стал пить уже не только у себя в погребе — всюду где можно…

Времена и впрямь скверные. Вот еще одно доказательство: Урбан Габджа вместе с Рафаэлем Мордиа не побоялись основать в зеленомисских Гоштаках ячейку партии красной звезды. Записалось к ним народу достаточно, они и не ждали столько, даже из Волчиндола, кроме обоих организаторов, набралось пять человек. Пусть по крайней мере узнают люди, отчего они, эти «скверные времена»!

Микулаш Габджа, гоштачский трактирщик, лавочник, землевладелец и легионер в одном лице, объясняет людям, которые пьют у него, по большей части в долг, что времена потому скверные, что во всем мире распространяется теперь социализм, и что было бы куда умнее придерживаться программы партии клеверного листка, потому как только она, если б ей не мешали социалисты, в состоянии привести страну к благоденствию.

— Социалисты не работу людям дают, а подачки бросают — пособие по безработице… — до одури твердит Микулаш.

Микулаш Габджа, правда, не похваляется тем, что именно эти пособия в значительной степени повышают его выручку, — особенно выручку распивочной. Микулаш стал уже толстеньким, как откормленный кабанчик, и глазки на лице его прыгают, как резвые поросятки. Раздалась и его прекрасная гоштачанка. Уже не ходит — переваливается.

Роху Святому, засевшему в жадновольской усадьбе, в доме с корчмой и мясной лавкой, почти нечего сказать в осуждение партии христианских святош. Ему хорошо, он как сыр в масле катается. Но стоит заговорить о «скверных временах», как и он приходит в негодование.

— Зря отдали наделы из конфискованного имения Иозефи всяким голодранцам! — поясняет он своим клиентам. — Ни вспахать, ни засеять, ни удобрить нечем. И что за диво, коли такая голытьба во Францию поперла! Землю надо давать хозяевам, у которых и тягло есть, и плуг, и семена, и навоз… и охота работать!

Пожалуй, тут он судит со знанием дела, потому что все это у него есть. То-то он скупает наделы у гоштачских и волчиндольских бедняков — у тех, у кого нет ни тягла, ни плуга, ни семян, ни навоза — и нет охоты работать. Они набрали у Роха продуктов, и в других местах задолжали, и на дорогу до Франции нужно им… Так стал Рох Святой самым крупным землевладельцем в Зеленой Мисе. Пахотных земель у него чуть ли не двести ютров с лишком! А сам он по-прежнему молодой, энергичный, веселый, — смотреть приятно. Жена Иозефка родит ему детей одного за другим.

Ячейка социал-демократического бича развалилась. Нет подходящего человека, чтоб руководить ею. Рох Святой сбежал сначала к «клеверникам», от них — к «святошам». Микулаш Габджа подался к «клеверникам». Оливера Эйгледьефку хватил удар. А Урбан Габджа сделался коммунистом — «звездачом». Остались без пастыря социал-демократы. Вдобавок большинство членов этой ячейки — во Франции. А те, что еще остались дома, ищут спасения под лучами «красной звезды». Бросили бич, тянутся к молоту… Безбожно ругаются. Нахально выкрикивают такие вещи, от которых кое у кого волосы дыбом встают. Нотариус им нехорош — вечно ходит пьяный, а на выпивку деньги нужны, потому он даром ничего и не делает, зато за взятку сотворит что угодно: в десять минут выдаст новую метрику, в неделю выхлопочет разрешение на табачную лавочку… Староста Микулаш Габджа в глазах коммунистов еще хуже нотариуса: из-под себя жрать готов. Землю он, правда, не скупает, как Рох Святой, — есть у Микулаша где-то земельный надел, но и этот надел зеленомисский староста мудро сдал в аренду; зато от него ничто не уйдет, если сулит хоть какую-то прибыль. Местечские парни и ребята могут «за приличное вознаграждение» обратить у него в деньги все, что украли у своих отцов. У них всегда есть на что выпить! А старосту разнесло так, что он уже и в парадную легионерскую форму не влезает.

И жандармы не нравятся «звездачам». Штыками гонят к судье гоштачанина, если тот где-нибудь на Поделках накопает себе картошки или отломит початок кукурузы на чужом поле, — зато настоящих грабителей, таких, как Рох Святой и Микулаш Габджа, они только по плечу похлопывают. Еще бы, ведь те им стаканчики даровые подносят!..

Все не по нутру гоштачским и волчиндольским «звездачам» — от сельской управы до государственной демократии. Мутят народ разговорами, что недолго продержатся такие порядки, скоро все, мол, вывернется наизнанку… А тогда, — так уже начали поговаривать в народе, — тогда они покажут, где раки зимуют!

Но, если говорить правду, подобные речи ничуть не пугают ни «клеверников», ни «святош». И если б не зеленомисский администратор, «звездачам» никто не мешал бы хоть на голове ходить. На них смотрят так: пусть себе болтают, все равно с них взятки гладки, за душой-то у них ничего нет; и наказать их нельзя: штрафа с них не сдерешь, а тюрьме они, пожалуй, еще и обрадуются — хоть поедят досыта…

Зато очень заволновался зеленомисский священник, обнаружив «звездачей» в своем приходе. Постепенно он даже отказался от своих ученых проповедей и все громче стал высказывать с кафедры свои опасения. «Святоши» и «клеверники» из его паствы просто диву даются — куда девались колыбельные песенки? Разузнав кое-что о программе «звездачей», священник отнесся к делу строго, как и подобает бдительному пастырю, к стаду которого подбирается «стая кровожадных хищников».

— Дорогие братья во Христе, — воинственным тоном возгласил он однажды, — в нашем приходе появилось мерзкое дьявольское учение: коммунизм!

Этого было достаточно, чтоб благочестивые прихожане, погруженные в полудремоту, навострили слух. Местечские женщины на первых скамьях встрепенулись, местечские мужчины на задних скамьях протерли глаза. Примерно то же самое происходит на широком дворе Сильвестра Болебруха, когда петух, до тех пор усердно разгребавший мусор, заметит ястреба в небе и пронзительно закукарекает, предупреждая об опасности. Это действует на кур, а в особенности на наседок, как выстрел из ружья. Не скоро они успокаиваются, и долго еще после этого испытующе поглядывают на небо то одним, то другим глазом.

— И у нас в Зеленой Мисе, в Волчиндоле появились приверженцы «красной звезды». Кое-кого из них я вижу даже здесь, в божьем храме! — сообщает пастырь проснувшимся овечкам, довольный, что те сами поворачивают головы, куда надо. Тем лучше, по крайней мере, ему, администратору, не придется осквернять уста именем Урбана Габджи и Рафаэля Мордиа, как он собирался сделать первоначально.

— Они продали души свои дьяволу. Глаза им колет добытое собственным трудом или унаследованное от предков имущество честных людей. Молитесь же, возлюбленные чада мои, дабы и вы не впали во искушение и одолели козни злого духа.

Но священник не очень доволен: он думал, что после этих слов главари «звездачей» зальются краской стыда, потупят глаза. А они, наоборот, бледны, разгневаны и насквозь прожигают его взглядами. И он пошел на попятный.

— Однако безгранично милосердие божие! — поспешил он исправить свой промах. — И даже величайшие грешники могут уповать на спасение души своей, если раскаются в грехах и заживут праведной жизнью. Тогда еще на этом свете обретут они счастье, сиречь душевный покой и относительное благополучие. В нашем приходе есть примеры того, как бедные люди, тоже некогда заблуждавшиеся, сделались уважаемыми и богатыми, после того как они отвергли дьявольские измышления и вступили на стезю праведников…

И на сей раз не понадобилось священнику называть имена людей, «некогда заблуждавшихся, а ныне уважаемых и богатых». Овечки у него умные: сразу обернулись к Роху Святому и Микулашу Габдже, которые, хоть и принадлежат к разным партиям, сидят рядышком на скамье, отведенной для членов сельской управы. Таким образом, главари «звездачей», стоящие тоже рядом в проходе между женскими и мужскими скамьями, избавились от неприятных взглядов «братьев во Христе». Оба они даже порадовались тому, что священник столь неосмотрительно привел людям в пример самых ненасытных хищников. Их, правда, уважают как богатых людей, но никто не помянул бы их добрым словом, если б их черти взяли. Как угодно можно обманывать деревню, — одного ее не заставишь сделать: полюбить паразитов. Поэтому наши «звездачи», посердившись вначале, теперь заулыбались, зашушукались. Священник подметил это.

— Все мы дети божий, — примирительно закончил он проповедь. — И все мы переживаем «скверные времена». Однако, — тут он взмахнул рукой и пожал плечами, — тут уж ничем не поможешь. Наш удел — страдать, терпеливо нести бремя нужды и забот и верить, что когда-нибудь, возможно, будет лучше. Аминь.

Пустые это речи — о том, чтобы терпеливо сносить нужду и заботы, о том, чтобы ждать, авось когда-нибудь и будет лучше. Такие речи не только никого не убеждают, они просто толкают людей к коммунистам. После каждого насильственного взыскания налогов, после каждой распродажи с молотка, всякий раз после очередной тщетной попытки продать зерно в Сливнице или вино оптовику увеличивается тесная семья «звездачей». Никому что-то не хочется терпеливо сносить нужду и ждать, когда же наконец станет лучше. Люди, да не только гоштачане и волчиндольцы, но даже и кое-кто из Местечка, все более склоняются к тому, что надо «вывернуть мир наизнанку» и «показать кое-кому, где раки зимуют». Все они христиане, все ходят в костел и веруют в то, во что предписывает веровать церковь, но в отношении земных дел никто из них не верит, будто «скверные времена» можно избыть одним только «упованием».

Потому и говорит Рафаэль Мордиа, который не может прокормить своих семерых детей на десять крон поденной платы, которую он получает за свою работу у Серафины Панчуховой:

— Эх, люди, не станет лучше, пока не разнесем всю эту лавочку!

— Псы бешеные! — кричала старая Вероника Габджова; зять, Рох Святой, ограбил ее, но она уже простила ему. — У меня за налоги имущество описывают, а я не могу ячмень продать! Двадцать четыре гона земли у меня распахано, а работнику платить нечем! Вот она, ваша демократия-то! Как же, стану я за нее голосовать, ждите! Да лучше я свой голос этим безбожникам «звездачам» кину! Уж они-то когда-нибудь выкурят вас из налогового управления! Погодите, обиралы проклятые!

У Вероники Габджовой есть причина негодовать — у нее забрали волов в счет налогов. Выручил ее сын Микулаш: взял ячмень по шестидесяти крон за центнер. Он очистит и продаст его по ста двадцати. Он деловой человек.

— Все бы хорошо, лишь бы веру у нас не отнимали, — назидательно сказал как-то Сильвестр Болебрух своему работнику из Гоштаков, наливая ему в опрыскиватель голубого купороса. — Надо нам держаться друг друга.

— Гм… — промычал гоштачанин, не решаясь сказать, что он думает по поводу веры. Зато вечером он пожаловался товарищам:

— Вот что он мне сказал! Мол, веру у него, у богача, отнимают. Я так думаю: слабая она у него, коли так за нее боится. А что бы он вытворял, если б у него имущество отнимали? Или вот если б дали ему на выбор: или веру отдавай, или добро, — что бы он отдал? Уж конечно не добро! Вот какие дела, братцы: последний клочок земли вырвал у меня Рох Святой, из сливницкой пивоварни меня уволили, теперь опрыскаем Оленьи Склоны — и иди лапу соси… А я все-таки верую! На мою веру никто не позарится. Она при мне останется. Вера — она, пожалуй, единственное, что у меня и осталось. Да разве с нее сыт будешь? Сдается мне, только те и кричат, что веру у них отнимают, которые за добро свое дрожат… Вот они, фарисеи-то!

Быть может, так оно и есть. Во всяком случае, Сильвестр Болебрух так это и понимает. И в субботу вечером, выдавая заработок работникам, он шепнул красноречивому гоштачанину:

— А ты, Штефан, больше не приходи. Я человек верующий, и мне «звездачи» не нужны, этого моя вера не допускает… Я ведь все знаю, что ты говорил.

Веруй после этого! Надейся! И люби ближнего своего! Даже с такими же, как ты, горемыками, нельзя поделиться. Предадут, переврут твои слова, донесут. А ведь и они христиане, и они с малых лет в костел ходят, но ни капли веры не укрепилось в их душах. Были бы они «звездачами», еще можно было бы полагать, что веру свою они утратили. Но они — члены христианской партии! Вообще все пошло шиворот-навыворот в этом мире: у «христианских святош» ни на грош христианства, хотя они и размахивают им, как лиса хвостом; зато у «звездачей» христианства хоть отбавляй, пусть священник и обвиняет их в безбожии.

— Страдать, терпеть нужду да верить, что когда-нибудь поди полегчает! — кричал на сходке в Гоштаках Урбан Габджа. — И это нам говорят люди, которые сами не страдают, не терпят нужду и не верят, что нам полегчает! Они при всем народе обвиняют нас, что мы грабители, что мы распространяем анархию, что мы безбожники…

— Позор «звездачам»! — взревел Большой Сильвестр.

— Свое-то пропил, теперь на чужие хлещешь! — подхватил Рох Святой.

— А на исповеди ты был? — ехидно вопросил брат Микулаш.

— Вот-вот, собралась троица, один к одному! И грехи у вас одинаковые. Во-первых, вы сами грабители: Рох украл кирпичный завод, теперь раздевает гоштачан и волчиндольцев, скупает за бесценок их наделы; Микулаш украл гоштачский потребительский кооператив, теперь скупает у местечских парней наворованное зерно; а Сильвестр украл волчиндольский виноградарский кооператив, теперь обсчитывает батраков!

— Долой Габджу! Сволочь! Голодранец!

— Во-вторых, вы сами безбожники: на исповеди не бывает ни один из вас! И ни один из вас не любит ближнего своего, вы разорили артели ваших ближних, которые и я помогал основывать, чтоб была защита бедноте против таких подлецов, как вы! Ваш бог — это полная мошна, ему вы поклоняетесь! Это на вас бы следовало священнику налагать епитимью, потому что христианства-то в вас и столько не наберется, сколько грязи у вас под ногтями!

— Подлец! Врешь ты все! Большевик!

— А в-третьих, это вы распространяете анархию: Рох с Сильвестром кричат, что чехи грабят нас больше, чем грабили венгры, а Микулаш орет, что…

Но присутствующие так и не узнали, о чем орет Микулаш, — жандармы закрыли собрание. Урбан должен бы еще спасибо им сказать, что не подали на него официальную жалобу. Впрочем, ему хватит горя от трех противников, которых он назвал самыми что ни на есть грабителями, безбожниками и анархистами. Все трое предъявили к нему иск за оскорбление словами. В списке коммунистической ячейки появились новые имена, но Урбану от этого не легче. С каждым днем он все глубже скатывается на дно… и пьет. Иной раз так ему гадко становится на душе, что хоть плачь.

— Вот оно как повернулось, Урбан, — сказала как-то Кристина. — Будто бы нас уже на кресте распинают…

— Кристинка, прошу тебя, только не вешай голову! Урожай нынче обещает быть хорошим. Гектолитров сто наберется… Нам бы только с долгом разделаться, а тогда уж… — с надеждой отчаяния утешал жену Урбан.

— Ах, не верю я! Беднякам надеяться нельзя… продадут нас с молотка. Брось политику… Не дразни богачей…

Урбан задумался. Долго сидел он за столом, и отчаяние его жены вливалось к нему в душу. И на себя Урбан досадовал — зачем тратит деньги на выпивку. Но не потому он пьет, что не в силах удержаться, как Иноцент Громпутна и ему подобные. Он пьет со злости. Посмотрит на Магдаленку — девчонка уже совсем заневестилась, — и выпьет: хочет утопить в вине думу, что бедной девушке закрыта дорога к зажиточной жизни. А если она еще и красивая — значит, пойдет служить, и в покое ее не оставят: до тех пор будут приставать похотливые мужики, пока не сломят… А тогда — все к черту!.. Посмотрит Урбан на сына своего Адамка, школьника, — и выпьет. Голова у парнишки не хуже, чем у Марека, учиться бы ему… Но он не будет учиться. Как смешно: ученые люди вырастают там, где много денег, а вовсе не там, где ясный и сильный ум. Если есть деньги, любого олуха можно обучить, чтоб был учителем, инженером, врачом. А одаренный ребенок, если родился в бедности, знает один удел — батрачить у Большого Сильвестра. И о Мареке как подумает Урбан, — так и выпьет. Учится последний год. Быть может, и удастся закончить. А потом… что потом? Сделается хозяином после бабкиной смерти, если… пошлина за введение в права наследства не поглотит всю землю. Или писарем пойдет, если место получит… Махнул рукой Урбан, будто муху отгонял, и увидел Кристину. Стояла у плиты, такая худая, сгорбленная… Испугался, не больна ли опять? Не было бы ничего удивительного…

— С другим лучше бы тебе жилось, — пожалел он ее. — Люди говорят, ты с земли фасолинки подбираешь, пока я сотни трачу… И это правда! — с еще более острым чувством жалости сознался он.

— Ах, Урбан, ешь!

На столе стоит миска картофельной похлебки. Урбан Габджа опускает в нее ложку. И чудится ему, будто собраны в миске все беды, сколько их есть на свете. И даже, если прищурить глаз, ему явственно видится, что вместе с ним к миске тянутся еще и другие руки. Одна, две… десять. Ровно столько, сколько знает он бед. Десять тощих волосатых рук. Некоторые покрыты болячками. Но самая отвратительная из них — рука с сочащимися ранами. Это рука неумолимого владыки, имя которому — Долг!.. Самая жадная из всех рук, что вместе с едоком тянутся к миске в семье бедного виноградаря…

Предыдущая главаГлава 50 из 61Следующая глава