Габджи — отважные люди. Сами себя выдирают из зеленомисской униженности, заново определяют ценность своей жизни — на волчиндольский лад. Быстро привыкают к волчиндольским законам. Их два: трудись и люби.
Урбан весь ушел в землю. Ощупывает ее жирное нутро. И его такого, всего в земле, обнимает Кристина. Цепями рук приковала себя к нему. Дышит его дыханием. Наливается соками его радости. Оба врастают в волчиндольскую почву, как два черенка виноградной лозы. Урбан — побег, и листья его напоминают по форме сердце; Кристина — гроздь, готовая нести плоды. Соломенным жгутом привязывает их труд к колышку любви.
Габджи — красивые люди. Он — прямой и крепкий. Когда идет — от него так и веет решимостью. Одежду распирают мышцы и кости. И все же он не производит впечатления силача. У него узкое, почти женственное лицо, тонкий нос; волосы на темени слегка поредели. Вообще природа не поскупилась для Урбана: под высоким лбом блестят большие голубые глаза, над девической ямочкой подбородка — маленький, почти детский рот. Кристина — стройная, ростом лишь немного ниже мужа; ноги у нее, пожалуй, длинноваты, талия слишком тонка, зато грудь — материнской пышности. Лицо ее как будто писал слепец — без всяких полутонов и без кисти: просто обливал молоком, обрызгивал кровью, присыпал сажей. И то, что вышло из-под рук его, — поражало.
Казалось, красоты у Кристины так много, что она облетает легким тополиным пухом. В ее девичьи годы парни окрестных четырех деревень вообразили — потому, верно, что была она сирота, — будто можно красть у нее поцелуи, словно яблоки в саду зеленомисского настоятеля, у которого служила Кристина. Но Урбан сумел сберечь свое сокровище. Бился за нее с самыми отчаянными драчунами. Резался на ножах — до кости. Ей же вечно приходилось плакать, потому что всегда поранят или Урбана, или же он кого, — и все из-за нее. Почти все ее девичьи поцелуи были солоны от слез. Ради нее были нарушены и прочные габджовские порядки — прочные, как веревка, свитая четырьмя поколениями строгих прадедов и злобных прабабок. Это — к чести Урбана. Сиротка, пришедшая когда-то из Подгая с узелком за плечами, ждала его в глухом углу приходского сада, неспособная думать ни о чем другом, кроме как о своем милом. Было в ней что-то такое… как в биении сердца: стучит сердечко, стучит — как будто так просто, — а от этого стука вся жизнь зависит. Возле Кристины возмужал Урбан, созрел и окреп духом.
В глухом углу приходского сада, тесно переплетаясь с диким хмелем, росла бузина. И стояла чудесная, пахнущая яблоками осень. Их любви не было ни конца ни края…
Однако в семье старого Габджи плевать хотели на такую чепуху, как любовь. И потому вскоре оба грешника оказались в нелегком положении, тем более что и соблазн получился. Выяснилось, правда, что Кристина не такая уж «голодранка», как думали раньше: оказалось, что она даже невеста с приданым. Но много воды утекло, прежде чем зеленомисскому настоятелю удалось сломить упорство стариков и прикрыть венчанием грех Урбана.
А Урбан еще и сейчас вздрагивает от отвращения, как подумает, что за дни и ночи ждали бы его в доме на зеленомисской площади, если б он не восстал. Корчился бы сейчас в потных объятиях Барборы Спеваровой, которую сызмальства прочили ему в жены. Слышал бы постоянно ее резкий голос, похожий на скрип немазаного колеса. Пасся бы, попросту говоря, как боров, на зеленомисской тучности Барборы, в которой столько коровьего…
Нет!
Это «нет» сдружило Урбана с той силой, которая привела его в объятия Кристины; имя этой силы — жизнь. Радуется она, когда происходит что-то на земле, когда рождается новое и рушится старое, а люди перестают подчиняться и лбами прошибают стены!
Молодые Габджи взбунтовались, пробили стену. И победили: он принялся вскапывать свой виноградник на Волчьих Кутах, она, склонившись над пяльцами, взялась за вышиванье…
В ту весну природа сотворила в Волчиндоле чудо.
Невестами нарядила на склонах черешни, а яблони, слегка порозовевшие от смущения, одела свадебными подружками. Облила белой пеной сливы. Через край переливалась, растекалась по волчиндольскому дну эта белоснежная пена, — даже солнышко с удивлением глядело на такое диво. За весь апрель ни на минуту не заслоняло оно своего лика…
У Габджей, привыкших к голым зеленомисским дворам, распирало сердце от щедрот весны. До поздней ночи не затворяли они окон; и то, что вливалось в горницу, очень мало походило на обычный воздух — это был густой настой любви! И сны ласковыми змейками обвивали их молодые тела.
В то утро, о котором они еще долго будут вспоминать, Урбан проснулся довольно поздно. Сквозь занавески уже просачивался молочный свет дня. Кристина спала рядом, свернувшись, как козленок. Зато малыш, почти трехгодовалый Марек, высунул из зыбки голенький задок, уже заворочался, зачмокал губками, посасывая палец. Мужчины семейства Габджей проснулись одновременно и переглянулись. Голубые и карие глаза встретились, смотрят друг на друга. Для Урбана — это приказ взять Марека из его гнездышка и положить на середину кровати. Марек блаженствовал. Сперва молча сосал пальчик, но лишь до тех пор, пока не набрался родительского тепла. Тогда он начал дергать маму за волосы, папу — за нос; укладывал ножки то к маме, то к папе на живот, сбросил перину и наконец выжил из кровати Кристину, которая никогда не может выспаться досыта.
Сегодня, по милости сынишки, встали раньше обычного: часы с кукушкой отбили пять. Но светло, как в семь часов. Урбан, застегивая брюки, подошел к окну, отодвинул занавеску и… протер глаза. Посмотрел еще, не моргая; обернулся было к Кристине, которая все уговаривала Марека хоть немного полежать спокойно, — и снова уставился в окно. Все это заняло какую-нибудь долю секунды, и Урбан в ужасе крикнул:
— Господи Иисусе! Кристина, снег на дворе!
— Да ну тебя, — смешливо отмахнулась Кристина: Урбан частенько дразнил ее глупыми шутками. Но тут же осеклась: не в обычае Урбана всуе призывать Иисуса Христа.
А Урбан уже торопливо натянул сапоги и, набросив на плечи куртку, ринулся из дому. Тогда и Кристина подбежала к окну: нет, не шутил Урбан! Волчиндол на самом деле засыпало снегом. На пышно распустившихся деревьях лежали пухлые снеговые подушки, клоня ветки книзу. Со двора глухо доносились проклятия Урбана. Кристину охватила дрожь. И слезы выступили на глазах, покатились по щекам. Плача, надела она платье и, забыв Марека в кровати, вышла из дому.
Марек жалобно расплакался. Но, увидев, что его некому утешать, слез с кровати, зашлепал к окошку и взобрался на табуретку, придерживаясь за подоконник; расплющил нос о стекло и увидел причину странного поведения родителей. Звонким смехом засмеялся Марек, сполз со стула и побежал к двери.
Небо ясное-ясное, нигде ни облачка. Со стороны Блатницы в волчиндольскую расселину проникли первые лучи утреннего солнышка. Все заискрилось, как в сказке. Марек босыми ножками бегом-бегом побежал через сад; в легкой рубашонке он совсем похож на ангелочка, вместе со снегом слетевшего с неба.
— Ах негодник, простынешь! — сердито вскричала Кристина и бросилась за сыном.
В это время уже во всех волчиндольских оврагах и вымоинах поднялся испуганный крик, смешанный с бессильными проклятиями. От белой напасти, завалившей Волчиндол слоем толщиной в пядь, у мужиков закипела в сердце злость и жалость к себе.
Бродили люди по своим садам, поднимались к виноградникам, увязая в снегу. Это даже и не снег, а какой-то снежный пух. Никто не мог в толк взять — отчего так случилось? Вчера везде цветенье, виноградники уже зазеленели, ночь с вечера теплая, благоуханная, — а к утру вон что! Разводили руками люди, почесывали затылки, морщились, сплевывали, перекликались из двора во двор. Странно и удивительно — до чего же ясно и далеко разносились голоса…
Тем временем солнце взошло над волчиндольским горизонтом, озарило восточный склон Бараньего Лба. Обещало ясный день.
Филип Райчина с Оливером Эйгледьефкой поднялись к Волчьим Кутам. Оливер не умеет переживать молча. Бросив Филипа на дороге, он подбежал к святому Урбану, закричал сердито:
— А ты здесь на что поставлен, глухой тетерев, чего не заступишься?
Филипу стало жаль святого. Кажется ему, что тот грустно смотрит через решетку часовни и вот-вот скажет: «Не виноват, мол, я, — сам удивляюсь, что это натворил всевышний». И Филип, как умел, старался утихомирить Оливера. Еще повезло святому, потому что сверху, с Воловьих Хребтов, спускались Урбан Габджа и Адам Ребро; да и Шимон Панчуха подкатился мелкими шажками, — сегодня он казался еще меньше ростом и лицом чернее обычного. Но нелегко было урезонить Оливера. Хотелось ему как следует разделаться со святым. Дело в том, что он уже, к несчастью, хватил сегодня малость. Встал затемно и, увидев снег, опрокинул добрую чарку красного вина. И сейчас на чем свет стоит клянет угодника, грозит ему кулаком его тронутое оспой лицо страшно.
— Какой же ты святой, коли допустил, чтоб мороз погубил лозу и деревья!.. Мы, олухи, процессии к нему водим, на коленках молим, а он… Плохо, ой, плохо печется он о божьей пастве! А все потому, что сам из господ, — епископ! Да пропади он пропадом!
Мужики обступили Оливера, принялись хором успокаивать, — тот ничего и слышать не хочет. Крепко разбирает хмель натощак! Так бранился, так сквернословил Оливер, что слушать срамно. Занятые им мужики и не заметили, как подошел Томаш Сливницкий, с непокрытой, совсем уже лысой головой, с серьезным лицом, но не так чтобы очень уж печальный. Постояв немного, он прервал Оливера:
— Худо дело — мороз, ребята! Да только руганью, Оливерко, не поможешь!
Мужики обернулись к Сливницкому и тут заметили, что легкий ветерок сдувает с деревьев снег, и он белой пылью тихонько оседает на землю. А горячее солнышко делает свое дело. Ветки, усыпанные цветами, выпрямляются. Видно даже, как на склонах, освещенных солнцем, появляются черные проталины.
— Погоди, не торопись, Оливерко. Сдается мне, погорячился ты. Больно уж ты горяч, точь-в-точь твой покойный батька…
Но Оливер — на дыбы. Готов кинуться в драку, пусть до крови!..
— Хоть бы тот, наверху-то, сжалился! — кричал он, подняв к небу кулак. — Ему бы дождевую тучу по небу разостлать, а он солнце шлет… Забыл, что мы не табак растим, а виноград! — Эти слова Оливер выговаривает с невыразимой ненавистью. — До нас ли ему?
Лицо Сливницкого стало строгим. Мужики молчат, уставились в землю. Если б не суеверность — поддержали бы Оливера, хотя и не по нутру им его брань. Ведь это чистое кощунство! А кощунствовать в Волчиндоле — дерзость немалая, если толком разобраться. До сбора урожая у «того, наверху» будет еще много случаев отплатить всему стаду за провинность одной паршивой овцы…
Райчина позвал мужиков к себе в подвал — залить горе, но никто не тронулся с места. Томаш Сливницкий приложил вдруг палец ко лбу, другой рукой наставил ухо, чтоб лучше слышать, глаза устремил куда-то вверх. Все обернулись, перевели взгляд туда же и увидели в саду Ребра сливу — она стояла пышная, как лилия, снега на ней как не бывало. Сливницкий указал рукой в ее сторону.
— Слышите — пчелы!
И впрямь — воздух так и гудел от пчел. Жужжали, летали наперегонки — такие веселые, какими редко бывают в утренний час.
— Не поверю, чтоб они в такую рань хлопотали на померзших цветах! Не уважают они холодных завтраков.
Томаш Сливницкий спокоен. Его лицо расплывается в улыбке. Вместе со всеми подошел он к сливе и увидел: тысячи пчел! Мужики все еще никак не возьмут в толк, почему это трудолюбие насекомых так повлияло на настроение Сливницкого — совсем спокоен старик, улыбается даже. Оливер примолк, это вино его так раззадорило, но старик Томаш разогнал его злобу. Оливеру совестно теперь в глаза людям взглянуть. Уставился в землю.
А солнце поднимается все выше, с юга налетел пахучий ветерок. Снег тает, его впитывает весенняя земля, как будто поедает его полным ртом.
Люди разбрелись по садам и виноградникам. Они не очень-то склонны верить Сливницкому. С цветущих деревьев, особенно со слив, срывают они цветки, жадно рассматривают — нет ли следов мороза. Нет, не заметно ничего! Все цветы упругие, словно только что спала с них зеленая оболочка. Даже виноградные побеги, выгоняющие листья, неописуемо хрупкие в эту пору, нежные и капризные, и те не скрутились, не пожухли; наоборот, похоже даже, что, орошенные влагой, они вытянулись за ночь на целый палец!
Когда Штефан Червик-Негреши отзвонил полдень в часовенке святого Урбана, Габджа вернулся домой. Кристина подняла к нему свои большие карие глаза с настойчивым, печальным вопросом. По лицу видно, что с утра она не раз уже принималась плакать. Теперь, как удара по голове, ждет она в подтверждение несчастья только рокового слова.
— Не померзло!
Сперва Кристина недоверчиво вгляделась — не обманывает ли Урбан? Но у него такое честное лицо, что Кристину разом охватывает озорная радость. Урбан улыбается.
Но что это? Кристина вдруг схватилась за живот, согнулась и так, согнувшись, со счастливым смехом подошла к мужу, прижалась головой к его груди. И, не отнимая руки от живота, радостно шепнула:
— Вот сейчас, как только ты вошел, Урбан, наш ребеночек… шевельнулся во мне.