Еще в начале мая стало точно известно, что третий курс Сельскохозяйственной академии в Восточном Городе поедет в середине месяца на экскурсию в Чехию. Предполагалось вначале, что экскурсию возглавит профессор Стокласа — он же Нониус, — вероятно, вместе с другим профессором по прозванию Попрыгунчик. Замечательно! Богатые шалопаи чуть не прослезились от радости. Они без передышки ковали настоящие поджигательские планы покорения Чехии, планы, полные звона пивных кружек и танцевальных мелодий в разных девичьих школах домоводства. Один Марек Габджа оставался невозмутим, как будто все это его не касалось. Однако в конце концов зажегся и он, как только узнал, что экскурсия посетит некий чешский городок, откуда, кстати, к нему каждую неделю приходят письма! Правда, волнение его никак не проявилось внешне. Многое в жизни пришлось ему перенести — ой-ой-ой! Но никогда еще не болело у него сердце так сильно, как теперь, когда товарищи его, получив деньги от почтенных родителей, на его глазах отдавали Нониусу в начале уроков по триста крон!
А Нониус, пряча студенческие денежки в бумажник, всякий раз поглядывал на Марека, причем трудно сказать, с каким выражением — то ли сочувствия, то ли злорадства. И вслед за ним на Марека обращались взоры всей аудитории. Марек чувствовал себя так, будто его жалили осы, но сидел спокойно. У него было достаточно времени и возможности научиться носить маску. По крайней мере никому не взбредет в голову возмущаться тем, что он осмелился учиться в академии «на казенный счет», или, не дай бог, жалеть его за то, что у него сердце болит из-за безденежья.
Сегодня пятница, экскурсия начнется в понедельник. И вдруг Габджу, к его собственному удивлению, вызвал из класса почтальон. Как же так, он ведь не писал домой насчет денег… Его прямо бесило то выражение сочувствия, с каким товарищи и Нониус проводили его до двери. Но когда он вернулся, ни товарищи, ни преподаватель не нашли на его лине ни следа улыбки. Этого было вполне достаточно, чтоб они перестали обращать на него внимание. Быть может, если б они посмотрели получше — не на губы, а в глаза, которые никогда не лгут, или прямо в сердце его, которое и подавно не умеет притворяться, — быть может, все они вскрикнули бы, приятно пораженные… Товарищи думали было добровольно сложиться, чтоб Марек мог поехать с ними. Они его любят, ведь Марек Габджа украшение третьего курса. В области духовных ценностей они, строго говоря, живут только им, только его неисчерпаемыми и непрестанно умножаемыми знаниями. Однако студенты прекрасно знали, что Марек не примет от них подачки, и потому ожидали, что и в этом году, как в предыдущие годы, вопрос решит сам Углекислый Кальций, что в последнюю минуту он войдет в аудиторию и скажет: «Марек Габджа поедет на казенный счет».
Однако в этом году все складывалось иначе. Это было заметно хотя бы уже по ответу Марека, когда Нониус вызвал его к доске отвечать на самый трудный вопрос — о наследственности у животных. Говоря по правде, аудитория не очень-то стремилась к знаниям такого рода: для богатого шалопая наследственность — понятие чуть ли не астрономическое. Один за другим студенты признавались Нониусу, что они тогда хорошенько поймут законы, открытые патером Грегором Менделем, когда Нониус еще раз объяснит их, да сделает это повеселее. Нониус оказался на распутье: то ли еще целый урок убить на «веселое» объяснение того, что для него самого представляет собой исключительную важность, то ли облегчить себе задачу и вызвать Марека.
Он вызывает его не часто. Все равно лучшей отметки, чем «отлично» поставить он не может, а инспектор заглядывает в академию лишь раз в году. Но сегодня, вызвав Марека к доске, Нониус услыхал такие вещи, которые и не думал читать в этом учебном заведении. Он был поражен и не мог понять: откуда Габджа взял все это? Пояснения Габджи имеют не только начало и конец, но и довольно пространную середину, до отказа набитую подробностями. А главное — рассказывал он весело! Захваченный красноречием Марека, его остроумными рисунками на доске, не только оригинальными, но и простыми, Нониус не заметил, как в аудиторию вошел директор Котятко — Углекислый Кальций. Он не видел, как директор сделал знак студентам, чтоб не вставали, и тихонько сел на место Габджи.
— Из каких источников вы все это узнали, ведь это уже университетская программа! — удивленно воскликнул Стокласа, не зная, сердиться ли ему за то, что ученик превзошел учителя, или восхищаться такой головой; то, что рассказал Марек, в известной мере дополняет его собственное мнение.
— Венгерские учебники зоологии устарели, — серьезно ответил Марек. — Я прочитал два из них — взял в библиотеке преподавательского состава. Чешские пособия, правда, популярны, но не очень глубоки. Напрасно учебники не пишут настоящие специалисты. Авторы учебников просто переписывают из старых книг! Однако есть и серьезные работы. Глубже всех эти проблемы разработаны в статье преподавателя зоотехники инженера Ярослава Стокласы. Эта статья помещена в последнем, кажется, втором, номере сборника «Современная наука», — Марек посмотрел прямо в глаза Стокласе: забавно ему, плуту, видеть, как профессор краснеет, как вздрагивают у него ресницы. — Я говорю это не потому, что автор большой статьи «Наследственность домашних животных» стоит перед нами. И не для того, чтоб подольститься к нему, будучи единственным студентом академии, освобожденным от платы за содержание в интернате… Я говорю об этом потому, что его серьезным высказываниям о наследственности действительно можно поверить, и при этом мыслящего человека не одолевают никакие сомнения… Потому что Менделю не во всем веришь…
Стокласа-Нониус был красен как рак. Впервые пришлось ему узнать, что его научной деятельностью интересуются не только два-три ученых в очках, но и его собственный ученик.
— Садитесь, Габджа, — сказал он. — Когда-нибудь вы будете преподавать зоологию в нашей академии!
— О нет, пан профессор! — искренне ответил Марек, уже повернувшийся, чтоб идти на место.
— Почему?
— Потому что у меня нет денег. А если б они у меня были, я бы сделался преподавателем химии.
Нониус хотел что-то сказать, но едва он открыл рот, как осекся: с места Габджи поднялся директор академии! В каком-то внезапном испуге профессор побежал ему навстречу.
— Пан директор, ради бога извините, я и не заметил, что вы здесь! — растерянно пробормотал он.
— Я вам вовсе не удивляюсь, пан коллега, — возразил директор, протягивая руку Стокласе. — Я тоже частенько не замечаю, что делается в аудитории, когда у доски отвечает этот юноша! — И Котятко похлопал Марека по плечу.
Директор уселся на кафедру, а Нониус с учтивым видом стоял возле него. Окинув студентов взглядом, Котятко весело проговорил:
— А знаете ли вы, юноши, что я тоже поеду с вами на экскурсию?
— Чудесно, пан директор! — неискренне зааплодировали юные шалопаи.
Они вовсе не пришли в восторг от такого положения дел. С Попрыгунчиком, преподавателем фитопатологии, который прыгает за кафедрой, как кузнечик, а иной раз является навеселе, было бы куда интереснее. С Углекислым Кальцием будет скука!
— А вы все едете? Кто не едет?
Директор отлично знает, кто не поедет, но хочет, чтоб ему об этом сказали сами студенты. В аудитории наступила тишина. Все повернулись к «светочу курса».
— Габджа не едет… — растерянно протянуло несколько человек.
Марек встал, пошел к кафедре.
— Я поеду, — глухо, почти печально сказал он и выложил на кафедру перед Углекислым Кальцием триста крон.
Вся аудитория дружно ойкнула и разразилась аплодисментами.
— Это вам прислали из дому? — поинтересовался директор, перебирая ассигнации.
— Нет, — сквозь зубы процедил Марек.
— Вы взяли в долг? — продолжал допрашивать Котятко.
— Нет. Да мне бы никто и не дал! — отрезал Марек.
— Послушайте, Габджа, меня это интересует не как директора, а как человека, вы ведь не думаете, что я подвергаю вас допросу… — настаивал директор, снедаемый любопытством: что же это за благодетель, выручивший его ученика?
— Я написал рассказ, — признался Марек. — Прошлой осенью Союз трезвенников объявил конкурс на лучший рассказ, предлагая три премии: в триста, двести и сто крон. Вот сегодня мне переслали… триста! А вот и вырезка… — и он подал Котятко розовую бумажку.
Аудитория бешено захлопала. Котятко сошел с кафедры, протягивая деньги Мареку.
— Вы поедете на казенный счет, Габджа! — решил он, — А эти деньги оставьте себе. Грех брать их у вас — у писателя!
— Пан директор, но я не хочу ехать… даром! — вспыхнул Марек.
— А вы даром и не поедете! — возразил Котятко. — Разве не стоит трехсот крон то, что я могу написать в ежегодном отчете, что один из студентов академии… скажем, занимается литературным трудом? Понимаете?
Марек смягчился.
— И во-вторых, — продолжал директор, — вы сможете сослужить академии добрую службу — во время экскурсии будете от имени студентов и академии произносить небольшие приветственные речи, где потребуется. Ездил я в прошлом году с четвертым курсом в Моравию. Так просто со стыда сгорал — никто из студентов двух слов связать не мог! А вы ведь умеете говорить, Габджа, верно?
— Я постараюсь! — пообещал Марек.
Звонок возвестил конец урока. Еще раз пожав руки, Углекислый Кальций с Нониусом, вежливо уступая друг другу дорогу, удалились из аудитории. И как только за ними захлопнулась дверь, молодые шалопаи подняли Марека на руки, с криком стали носить по комнате. Марек не отбивался. Закрыл глаза, чтоб легче было вызвать в памяти витрину — ту самую, перед которой он однажды стоял, испуганный, в предрождественский вечер… Мысленно Марек подсчитывал: «Серый макинтош — сто восемьдесят. Остается сто двадцать. Ботинки у Бати[81] — сорок девять. Останется семьдесят одна. Шляпа — тридцать пять. В остатке — тридцать шесть. Еще рубашку за двадцать пять и галстук за десятку. Останется одна крона. А двенадцать у меня лежат давно, еще с тех пор, как я давал уроки. Итого — на руках останется тринадцать крон…»
Рано утром в понедельник третий курс Сельскохозяйственной академии, насчитывающий три десятка молодцов того возраста, когда человеку тесно в собственной коже, собрался на вокзале. Директор Котятко и профессор Стокласа все еще чего-то ищут, хотя все уже готовы выйти на перрон и рассесться в специально заказанном отделении вагона. Котятко и Стокласа оглядываются, будто ждут кого-то.
— Да где же Габджа? — спросил наконец директор. — Пришел ли он вообще? Я что-то его не вижу.
— Я здесь! — ответил Марек.
Руководители экскурсии глазам своим не поверили: перед ними стоял молодой человек, при виде которого сердце радовалось. Как будто новая кожа на нем наросла, — так изменился, что его собственные учителя не узнали!
— Вот это да! — дивился приятно пораженный Нониус.
— И это вы, Габджа, так хорошо оделись на те самые триста крон? — недоверчиво спросил директор.
— Да еще крона осталась! — пошутил Марек.
— В таком случае не вешайте нос, — ободрил его Углекислый Кальций. — В Чехии, если только не поленитесь, легко найдете жену с поместьем! Конечно, при условии, что ваше сердце свободно… — проговорил Котятко, и теперь уже Марек не узнал его: никогда еще не был директор таким игривым!
Однако болтать было некогда — экскурсия началась.
Дорога была долгая-долгая. Ее заполнили песнями и хохотом. Струнная капелла, состоящая из шестерых смельчаков и седьмого капельмейстера, то есть Марека Габджи, делала чудеса. И потом — надо было рассматривать мелькающий за окнами экспресса зеленый мир, благоухающий, по-весеннему светлый.
Помещичьи сынки были до отказа заряжены невероятной энергией. Она так и лилась у них из уст, сверкала в глазах, выбивалась с дыханием, расточалась в движениях, выходила потом из их тел, — и все равно не убывала. Если б они вложили в учебу столько веселой и радостной силы, сколько израсходовали за единственный день путешествия до Праги в поезде, все могли бы учиться отлично или по крайней мере хорошо! Но нет, большинство еле-еле переползало с курса на курс. Ученье их не интересует. Они воспринимают его как наказание. Они сами сравнивают себя с бревнами, которые учителя должны рубить, строгать, пилить, обтесывать и шлифовать, чтоб получился хоть какой-то прок. Думать они научатся уже дома, когда жизнь заставит, — если только заставит. Зато энергию, унаследованную от поколений хищных предков, им надо как-то истратить. Отсюда и так называемые личные интересы. Сейчас эти интересы направлены к трем целям: к девицам, обладающим, как говорится, «sex-appeal’ом», к бутылкам со спиртным и ко всевозможному озорству. Поэтому не стоит опасаться, что им грустно жить на свете, что их одолевают черные мысли или что они того и гляди помутятся рассудком от усилий усвоить все те премудрости, какие дает им учебное заведение, в котором они только… лодырничают.
Каковы они, такова и экскурсия. Это комедия в десяти актах. День всегда начинается серьезно, осмотром чего-нибудь — то культурного хозяйства со всем, что сюда входит; то образцового кооперативного предприятия, дающего тысячу разнообразных примеров того, как надо устраиваться в жизни; то акционерного пивного завода с собственным солодовым заводом, мельницей и прочим. Разнообразия ради устраивались посещения школ домоводства, где их встречали стайки юных чешек с блестящими глазками и тучные матроны-наставницы… А все кончалось весело, за обильным столом, за бутылками и стаканами, за танцами и песнями! И если студенты думали, что Углекислый Кальций не способен возглавить веселую экскурсию, то теперь выяснилось, что и у него «губа не дура». А это было замечательно!
Марек Габджа, ко всеобщему удовольствию, сочинял приветственные речи. Он всегда начинал с оценки того, что видели и слышали студенты. Из памяти своей, будто из корзины, полной плодов, он как гурман выбирал все то, что казалось ему особенным, редким и полезным. Он рассказывал обстоятельно, оценивал трезво, хвалил ненавязчиво, никогда не забывая помазать сладким медом губы хозяев. Потом он сравнивал Словакию с Чехией. Голос его становился печальным, когда он упоминал о прошлом. Но тут же Марек стирал печаль полотенцем настоящего, наполненного счастьем «от Шумавы до Татр», — по крайней мере, по его словам. И Марек просто купался в блаженстве, когда сворачивал речь на будущее — на будущее Чехословакии, которая когда-нибудь, по предсказанию чешского пророка, будет течь «млеком и медом». Добравшись до этого места, Марек на секунду умолкал, публика, в том числе и собственные его однокашники и преподаватели, начинали хлопать. После этого, изобразив на лице приятную улыбку, Марек переходил к веселому окончанию. Последние слова, уже окрашенные юмором, он произносил, подняв бокал. И аплодисменты длились в два раза дольше, чем длились бы без поднятого бокала.
Речи Марека, его тосты, изъявления благодарности, произносимые без бумажки, складно, без запинок и остановок, лишь внешне были сходны между собой. Содержание же их было различным, всегда новым, всегда интересным. Где бы он ни выступал — на пивоваренном ли заводе, в правлении ли кооперативов по использованию электричества, перед директорами ли «комбината по переработке говяжьего и свиного мяса», — директор Котятко и профессор Стокласа только улыбались. И Марек чувствовал сам, что честно отрабатывает те триста крон, которые взяли для него из кассы академии. Вдобавок он пожинает славу.
— Молодой человек, когда-нибудь вы будете депутатом от аграриев! — сказал ему как-то толстый управляющий крахмальной фабрикой.
— Вряд ли, пан директор, — твердо возразил Марек. — Я, видите ли, сын простого винодела.
Углекислый Кальций поморщился, а толстый управляющий растерянно улыбнулся — он уже пожалел, что столь необдуманно похвалил юнца.
— У вас редкий ораторский дар, — сказал, пожимая ему руку, какой-то другой деятель, но Марек промолчал в ответ.
Углекислый Кальций так и пронзал его взглядом, боясь, как бы Габджа не испортил все впечатление.
— Когда закончите академию, приезжайте сюда, мы сделаем вас областным секретарем партии клеверного листка! — заверил Марека управляющий крестьянским молочным кооперативом, депутат, толстый, как бочка.
Но Габджа молчал…
Чем ближе последний день экскурсии, который начнется посещением кафедрального собора, откуда студентов повезут осматривать пивоваренный завод «Черный козел», и закончится вечером отдыха в высшей школе домоводства, тем тревожнее становилось у Марека на душе. И в этот день, последний перед отъездом из Чехии в Восточный Город, после обеда на пивном заводе, Марек впервые обратился к своим тринадцати кронам… Целую десятку истратил он на… бутылку вина! Решил выпить ее разом, где-нибудь в сторонке, как только кончится ужин, еще до начала вечерней программы. А программа вечера — отпечатанный на машинке листок бумаги, разрисованный на полях цветами, птичками и сердечками, — еще три дня тому назад пришла к ним по почте и окончательно повергла Марека в отчаяние: напротив пунктов 8, 9 и 10 значились слова: «Предоставляются слушателям братской Сельскохозяйственной академии в Восточном Городе». Не оттого приходит в отчаяние Марек, что не знает, чем заполнить эти три номера программы. Ему совсем нетрудно уверить Углекислого Кальция и Нониуса, окруженных веселой кучкой студентов, что первый пробел можно заполнить выступлением струнной капеллы, второй — несколькими песнями, по возможности любовного характера, которые споет весь курс, и, наконец, третий — речью, опять-таки по возможности веселой, которую произнесет, если не последует возражения со стороны пана директора или пана профессора, хотя бы он сам.
Но стоит лишь Мареку помыслить о том, кто будет сидеть в публике, как и ноги, и руки, и губы отказывают ему в повиновении — они обнаруживают странную склонность дрожать. Чтобы избавиться от этой дрожи, он и купил вино. Во что бы то ни стало он должен предстать твердым пред некие сверкающие очи… Ах, в дозревающих хлебах Зеленой Мисы не так ярки васильки, как эти очи!..
Счастье, что не встретился он с ними во время осмотра школы домоводства. Дородная и веселая директриса, повисшая на руке Углекислого Кальция, и тощая преподавательница в очках, сопровождавшая Нониуса, показали экскурсантам конюшни, курятники, утиные пруды, оранжереи, водили их по парку, по огороду и фруктовому саду — и говорили, говорили без конца. Если б они преподавали в Сельскохозяйственной академии, успеваемость слушателей безусловно повысилась бы. Хватило бы и половины того, что они тут наболтали, чтоб получить отличную отметку.
А голубых глаз не было нигде, даже в самом здании школы. Марек благодарно взглянул на директрису, когда та заявила, что в классы она студентов не поведет, чтоб не прерывать занятий, «тем более, — тут она мило улыбнулась Углекислому Кальцию, — что гости ничего не потеряют, они познакомятся с нашими ученицами вечером!»
И в девичьем интернате не было голубых глаз — ни в кухне, ни в одной из трех просторных спален. Спальни так и сверкали белизной, так и дышали чистотой. Сравнивать их со спальнями академического интерната — просто грех! Здесь — рай! Там — если не ад, то уж, во всяком случае, чистилище… Нет нигде голубых глаз. Быть может, они выглядывают из-за какого-нибудь укрытия? Или они вообще не покажутся Мареку? В третьей спальне, самой маленькой и уютной из всех, озорники стали выпускать в кровати кузнечиков, принесенных в спичечных коробках; тут кто-то воскликнул, показывая на маленький портрет над одной из кроватей:
— Не наш ли это Габджа? Совсем как он!
Марек готов был сквозь землю провалиться. Он увидел портрет еще раньше и кинулся к двери. Успел только заметить, что к нижней части рамки привязан красный бант.
— Да ну тебя, откуда ему тут взяться! — возразил любопытному менее любопытный.
Марек остановился на пороге, навострив слух.
— У нас есть одна ученица из Словакии. Девочка способная, но страшно упрямая. До тех пор просила меня, пока я не разрешила ей повесить портрет над постелью, — объяснила директриса Углекислому Кальцию. — В конце концов, скажу я вам, чем обожать какого-нибудь расфранченного голливудского артиста, как делают некоторые чешские девушки, пусть лучше смотрит на что-то реальное…
Марек сломя голову бросился прочь. Выступать после этого на вечере для него равно самоубийству… Счастье, что во внутреннем кармане его серого макинтоша — заветная бутылочка!
Вечер начался в семь часов. Студенты академии, предводительствуемые Углекислым Кальцием и Нониусом, под бурю аплодисментов входят в празднично украшенный зал школы. Первое впечатление приятное. Девичьи лица — румяные, как зрелые яблоки на ветках.
Гости расселись в первых рядах. И моментально вывернули шеи, оглядываясь назад, на ряды девушек; стали знакомиться — знакомиться хотя бы только взглядами, улыбками, первыми словами. Марек тоже старался, оборачиваясь во все стороны, как следует разглядеть неспокойную публику зала. Голубых глаз так и не нашел… Разгоряченный вином, он всерьез рассердился, когда свет в зале погас и поднялся занавес.
На сцену вышла девица в темно-синем платье с белоснежной пеной кружев на груди. Третий курс захлопал. Девица произнесла приветственное слово. В руках у нее была бумажка, но ораторша не заглядывала в нее — все выучила наизусть. Из всей ее речи Марек понял только, что у него-то нет никакой бумажки. А если он собьется? Пот выступил у него на лбу, как только он подумал, что десятым пунктом программы числится его — по возможности веселое — выступление! Нет в нем сейчас ни капельки веселости. Чем сильнее действует вино, тем грустнее делается Марек.
На сцене появилась другая девушка, в другом платье, и стала читать стихи. У нее приятный, чистый голос. Третий курс толкает друг друга в бока. Стихи длинные, можно вволю насладиться лицезрением чтицы. Потом занавес опустили. Со сцены донеслись стуки, грохот, как если бы расставляли мебель в доме, в который только что въехали жильцы. Но вот занавес поднялся, и глазам публики предстала женская школа: за кафедрой сидела учительница в очках, за партами — около десятка учениц. Сначала учительница объясняла что-то из арифметики, потом стала спрашивать. При этом она металась у доски, прыгала вокруг вызванной ученицы, как кузнечик, напомнив студентам их Попрыгунчика. Все это было очень смешно. Плохие отметки так и сыпались. Ученицы за спиной учительницы показывали ей язык, натягивали нос, то есть вели себя точно так, как ведет себя сам третий курс академии на уроках гониометрии. А Марек Габджа все искал голубые глаза. Из одиннадцати «артисток» ни у одной не было таких ярких…
После аплодисментов занавес опустили, а когда его снова подняли, на сцене стоял только рояль и стул перед ним. Долго никто не появлялся. Марек, который должен был придумать веселую речь, чуть не плакал. Он даже не заметил толком, как у рояля очутились две девичьи фигурки. Одна девушка, в желтом платье, села к роялю, другая, в красивом народном костюме Сливницкого края, с нотами в руках, вышла вперед. Она поклонилась хлопающей публике, и третий курс чуть ладони не отбил. Марек схватился за спинку переднего стула. Ни один василек, цветущий в зеленомисских хлебах, не бывает так ярок…
Раздались первые звуки рояля, и девушка с голубыми глазами, набрав воздуха в грудь, запела. Едва услышав первые слова, Марек прикрыл глаза, чтоб лучше разглядеть певунью из «Вифлеемской звезды», которую он спас от медведя…
Гей, над садиком стемнело, дождичек полился.
Гей, радовались парни — гей-я-я-а.
Гей, синенькой фиалке, жизнь моя!
Марек слышал, как колотится его сердце. И чем размереннее становился его стук, тем веселее делалось Мареку. Под шум аплодисментов, в ту секунду, когда певица поклонилась, Марек даже привстал. Но вот зазвенели новые, совсем иначе окрашенные звуки рояля, после них наступила тихая пауза, которой вполне хватило, чтоб певица нашла то, что искала. Нашла, улыбнулась на какую-то долю секунды, будто заглянула через щель в амбаре на Оленьих Склонах, на ту долю секунды, какую длилась пауза, во время которой ей еще надо было набрать воздуху и приготовиться к новой песне:
Сизый сокол, улетай
к милому скорее…
— Откуда эта девушка, пани коллега? — громко спросил директор у начальницы школы; зал еще восторженно хлопал.
— А это та самая, над чьей постелью висит портрет, пан директор, — ответила та. — Отец ее крупный винодел в Волчиндоле, что под Сливницей, в Словакии. Приятный голос, правда?
— Голос-то ладно, голос действительно приятный, а вот хуже, что она и сама-то красавица. Или я ничего не понимаю, или мои ребята в нее врежутся! — озабоченно сказал Котятко.
— Да уж тут ничем не поможешь, — пожала плечами директриса. — Только, пожалуй, все получат «от ворот поворот». У меня такое впечатление, что девица по уши влюблена, — ориентировала начальница женской школы своего коллегу.
Тем временем на сцену прямо из зала поднялись еще девушки. Под руководством учительницы они спели чешские народные песни. Их пение занимало Марека постольку, поскольку в центре девичьего полукруга стояла… его певунья.
И эта самая певунья, едва хор смолк и занавес опустился, первой вышла в зал через боковую дверцу. Она прекрасно могла бы вместе с подругами пробраться на свое прежнее место в заднем ряду, но зачем-то прошлась перед первым рядом к противоположной стене. И, дойдя до середины ряда, как раз до того места, где сидел директор Котятко, она поклонилась ему, хотя и сдержанно, лишь бы соблюсти приличие, а потом перевела взгляд через его плечо и вполголоса молвила:
— Здравствуй, Марек!
— Доброго здоровья, Люцийка! — громко ответил тот.
Углекислый Кальций обернулся к Мареку, спросил:
— Вы знакомы?
— Да, пан директор, она из нашей деревни, — совершенно спокойно объяснил Марек.
Тут обернулась и начальница школы, и Мареку пришлось напрячь всю силу воли, чтоб хладнокровно вынести испытующий взгляд этой зрелой, многоопытной дамы. А она глядела на Марека долгим взглядом, и казалось, глаза ее даже сощурились.
— Послушайте, молодой человек, не ваш ли портрет висит в рамочке над кроватью этой ученицы? — осведомилась начальница. — Правда ведь, это вы?!
— Да… н-ннет, пани начальница, вовсе не я! — храбро соврал Марек, хотя на лбу его выступил пот.
Вот теперь-то и сказалось, как хорошо он сделал, что выпил вина!
— То-то же! — И директриса отвернулась от него; то же самое сделал и Котятко. — Ох, эти мне словаки! Они так скрытны, что не признаются даже под давлением неопровержимых доказательств, — недовольным тоном добавила матрона.
К счастью, она не могла продолжать разговор на эту тему, столь заманчивую для людей ее склада: на сцене опять читали стихи, потом группа учениц в сокольских спортивных костюмах исполнила гимнастические упражнения. По мере того как юные соколицы прыгали и прогибались на сцене, директриса забыла все «неопровержимые доказательства» против Марека. Правда, она снова увидела его — после гимнастического номера на сцене оказалась струнная капелла из семи студентов, причем средний из них, сидевший с большой гитарой в руках, и был сам Марек Габджа в роли капельмейстера. И тотчас всякий гнев покинул ее, ибо нет такой чешки на свете, которая была бы способна сердиться на музыканта с гитарой, хотя бы он слыл самым неисправимым грешником! Чешские девушки хлопали изо всех сил. Просто удивительно, сколько шуму в состоянии произвести столь юные и соответственно возрасту скромные существа женского пола при виде струнной капеллы! Зрительный зал успокоился лишь после того, как капельмейстер поднялся с места и несколькими поклонами утихомирил разбушевавшееся девичье море. И вот полетели со струн целые связки ладных звуков, сплетаясь в мелодии чешских народных песен: в такт шага, в такт пляски, в такт «петушиного пения».
Едва замолкла музыка, на сцену полез весь третий курс; и когда занавес поднялся, перед зрителями тесными полукругами стояли все тридцать шалопаев, плечо к плечу. Из-за кулис вышел дирижер — прежний капельмейстер, на сей раз без гитары, — поклонился аплодирующему залу. Но тотчас повернулся, поднял руку. Певцы обнялись, образуя цепочки; лихо вскидывая головами, они запели, подражая пьяницам:
Не успели пожениться —
бьет меня супруга…
Видел бы, слышал бы такой номер знаток музыки — руками бы всплеснул, но публика просто опьянена восторгом.
Цепочки, образуемые обнявшимися шалопаями, с места не сходят, но раскачиваются из стороны в сторону. Марек стоит в середине, лицом к публике, и в такт песне взмахивает инструментом, из которого одновременно извлекает звенящие звуки. Все, кроме Марека, раскачиваются из стороны в сторону, всё поет, гудит, звенит. Но громче всего звенит гитара: надо, чтобы она походила и на раскачивающийся маятник часов, и на язык колокола, потому что в песне-то поется:
Бьют часы в Тренчине
печально так —
бим-бам,
бим-бам!..
Когда юные шалопаи снова расселись по местам, оглушенные овацией публики, Марек Габджа в третий раз появился на сцене — на этот раз в роли оратора, чтобы исполнить третий номер программы, «предоставленный слушателям братской Сельскохозяйственной академии». Занавес не поднимали, только сильным сквозняком его вдувало в глубь сцены, Мареку было очень неуютно оказаться лицом к лицу с залом. Хорошо еще, что стоит он тут не с пустыми руками: он захватил с собой отпечатанный экземпляр программы, разрисованный по полям цветами, птичками и сердечками. Он верно почувствовал, что, кроме выпитого вина, именно эта бумажка поможет ему выйти из затруднительного положения.
Прежде всего Марек, взглянув на первый ряд, поклонился начальнице школы, по правую руку которой сидел Углекислый Кальций, по левую — Нониус. Затем, не сочтя целесообразным приветствовать своих однокашников, Марек сразу обратился к девичьим рядам, трижды склонившись перед ними. И только при третьем поклоне ему удалось поймать в самом заднем ряду блеск голубых глаз…
— Глубокоуважаемая пани начальница, уважаемые пани преподавательницы, глубокоуважаемый пан директор, уважаемый профессор, дорогие ученицы высшей школы домоводства, друзья студенты!
Тут оратор позволил себе сделать паузу, чтоб усилить внимание публики. Мареку никогда еще не доводилось выступать с речью со сцены. И кажется ему, что голова у него совсем пустая… и что рука, сжимающая бумажку с цветами, птичками и сердечками, проявляет неодолимую склонность дрожать. Колени ведут себя не лучше. Его спасла мысль, которую он слышал как-то давно уже, что начинающий оратор, выступая перед публикой, должен представить себе, будто зал с его множеством человеческих голов — не более чем огород с капустными кочанами. Марек поднял голову, чтоб не видеть устремленных на него глаз, и заговорил:
— Согласитесь, уважаемые зрители, мне вовсе не просто выступать перед этим собранием, где столько молодых девушек из «хороших семей», где сидят все мои товарищи по курсу, где за мной критическим оком следят наши преподаватели, где меня слушают деликатные уши учительниц! Я хорошенько обдумал все, что скажу вам, но как только очутился здесь, перед вами, мою злосчастную голову, — Марек провел рукой по лбу, — будто громом поразило: все разом вылетело! Боюсь, провалюсь я перед вами… Вот — руки мои дрожат, и колени не повинуются, весь я трепещу, как это может собственными глазами увидеть уважаемая публика! — Тут, ко всеобщему веселью, Марек передернулся всем телом.
Зал хлопал, громко смеясь. А Мареку только и надо было, чтоб его немного подбодрили. Тотчас в голове его прояснились мысли, исчезла скованность, руки и ноги успокоились. Он решил начать с деловой стороны, избавиться от нее, а уж там, может быть, ему придет на ум что-нибудь и повеселее. Хотя в душе у него царил полный разлад, он все же не забывал, что должен произнести речь, «по возможности веселую».
— Учебная экскурсия нашего третьего курса, — начал он уже твердым голосом, — под руководством пана директора Котятко и пана профессора Стокласы, — он учтиво поклонился обоим, — длится уже десять дней; десять дней путешествуем мы по образцовым имениям и процветающим кооперативам, по пивоваренным и солодовым заводам, по музеям и памятным местам, по питомникам и специальным учебным заведениям, по прекрасной и милой чешской земле. Что все мы за эти десять дней видели и слышали, чем восхищались в Чехии, чему научились, какой опыт приобрели, что мы запомним навсегда и никогда не забудем — обо всем этом я рассказывать вам не стану. Сейчас, когда мы находимся в высшей школе домоводства, с моей стороны было бы бестактностью читать вам тут саженные доклады, сухие, как хворост, и скучные, как… таблица логарифмов!
Снова изо всех сил захлопали девушки, сидящие в зале. Им понравилось, как ловко оратор разделался с самой неинтересной частью своего выступления. Ибо зал с такой публикой — это стихия, полная соков, очень далекая от всего, что пахнет сухостью, скукой или… таблицей логарифмов.
— Видите ли, достопочтенная публика, в этом мире существуют — и это наше великое счастье — не только земли, удобренные азотистыми веществами, не только высокоудойные коровы, получающие питательные рационы крахмалистых веществ по Кельнеру, не только куры-рекордистки, не только сельскохозяйственные кооперативы и акционерные пивоваренные заводы, не только рационализм и процветание, — уже загорелся Марек, — В этом мире, по крайней мере, я так думаю, — живут еще и люди! Материальная ценность, как совершенно правильно сказано в учебнике национальной экономики, используемом в обоих наших учебных заведениях, выражается в деньгах. А как вы думаете, почтенные зрители, — лукаво спросил оратор, — в чем выражается ценность человека?
Глубокая тишина; никто не отвечал.
— Я прошу слушательниц высшей школы домоводства ответить на мой вопрос.
Раздался смех. Засмеялась даже начальница школы, захлопала, — оратор явно нравился ей.
— Как видно, вы не выучили урока, милые дамы, а потому ставлю вам самую плохую отметку! — воскликнул Марек, опять уловивший блеск голубых глаз в самом заднем ряду. — Просто удивительно, как это вы до сих пор не догадались о такой важнейшей вещи, на которой стоит свет! Да чем же еще можно выразить ценность человека, как не сердцем?! Сердцем, которое бьется вот тут! — Марек приложил ладонь к левой стороне груди.
Аплодисменты подтвердили правильность такого вывода. Тем временем Марек вынул из кармана свои последние три монетки.
— Смотрите — я хочу практически доказать вам, что я прав. Вот, например, у меня есть всего-навсего три кроны оборотных средств. — И он показал монетки публике. — Другими словами, в области материальных ценностей мой удельный вес весьма низок. Я происхожу из такой, низкопоставленной и незаметной семьи, что здесь, — он похлопал себя по карману, — никогда не звенит золото. Зато здесь, — он снова приложил руку к груди, — безостановочно бьется мое сердце. И никогда оно не мучается оттого, что карманы мои пусты!
Начальница наклонилась к Углекислому Кальцию:
— Теперь я не удивляюсь, что та словачка влюблена в этого парня!
— Дорогие ученицы высшей школы домоводства! Я совершил бы смертный грех, если бы не предупредил вас о той опасности, которая грозит вам со стороны моих друзей! Все они страшные донжуаны: у них не только сердца бьются, как молоты о наковальню, но еще и карманы полны золота! Следовательно, они вдвойне вооружены: сердцами и деньгами. Ни одна девушка, как бы упряма и стойка она ни была, не может считать себя в безопасности. Напрасно будете вы сопротивляться. И когда наступит время, кое-кто из вас покинет Чехию для Словакии в роли образцовых супруг вот этих шалопаев! Тогда пусть они вспомнят мое пророчество…
Переждав аплодисменты и шутливые свистки товарищей, Марек вдруг погрустнел. Он вовсе не был настроен попусту молоть языком. В голове мелькнуло: надо кончать, пока не надоел! И он попытался заключить свою речь подобающими случаю изъявлениями благодарности и разнообразными пожеланиями.
— Еще, еще! Говорите еще! — закричали зрительницы.
Марек поискал глазами ободрения в заднем ряду, но не видно было голубых глаз. Это испугало его. Лицо утратило всякую веселость. И Марек понял, что слишком беззаветно отдается своим чувствам. Вместе с тем он сообразил, что отделаться от публики легче всего, если погладить ее против шерстки.
— Раз так, что же мне, бедному, остается! — произнес он как бы в нерешительности. — Но тогда пеняйте на себя! — с угрозой добавил он. — Потому что все веселое я уже исчерпал; теперь я скажу вам кое-что печальное. — Голос его стал серьезным; он заколебался на секунду — говорить или промолчать, но если ты сделал первый шаг, приходится идти дальше. — За все десять дней, что мы путешествовали по Чехии, мы не заметили ничего печального. Мы видели чешский прогресс, встречались с чешской зажиточностью. Но вот на станции в Колине я обратил внимание и на более грустные вещи. Там стоял состав из одних товарных вагонов, а в нем битком набились целые семьи — мужчины, женщины, дети. Я спросил: «Куда едете, люди?» — «На работу во Францию», — ответили мне. А были эти люди из самого богатого края Словакии, из Сливницкой округи, из этой самой, в которой насчитывается семьдесят крупных поместий! При виде этой крестьянской нужды, при виде этих горемык, бегущих с родины, сердце у меня забилось с такой болью, что я осмелюсь сказать — что-то такое еще не в порядке в нашей крестьянской жизни… Очень уж тяжела эта жизнь…
Марек пересолил: Углекислый Кальций нахмурился. Начальница школы сощурила глаза. Из задних рядов донеслись хлопки единственной пары рук. Начальница поднялась, оглянулась на зал, потом шепнула Углекислому Кальцию:
— Не угодно ли — прямо «сообщающиеся сосуды»!
Углекислый Кальций одернул оратора:
— Пожалуйста, без политики!
— Упаси бог, пан директор, — охотно откликнулся Марек, чуть ли не обрадованный, что его остановили, — я сейчас кончаю. Скажу только еще, что студенты из простых семей, вроде меня, часто ведут себя далеко не светски: то прыгают от радости, едва ноги себе не ломают, а то так причитают при виде первого же товарного вагона, что слушать тошно… Прошу вас, не сердитесь, пан директор — ведь в том товарном вагоне на Колинской станции были люди и из нашей деревни…
Последние слова Марек выговаривает, чуть не плача. Он отвернулся к занавесу и, вынув из грудного кармана вышитый платок, вытер глаза. Укладывая платочек на место, оглянулся на зал — и будто током его ударило: в заднем ряду стоит девушка с полными слез глазами! Весь зал в ужасе… Мареку вдруг стало очень жалко эту девушку, и он понял, что должен как-то поправить то, что испортил.
Он развернул бумажку с программой вечера и показал ее публике.
— Эта программа кончилась, — проговорил он, заставив себя улыбнуться. — Исполнены все ее пункты. Но я был бы слепым, если б не увидел на этом листочке самое прекрасное. Товарищи, однокашники мои, взгляните, да ведь самое прекрасное тут — это цветы, птички и сердечки, нарисованные по краям! Такие же цветы и сердечки, таких же птичек вышивают на моей родине девушки на платочках, которые дарят своим милым. У вас, по-чешски, платочек называется «шатечек». И есть у вас о нем такая песня: «Шатечек, что ты дала мне, я носить не буду, стану чистить им ружье, когда я в полк прибуду!» Веселая песенка, только слова в ней некрасивые. У нас на тот же мотив сложены слова куда лучше, хотя песенка получилась печальнее:
Тем шелковеньким платочком,
что гвоздикою расшит,
мне лицо накройте, братцы,
если буду я убит.
Марек заканчивает речь как умеет. Нанизывает слово за словом, но уже без одушевления.
— Разрешите мне от имени нашей экскурсии горячо поблагодарить пани начальницу за то, что она открыла для нас ворота вверенного ей учебного заведения. Да будет благословенна ее рука, держащая ключ от этих ворот. И сердечная наша благодарность вам, ученицы школы, за приятный вечер, который вы устроили для нас. Здесь кончается наша экскурсия. Но здесь же начинается наша дружба — дружба между чешскими студентками и словацкими студентами. Так да здравствует эта дружба! Да здравствует милая и прекрасная чешская земля! Да здравствует Словакия! И — наша общая Чехословацкая республика!
Углекислый Кальций, хоть и сердится немного на Марека, в общем доволен. Точно так же и начальница школы. Воздев руку, благословленную оратором за ношение ключа и открывание ворот, она велит отодвинуть стулья к стенам, чтоб освободить место для танцев, и приказывает принести несколько столов, чтоб сесть за ними вместе с учительницами и с коллегами из Сельскохозяйственной академии. Когда все это было сделано, начальница объявила перерыв, во время которого гостям предлагалось угощение. Появились девушки с подносами, на которых высились горы бутербродов, сладостей, стаканы с пивом и лимонадом.
Во время перерыва Марек Габджа стоял в углу, окруженный тремя самыми предприимчивыми из своих однокашников, и злился на них за то, что они не догадаются оставить его наедине с голубоглазой девушкой в сливницком костюме. Ему остается лишь смотреть на нее и восхищаться ее высокой, сильной фигурой, красивым лицом. А товарищи Марека меж тем приглашают девушку на танцы, пожирают ее глазами, представляются ей, сладенькие, как пряничные гусары. Марек не уходит отсюда только потому, что голубоглазая девушка беспрестанно обращается с вопросами к нему, а прочим шалопаям отвечает рассеянно и неохотно. Но кулацкого сынка от добычи не оторвешь! К счастью, начальница школы подала знак пианистке и скрипачкам, вышедшим на сцену, и сказала:
— Разрешите, дорогие гости, приступить ко второй части нашего вечера: теперь — танцевать!
Девицы «из хороших семей» и словацкие помещичьи юнцы захлопали. Танцы начались. Студенты подхватили студенток, и зашаркали подошвы на полу!
Марек на седьмом небе. Танцевал он уже не раз, даже на академическом балу в Восточном Городе — в смокинге, взятом напрокат, — но то, что он испытывает сейчас, нельзя сравнить ни с одним из прошлых переживаний. Люцийка отвергла нескольких шалопаев и пошла танцевать с ним. Она мгновенно отзывается на каждое его движение и двигается легко как перышко.
— Ты хорошо танцуешь, Люцийка, — проговорил Марек, чтоб хоть с чего-то начать разговор.
— Все зависит от кавалера, — шепнула в ответ девушка. — Но я думала, ты скажешь что-нибудь получше…
Марек растерялся. У того источника, откуда выбивается человеческая речь, никак не может он нашарить самые красивые для Люцийки слова. Голова его пуста. Правда, кое-что в ней болтается, но Марек боится брать из этого запаса. Пот прошиб его от тщетных усилий найти ласковые слова среди своих разбросанных мыслей…
— Ты чудесно пела, Люцийка, мои товарищи были очарованы, — пробормотал Марек, надеясь, что землячка подарит его хоть признательным взглядом.
— А ты чудесно говорил, Марек, мои подруги не могли от тебя глаз отвести! — холодно вернула ему Люция. — Но есть вещи получше, чем мое пение и твоя речь! — наносит она удар прежде, чем он успел порадоваться ее первым словам.
Марек был уничтожен. Он яростно закружил свою даму, сердясь на нее: захотелось ей, видите ли, чего-то «лучшего», как отцу ее — богатства! Марек кружил по залу, а сам все озирался, будто искал выхода. И тут он наткнулся на взгляд начальницы школы, следившей за ними.
— Директриса меня спрашивала, не мой ли портрет у тебя над кроватью.
— И ты признался, верно? — испуганно спросила Люция.
— Как бы не так!
Люцийка становится совсем невесомой в руках Марека. Ему даже показалось, что она теснее прильнула к нему. Глаза ее, большие, как сливы, устремились на платочек в грудном кармане его пиджака.
— О двух платочках, о которых ты говорил… это было самое чудесное…
Больше они не разговаривали. Скользили плавно по залу, будто подметали его длинными полукругами. Музыка уже смолкла, а они все кружились… Танец показался им коротким, оборвавшимся в самом разгаре. Никак не разомкнешь руки, хотя пора бы уж… Вдруг у Марека будто отворилось сердце, но высказать все, что хотел он, было некогда. Торопливо выговорил он хотя бы то, что уже поднялось из груди к горлу, — если б не выговорил, задохнулся бы:
— Люцийка, самое лучшее я скажу тебе… когда мы будем одни…
Тут начальница подозвала их к столу.
Девушку усадила между собой и Углекислым Кальцием, Марека — с другой стороны, между Нониусом и собой. Она успела уже все узнать о юноше, что только могли ей рассказать Котятко и Стокласа. Зато и они знают теперь о Люции все, что знала о ней ее начальница. Но этой даме любопытно узнать и все остальное: во-первых, что скрывают юные танцоры на дне своих сердец, а во-вторых, что имел в виду Марек, сказав, что «не все в порядке в нашей крестьянской жизни». Пока любопытная дама допрашивала Марека, Углекислый Кальций успел шепнуть Люции:
— Не признавайтесь ни в чем, барышня, хоть бы она вас на куски резала!
Люция нашла рядом с собой руку Котятко и крепко сжала ее. А Нониус, улучив момент, когда директриса, сощурив глаза, обратилась к Углекислому Кальцию, тихо сказал Мареку:
— Послушай доброго совета, парень: не дразни гусей!
Взгляд у Нониуса был добрый, благожелательный.
После бесплодного перекрестного допроса, исчерпав все свое следовательское искусство, после града коварных вопросов начальница школы отступилась от цели, которую поставила перед собой. Через полчаса она отпустила Люцию — ее уже в третий раз приглашал на танец один наиболее стойкий обожатель из числа друзей Марека, а еще через час поднялся и Марек, пригласив самое начальницу школы. Встал и Нониус, вышел на сцену. Там, пошептавшись с пианисткой, он взял скрипку у одной из музыкантш. Плавный вальс сменился бурным чардашем. Пока еще чардаш развивался медленном темпом, директриса кое-как успевала дышать, но вот мелодия помчалась вперед с дикой цыганской удалью, и почтенная дама стала выбиваться из сил. Кое-как подпрыгивала она возле своего партнера, а тот, подбодренный кивками Нониуса, трудился со всей энергией: таскал по залу Люцийкину директрису, не выпуская ее из рук. И хотя она была тяжелой, он временами чуть ли не на руках носил ее по кругу! Прочие пары остановились — чешские девушки не привыкли к такой адской работенке. Но Марек — куда там! — и не думал прекращать танец. Студенты и студентки хлопали, смеялись, — директриса уже вся побагровела, ей было невыносимо жарко, пот заливал глаза, и она почти ничего не видела. Отроду не попадала она в такую переделку! Наконец она взмолилась о пощаде — тогда Марек внял ее мольбам и повел к столу, где и сдал с рук на руки Углекислому Кальцию.
После этой бешеной скачки за учительскими столами не иссякала тема для разговора; сама начальница говорила так много, что совсем забыла следить за танцующей молодежью, утратив всякую бдительность. Пока она находилась в таком благословенном состоянии, из зала вышла сначала Люцийка, потом следом выскользнул Марек.
Ночь была теплая. Небо усеяно звездами. И даже не звезды это, а сверкающая пыль, рассыпанная по небосводу. В школьном парке благоухала сирень. На лавочке, там, где сильнее всего кружит голову запах сирени, сидели они молча, взявшись за руки. После первых слов оба встали — настолько они прекрасны, эти слова.
— Я полюбил тебя, еще когда пан учитель Мокуш посадил тебя ко мне за то, что ты не знала урока по географии. Еще с тех пор, как ты укусила меня в руку…
— А когда мы ездили на экскурсию в охухловский лес, я хотела тебя поцеловать, да помешала Эйгледьефкова Веронка… Ты еще на нее не заглядываешься?
— Что ты! У нее Якуб Крист, который во Францию уехал…
— Я знаю. А помнишь, как ты в Подгае стукнул крестом по голове охухловского мальчишку? Я страшно испугалась тогда, что Панчуха тебя поймает!
— А ты еще носишь колечко, что выхватила у меня на постоялом дворе в Святом Копчеке?
— Вот оно, смотри… на мизинце! Пришлось вчера распилить его — мало стало.
— Когда мы в первый раз играли «Вифлеемскую звезду», я так обозлился на Филипа Кукию, наряженного медведем, что, будь у меня в руках настоящий нож, убил бы его! Совсем забыл, что это мы только играем… Я видел перед собой медведя, который хотел тебя загрызть…
— Как хорошо, что ты носишь мой платочек.
— Люцийка!
— Марек!
— Любимая!
— Любимый!
— Даже если отец твой не отдаст мне тебя?
— Даже тогда!
— И — что бы ни случилось на свете?
— Что бы ни случилось!
Ночь тепла. Небо усеяно звездами. И не звезды это — сверкающая пыль, рассыпанная по небосклону. В школьном парке благоухает сирень. И возле лавочки, там, где сильнее всего кружит голову запах сирени, стоят двое, что связали свои жизни одним узелком. Стоят — будто темное изваяние под искрящимися очами звезд.
Люция первой решила вернуться в зал.
— Когда мы встретимся? — шепотом спросил Марек.
— В первое воскресенье каникул.
— Где?
— В Волчиндоле, вечером, под одиннадцатым каштаном на Оленьих Склонах.