К книге
Красное вино3 МАРЕК И ЛЮЦИЯ. КОЛОБОК-ПОСКРЕБЫШЕК
77%
3 МАРЕК И ЛЮЦИЯ. КОЛОБОК-ПОСКРЕБЫШЕК
47

Для Марека Габджи, студента Сельскохозяйственной академии[80] в Восточном Городе, учебные будни очень тяжелы. Они, можно сказать, вдвое тяжелее, чем для других. Без конца его что-нибудь мучает. И в маленькую лужицу радости всегда опрокидывается целая бочка горечи: то беспричинно, то из-за какой-нибудь чепухи его охватывает печаль. Что-то есть в нем самом, что не дает ему жить беспечно. При всем том питание в академическом интернате до того скудное, что Мареку никак не удается округлиться, — только вверх тянется, как лоза. Вообще этот длинноногий юноша невероятно худ, настоящий скелет!

Товарищи его любят. Их дружба — в особенности перед экзаменами — доходит чуть ли не до обожания. Тогда все эти сынки богатеев, которых не слишком занимают сведения по сельскому хозяйству, потому что все свое время они тратят на развлечения, относятся к Мареку почти благоговейно. Он нужен им как ходячая энциклопедия, как человек, который все знает, все может объяснить, выполнить любое задание. Не следует поэтому удивляться, что студенты — главным образом богатые оболтусы, задающие тон в интернате, — берегут Марека, как лесного оленя в период, когда охота запрещена.

Одно не по душе добрым ребятам — это, когда Марек иной раз вздумает прогуляться с ними вечерком по ярко освещенной главной улице Восточного Города. Почти все студенты подыскали себе «курочек» из учениц различных городских школ и по вечерам фланируют вместе с ними по местному корсо. А перед этим битый час наряжаются в лучшие свои костюмы, бреются, душатся, пудрятся. И хотя на такие прогулки студенты всегда отправляются вдвоем-втроем — потому что и «курочки» ходят стайками, — Марека они с собой не берут. Слишком уж выделялся бы он среди них своим видом. Еще когда Марек соберется в город один — тогда, пожалуйста, трое из пяти товарищей всегда проводят его до ворот обширного парка академии. Но за ворота с ним они не выйдут, — всегда вдруг оказывается, что им надо срочно заниматься. Одни, которые попроворней, успевают скрыться в город, пока Марек еще возится со своим гардеробом; а медлительные прячутся по соседним помещениям, томительно выжидая, когда же он уйдет!

Конечно, все это имеет более глубокие причины, чем думает Марек Габджа. Он еще плохо знает мир, в котором живет. Лишь позже открылись у него глаза. Как-то в середине декабря, охваченный предрождественским настроением, мерил он длинными своими ногами главную улицу города. Его внимание привлекла ярко освещенная витрина: груды одежды громоздились во всю глубину и ширину витрины, озаренные отблеском от рекламных зеркал. Марек даже вздрогнул слегка, увидев свою длинную фигуру — да еще в пяти зеркалах сразу! Пять Мареков Габджей смотрели на него, на шестого, из-за рубашек, носков и свитеров!

Ах, все пятеро Мареков с некоторым испугом рассматривали его с головы до ног. Кепчонки у всех потрепанные, локти у пальтишек залатаны, вокруг пуговиц расползлись неправильной формы рыжие пятна, на которых проступали голубоватые нитки потертой ткани: манжеты брюк залохматились, и со всех десяти ботинок лезли в глаза трещины и заплаты…

Марек — живой, тот, что стоял перед витриной, — снял кепчонку, скомкал в кулаке; а глаза его бегали все беспокойнее, скользили по пальто, по ботинкам. С виноватым видом обратил он взор на выставленные товары — и вдруг все эти груды рубашек, носков и свитеров, платьев и шарфов начали сливаться в какую-то бесформенную и безликую массу. Зеркала витрины отражали теперь только его, Марека Габджу, его бедность и нужду… К счастью, милосердные нервы — вероятно, из сострадания, хотя и бессознательно, — приказали его ногам отойти от витрины.

До сих пор Марек воспринимал жизнь безыскусно, как он научился этому в волчиндольской среде и, в известной степени, в виноградарской школе. Но здесь он столкнулся с чем-то таким, что не укладывалось у него в голове.

— Нельзя мне на люди показываться… — вполголоса пробормотал он и, как бы стыдясь, что осквернил светлое место, скрылся в темноте.

Он старался обходить хорошо одетых людей, тревожась, как бы не встретить директора академии, всегда вылощенного, всегда высокомерно взирающего на всяких горемык, — директор мог бы отчитать его, зачем шатается по городу в столь непристойном одеянии! Марек часто оглядывался, будто его кто-то преследовал. Теперь он понял поведение товарищей. Не потому не находит он спутников для вечерних прогулок, что нет у него еще своей «курочки», а потому, что его стыдятся. Только не говорят прямо. Но… лучшего костюма у Марека нет. Нет у него даже галстука. В интернате у него висит, правда, другая одежда, в которой он ходит на занятия, — хотя куртку надо бы залатать на локтях, — но пальтишко у него одно; и только сейчас Марек обратил внимание, какое оно поношенное.

Он брел домой как побитая собачонка. Дойдя до академического парка, остановился, задумался, прислонившись к ограде; бессознательно моргал, шевеля губами, — эту привычку он перенял у матери. Кристина тоже только так умеет отделываться от трудных мыслей, — выпуская их, как печальных птиц, из клетки своего сердца. Сначала Марек шептал в темноте, что лучше всего ему отказаться от прогулок. Но это не выход. Умнее вообще уйти из академии. Вернуться в Волчиндол, где нет витрин, нет неискренних товарищей и их «курочек», нет роскоши, где все естественно и равноправно: люди, животные, деревья и виноградные лозы. Знали бы маменька, какие гадкие он понял вещи! Как он постиг, что такое бедность…

«Марко мой, ни за что не сдавайся!»

Эти слова помогли Мареку оторваться от ограды. В интернате его окружили товарищи. Текли речи, шутки сыпались, как яблоки с деревьев. Никто ничего не заметил! Да, собственно, ничего и не изменилось, и раньше все было так же, — только в Марековом сердце лопнула струна, которая помогала ему жить на равной ноге с состоятельными студентами. Для него-то все стало по-другому: щипало в горле, и жилы набухли кровью…

Марек Габджа думает о матери. Она для него — единственная звезда на затянутом тучами небосклоне, только на нее и стоит смотреть. Он снова видит, как провожала его мать в Восточный Город; как шли они вместе вверх по Волчьим Кутам, потом по плоским блатницким полям — он с солдатским ранцем за плечами, она с деревянным сундучком, который несла на спине, увязав в холстину. А что шепнула ему мать в окно вагона на блатницкой станции? Ах, опять то же самое, уже говоренное, но такое сильное:

«Марко мой, сынок, не сдавайся!»

Потом зашагала она, высокая, худая — и, наверное, больная, и, конечно, вся в слезах, — зашагала, кутаясь в грубую холстину, по морю блатницких пашен и лугов, чтобы спуститься на самое дно бела света — Волчьи Куты…

И вот уже загораются глаза у Марека! Он стискивает зубы, и в сердце, поддавшееся малодушию, возвращается мужество. Улыбка облегчения затеплилась на лице, она проникла сквозь окна и стены, взлетела к небу; а там подхватил ее ветер в объятия и понес над горами, над долами, опустил далеко, на самое дно глубокой расселины, разорвавшей плоскую Сливницкую равнину…

Товарищи всегда угадывают, когда нужно оставить Марека одного. Даже те трое, что занимают с ним вместе комнату, отправились туда, где веселее, — в карты играть. Денег у них куры не клюют. А «очко» — игра, которая освобождает их от лишних монет. В таких случаях Марек остается в одиночестве. Вот и сегодня он один. Но он не умеет сидеть без дела, ему обязательно надо чем-нибудь заняться, — и он снял с вешалки куртку, в которой ходит на занятия, сел поближе к лампе и принялся накладывать заплату. Углубленный в работу и уже успокоившийся, он услышал голоса в коридоре.

— …Да Габдже скажи, слышишь? Через неделю все разъезжаются на рождественские каникулы, и ему достали бесплатный билет на поезд. Так не забудь — его билет у Нониуса.

Нониус — заведующий интернатом и одновременно преподаватель зоотехники, науки о животных. Его настоящая фамилия Стокласа, но к нему приклеилось прозвище «Нониус» — так называется порода лошадей. Этот Нониус, в свое время просмотрев анкеты Марека и приложенное к ним свидетельство об имущественном положении, явно рассердился, несмотря на известное свое добросердечие.

— Проест, проживет в интернате несколько сотен — и бросит ученье! — раздраженно проворчал он.

Строго говоря, Нониус судил не без оснований: родители отправили Марека в академию с условием, что он будет получать такую же стипендию, как и в виноградарской школе. Однако учебное заведение того типа, каким была Сельскохозяйственная академия в Восточном Городе, имеет целью «воспитывать культурных хозяев и землевладельцев», которые могли бы после окончания учебы «рационально» вести свое хозяйство. Желающих находилось много — таких, что в состоянии платить не только за учебу, но и по триста пятьдесят крон в месяц за свое содержание в интернате. Стало быть, того, что Марек хорошо учится, недостаточно — надо еще и платить. Время от времени Нониус без обиняков заявляет ему об этом, да еще при всей аудитории. Как настоящий детектив, Нониус выведал у Марека, кто его родители и сколько вина они надавили в этом году. Услышав цифру «тридцать пять гектолитров», он сорвался со стула на кафедре, подбежал к доске.

— Вино стоит двенадцать крон, сударь! — И Нониус нацарапал мелом: 3500 × 12 = 42 000; не отрывая мелок от последнего нуля, обернулся к Мареку. — Отчего же не платит за вас ваш пан отец?

Марек потупился, красный, как алая роза. Не нашелся сразу, что ответить. Впрочем, напрасно пытался бы он объяснить, что в Волчиндоле вино идет по восьмидесяти геллеров: Нониус все равно не понял бы. Не понимает таких вещей и высокомерный директор академии, преподающий химию — неорганическую, аналитическую, агрохимию. Трижды вызывал он Марека к себе в кабинет, чтоб решить вопрос, когда отослать его домой: «тотчас» или «немного погодя». Верх одержало «немного погодя», ибо в глубине своей сухой души химики торопиться не любят.

Директор академии Антонин Котятко, доктор наук и инженер, пожилой господин с лысой головой, — студенты называют его «Углекислый Кальций» за то, что его белое лицо очень напоминает этот минерал, — читает курс химии по восемь часов в неделю. Этого вполне достаточно, чтоб довести студентов до полного обалдения. Надо ли удивляться, что состоятельные шалопаи распевают на досуге на мотив похоронного марша:

Ухожу я от вас,

наплевать мне на вас

и на ваш ученый труд,

пусть на вас собаки с. . .!

Узнав, что за голодранец Марек Габджа, Углекислый Кальций повадился вызывать его по три-четыре раза за урок. Именовал он Марека в строгом соответствии с его костюмом: «А ну-ка, пусть тот, в кацавейке, расскажет нам, что он знает об углекислых солях!» И «Тотвкацавейке» рассказывал и рассказывал, пока «котятко» не начинало, удовлетворенно мурлыкая, почесывать у себя за ухом. Довольно скоро директор усвоил привычку вызывать Марека следующими словами: «Ну, химик, идите!» И «Нухимикидите» красивым почерком исписывал всю доску короткими и длинными реакциями. Директор оставлял его у доски на добрые четверть часа, а сам только головой кивал да посвистывал. К концу ноября директорское сердце размякло до того, что к Мареку стали обращаться уже так: «Извольте, пан Габджа!» И «Извольтепангабджа» на двух досках — одной не хватало — рассыпал цифры и химические знаки всевозможных, простых и кислых, соединений фосфора, кремния и фтора, от элементарных до сложных и сверхъядовитых. Это окончательно покорило директора. Но химическая ценность Марека особенно поднялась, когда академию посетил государственный инспектор сельскохозяйственных учебных заведений, тоже химик по образованию. Инспектор сам взялся за студента. И отпустил его только в конце урока, похлопав директора по плечу. Это решило дело: Углекислый Кальций взял на себя выцарапать для Габджи все возможные стипендии. Он и Нониуса убедил — хотя тот как заведующий интернатом был совершенно независим, — что к «пану Габдже» надо относиться ничуть не хуже, чем ко всем остальным студентам, живущим и питающимся в интернате. Директор даже изрек с жаром:

— Этот, как его, со своим исключительным трудолюбием и просто невероятной одаренностью стоит куда дороже всех остальных, хотя бы и платежеспособных и усердных!

В таком-то состоянии химической благодати и поехал Марек Габджа, с бесплатным билетом в кармане, домой на рождественские праздники.

Домашних он нашел в полном здравии. Было воскресное утро — время, созданное для радости. В первые минуты встречи студент не заметил, чтобы дома за время его отсутствия что-нибудь изменилось. Его приветствовали со всей бурной радостью, не утаили из нее ни капли. Эти минуты показались ему уж слишком переполненными счастьем, как будто он вернулся по меньшей мере с войны, после того как долго пропадал без вести.

— Ой, Марек приехал! — первым закричал Адамко, и глазки его заблестели.

Малыш такой славный, что Марек, не сняв даже солдатского ранца, поднял братишку на руки. Адамко стал гораздо тяжелее; скоро в школу пойдет.

— Ой, какой ты худой да длинный! — пропела Магдаленка.

За то время, что Марека не было дома, она тоже вытянулась, налилась красотой, такой чистой, что лицо ее кажется прозрачным.

Марек глаз от нее не мог отвести: не укладывалось у него в голове, что девушка, словно чудом, может созреть за какие-нибудь четыре месяца!

Кристина ждала, когда Марек спустит Адамка на пол, чтоб самой обнять старшего сына. Она как-то ссутулилась, лицо у нее заострилось. Сдерживая слезы, она проговорила:

— А мы думали, ты не приедешь…

— Денег у нас не было послать тебе на дорогу, — словно извинился Урбан, подавая сыну руку.

Не по нему такие слезные встречи. Лучше спуститься в погреб за вином. По-настоящему он поздоровается с сыном, когда чокнется с ним полными стаканами. Таков обычай.

— Мне бесплатный билет выдали, — объяснил Марек.

— Вот как! — радостно удивилась Кристина, вытирая слезы, — Да ты, наверное, голоден, сынок, как плохо тебя там кормят-то!

И она загремела кастрюльками на плите, стала бить яйца о край сковороды — чок, чок! Она сделает все, чтоб подкормить сына за праздники. Вот уже зашипела яичница, и не успели оглянуться, как она оказалась на столе, распространяя аппетитный запах. Едва Марек проглотил первый кусок, вернулся из погреба отец.

— А вот и вино! — Он поставил бутылку на стол, и она запотела, пока Урбан доставал стаканы. — Только нет на него теперь покупателей, из Венгрии ввозят, а наше никому не нужно. Дают по восьмидесяти геллеров. Вот и ждем, пока цена поднимется.

— А деньги так и ползут. Что выручим за проданное по мелочам — сквозь пальцы утечет, а штрафов сколько… — посетовала Кристина, невольно обращая лицо в ту сторону, откуда к ним приходит все зло, — в сторону дома Шимона Панчухи.

— Ладно, чокнемся. Будем здоровы!

Никогда еще вино не приходилось так по вкусу Мареку — залпом осушил большой стакан.

— Пей на здоровье! Если и переберешь малость — ничего: ты дома, выспишься. Поди всю ночь не спал! — сказал отец.

Забыл Марек о Восточном Городе, о товарищах, о химических реакциях, о поношенном своем пальтишке. Родные спрашивают — он отвечает. Он спрашивает — отвечают они.

— Негреши четверо суток пропадал. Уж и жандармы его искали. Некому почту носить, в колокол звонить. Нашли наконец в общинной винодельне у бочки. Заснул там… Проснется — опять выпьет и опять спать… Проснется — выпьет… Говорили, целого окова вина не досчитались! — хохочет Магдаленка, и ее молодая грудь вздрагивает.

— Ты не больно-то смейся, — останавливает ее мать. — Она у нас тут простудилась на представлении в день святого Мартина; тысячу отдали, пока в больнице вылечили!

— Мы тебе и не писали, чтоб зря не беспокоить, — добавил отец, укоризненно посмотрев на Магдаленку. — И еще что мне не нравится: вечно за вышиваньем сидит!

— Взгляни на ее работу! — Кристина вынула пяльцы из-за потолочной балки: огненные цветы пламенем полыхали на холсте.

Марек похвалил от души. Магдаленка покраснела — не от похвалы, а с досады, что родители не дают ей вышивать. Не успели мать с отцом свои доводы привести — и что здоровье Магдаленка портит, и керосин жжет, лучше бы помогала виноградник удобрять, — как девушка довольно резко парировала:

— Я своим вышиваньем больше выручу, чем они на винограде! Скатерку вышью за неделю — и полсотни в кармане, а им надо целый оков вина продать, чтоб получить на пять крон меньше!

— А тут еще штрафы… — грустно присовокупила Кристина.

— Что там штрафы! — не сбавляла тона Магдаленка. — Вы скажите Мареку, какой долг на нас навалился за кооперативный склад — сорок две тысячи.

Марек в ужасе вскочил. Отец торопливо налил и столь же поспешно опрокинул в себя три стакана подряд. Мареку не нужны были подробности, — по тому, как пил отец, он увидел: дело плохо.

— Тогда я остаюсь дома, — твердо сказал он.

Но Кристина закричала сурово и решительно:

— Нет! Именно теперь-то ты и не останешься!

Бежали дни каникул, бежали безостановочно. К студенческим горестям Марека прибавились домашние беды — куда более тяжкие и безысходные. Попал он будто из огня да в полымя. Хорошо еще, что есть такие радости, как сочельник, и полночная месса, и Новый год, и что друзья детства сумели развеселить его; все они здесь, на месте, кроме умершего Либора Мачинки да Якуба Криста, отправившегося на заработки во Францию. Иожко Болебрух жалел, что в свое время не сдал за гимназию, — уж как-нибудь да прополз бы через экзаменационную комиссию, а теперь вот его не приняли в Сельскохозяйственную академию. Он жил дома, помогал отцу по хозяйству. А в воскресенье утром на Волчьи Куты прибежала Люцийка — она уже второй год учится в школе домоводства в Дунайском Городе. Прибежала, затараторила, рассказала Магдаленке, что дома не останется, — говорят, есть еще в Чехии какое-то учебное заведение, туда она поедет учиться после. Люцийка пробыла у Габджей недолго — забежала уговорить Магдаленку пойти на спектакль, который ставила молодежь «цветущего сада» в корчме Роха Святого. Магдаленка загорелась пойти, а Марек не мог — он спал на диванчике. Он прекрасно слышал Люцийку, от него не ускользнуло ни одно словечко из ее звонкого щебета, но с диванчика он не встал бы ни за какие коврижки. Он был вне себя оттого, что лежал лицом к стене и не мог обернуться, чтоб хоть уголком глаза, хоть на долю секунды посмотреть на дивное диво, появившееся у них в комнате. Он сгорал от стыда. Магдаленка попробовала будить его — он только прорычал что-то. Ах, как хотелось ему встать, и одеться, и идти с Люцийкой хоть на край света! Но… и ботинки его сушатся на печке, и денег у него нет… Лучше уж притвориться спящим, хотя бы ты лопался от сожаления и злости.

Он увидел Люцию, когда пришел в костел к полночной мессе и забрался на хоры. Она стояла в боковом приделе и беспрестанно тревожила его взглядами; нарочно там и стала, чтоб смотреть на него, не выворачивая шеи. Но… семейство Болебруха прибыло к мессе в коляске. И в эту волшебную зимнюю ночь Марек шел домой один. С ним, правда, были его товарищи, но он был расстроен и чувствовал себя одиноким.

Лишь в первый день рождества он встретился с Люцийкой лицом к лицу, — это было в том месте, где сходятся дороги с Волчьих Кутов и с Оленьих Склонов. Марек шел с Магдаленкой, Люцийка — с Иожком. Волчиндол искрился в ясном воздухе, будто вычеканенный из серебра. Под свежевыпавшим инеем все в нем казалось прекрасным и новым. Один лишь Марек смахивал на потрепанную ворону. Рядом с Иожком Болебрухом, одетым щеголевато, как цыган-премьер, Марек выглядел настоящим бродягой. Напрасно он не надел пальто, пошел в одном костюме, в свитере под пиджаком. Теперь-то он видит: пальто хоть как-то прикрыло бы его бедность. А Люцийка шла, как взрослая барышня, в дорогой шубке, в шапочке, в желтых сапожках.

— Ой, Марек, какой ты стал большой! Вырастешь, пожалуй, с нашего татеньку! — засмеялась Люцийка, которая тоже обещала стать не маленькой.

Иожко с Магдаленкой пошли впереди, Люция с Мареком — за ними. Барышня оглядывает студента — во всяком случае, так кажется ему, — будто владелица замка своего вассала. Ах, неправда это! Люция любит Марека независимо от того, во что он одет; но он ведет себя как дурак: то и дело краснеет, запинается, слова не вымолвит по-человечески. И никак не осмелится посмотреть девушке прямо в лицо. Отводит глаза, невыносимо стыдясь чего-то. Только когда дошли до моста, отважился на связный вопрос:

— Как тебе живется в Дунайском Городе, Люцийка?

Девушке вопрос не понравился.

— Прочитай мои письма! — насмешливо отрезала она. — А я-то думала, ты мне другое скажешь!

Она шлепнула его ладонью по спине и побежала вперед, к Магдаленке.

— Иди к Мареку! — велела она брату. — А то люди подумают, что ты с Магдаленкой венчаться идешь!

И, обернувшись к Мареку, она показала ему язык.

Марека будто огнем обожгло. Все время, пока шли через Гоштаки, он силился вернуть себе нормальное состояние духа, но преуспел в этом лишь в самом Местечке. Да и то еще жалел — зачем вообще пошел в костел. Успокоился Марек, только взобравшись на хоры. Он был уверен, что Люция и не посмотрит на него. Однако, живя в Дунайском Городе, Люция стала страшной озорницей: только и делала, что оглядывалась на Марека!

— Вот кошка! — прошептал бедный малый. И в ту же минуту забыл, что не надел пальто.

Бежали дни, сокращая каникулы. То утро, когда пришло время прощаться с Мареком, имело вяжущий вкус; а все потому, что будто не руку жали на прощанье, но само сердце. Адамко ревел, Магдаленка хлопала ресницами — вот-вот расплачется. Отец предпочел удалиться во двор. Очень мало денег дал он Мареку — едва наскреб столько, сколько стоит проезд, — на тот случай, если второй раз Мареку не достанут бесплатный билет. В дверях Урбан обернулся и сказал:

— Да не забудь вина для товарищей!

В глазах матери светилось много недосказанного. Еще с вечера уложила она сыну белье в ранец, два полотенца, носовые платки, брюки. Худой рукой провела по вещам. Ах, как мало их было! Слезы падали прямо ка материю, расплывались влажными пятнышками. Потом еще долго ночью штопала она его пальто. Рыжие круги под пуговицами исчезли. Кристина отрезала с изнанки длинную полосу ткани, вшила на лицевую сторону. И швов не заметно!

И вот она провожает Марека. У колонки обняла — крепко, отчаянно. Не глядя, нашла его руку, сунула что-то, завернутое в бумажку.

— Это наша Магда вышиваньем заработала…

Марек вспыхнул, отдернул руку. Ни за что на свете не возьмет он эти деньги! Но мама уже отворила калитку в виноградник. Через этот виноградник вьется вверх тропинка.

— Иди, Марко мой, пора, далеко тебе… А за нас не бойся. Многое мы уж пережили — войну, голод, град, болезни. И эту напасть переживем, как-нибудь разделаемся с долгом. Только надо хоть одному из нас вырваться отсюда… целому… И это будешь ты, сыночек!

Поднявшись на вершину Волчьих Кутов, заглянул Марек вниз. Мама все еще стоит у калитки. Левую руку приставила козырьком к глазам, правой машет. Марек помахал в ответ. Потом развернул бумажку, что мама дала… Магдаленкиных двадцать крон…

Что-то сделалось у него с сердцем. Он чуть не плачет… от жалости к Магдаленке. Умрет она, если вышивать взялась! Все такие в округе мрут…

Легкий утренний морозец сковывает землю, но лишь на поверхности, и потому Марек не решается пойти прямиком через пашни. Межой добирается он к проселочной дороге, которая ведет на станцию. Сердце свое несет, стесненное в груди. Оно болит… Слишком много перекачало густой крови — надорвалось. Студент старается не думать, но мысли пчелами роятся у него в голове. Земля постепенно оттаивала. Туман стал прозрачным и поднялся. Марек был уже на полпути к станции, когда проблеснуло солнце. Бесформенные тучи, отягощенные влажными хлопьями, уползли к Верхним Шенкам. Посветлели блатницкие поля… Хорошо тут остановиться — поглядеть, откуда же вышел человек. А вышел он из недр Волчьих Кутов, чтоб отправиться странствовать по белу свету…

Марек хотел продолжать путь, когда ему почудился зов. Он огляделся. Далеко-далеко, прямо на голой земле, лежала Сливница со шпилями своих костелов, вонзенными в небеса, как острые пики. Но зов доносился не оттуда, а будто из глубин Волчьих Кутов: не с неба падал он — выходил из-под земли.

— …о-оо!

Через серое озеро пашни, припорошенной тонким слоем тающего снега, движется тонкая, высокая серая женская фигура.

— …ко-о! Мар-ко-оо!

Бежит и зовет… Жутко слышать этот призыв посреди тишины, которой нет ни конца, ни края.

Марек узнал бегущую и с трудом преодолел мгновенное головокружение. Мигом сбросил солдатский ранец, пальто — помчался навстречу. «Что могло случиться? — тревожно соображал он. — Почему маменька так торопятся?»

Он побежал быстрее. Уже различимо лицо матери. На голове у нее холщовый платок, левую руку прижимает к груди, правой взмахивает на бегу. Марек заметил — мама постепенно останавливается; тогда он ускорил бег, скользя по оттаивающим комьям земли. Вот уже видно, как мелькают из-под поношенной юбки ноги мамы, обутые в худые ботинки. Все на ней бедно и ветхо, лишь сама она улыбается торжествующе и, едва переводя дух, кричит:

— Марко, сыночек мой! Ты забыл колобок-поскребышек!

Марек замер на какой-то миг — и слезы навернулись ему на глаза; превозмогая себя, он только повторял:

— Мама, маменька…

Схватила в объятия сына своего — худого, высокого, обняла посреди бескрайнего поля, под открытым небом… Смотрела в глаза ему — стойкая, мужественная и полная любви.

— С богом, сынок!

Поспешно оторвалась от него, чуть-чуть печальнее прежнего, чуть-чуть более согнувшаяся под холщовым своим платком, и медленно пошла назад.

С колобком в руках, Марек долго стоял на месте; потом тихонько попятился, все не решаясь повернуться спиной, — а вдруг маменька оглянутся? Она оглянулась трижды, три раза махнула платком. Шла медленно, будто храбро преодолевая что-то… шла прямо к глубокой пропасти по имени Волчиндол.

Солнце скрылось. Оно не нужно более. Со стороны Златого Поля надвигалась свинцовая снеговая туча. Но Марека греет мамин колобок, крепко прижатый к груди. Сегодня Марек постиг, что это такое — нежная, прекрасная, подвижническая материнская любовь. Она — несказанная, как чистая кровь, смешанная с землей. Это она, она от века пропитывает жизнь всех честных и преданных людей…

Перед самой блатницкой станцией Марек бросился бегом, — но где там, разве успеть! Поезд уже стоит у платформы. Люди, окна вагонов, чемоданы, узлы, проводник… Все и вся слилось у него в глазах, превратившись в бесформенную и неодушевленную серую массу.

В Сливнице до отхода поезда времени было много. Студент бродил по вокзалу, рассматривал автоматы, выбрасывающие конфеты, расписания поездов, вывески… Все давно знакомые, приевшиеся вещи. И железнодорожник, что лениво стоит в дверях, — знаком: то же старое, неприветливое, грубое лицо. Он стоял тут и в прошлом году, и в позапрошлом, и десять лет назад. Он сделался уже частью вокзального инвентаря.

Ага! Вот он шевельнулся. Набрал воздуху в легкие и металлическим голосом стал выкрикивать:

— Начинается посадка на скорый из Западного Города! Следует через Пештяны, Нове Место на Ваге, Тренчин, Жилину, Врутки, Попрад, Восточный Город… Отправляется от третьей платформы…

Из одного вагона Мареку закричали, замахали руками: товарищи по академии едут из Златого Поля, богатенькие шалопаи…

— Габджа, сюда! Здесь есть место! Вино прихватил?

Марек поднялся в вагон. За бутылку вина кровавого цвета и терпкого на вкус ему уступают место у окошка.

— Да что с тобой? — заметили ребята его состояние.

— Ничего… Просто я дома… перебрал малость. Голова так и раскалывается… Вздремнуть бы!

Ложь! Но Марек знал, что только такое объяснение будет понято.

— Ну, всего-то… Спи сколько угодно! Вот только… с вином тебе придется проститься!

— О, пейте на здоровье! — охотно ответил Марек и принялся откупоривать бутылку.

— Да здравствует наш химик, Марек Габджа! — весело загалдели юнцы, и бутылка пошла вкруговую.

А Марек Габджа запахнул свое худое пальтишко. Колобок-поскребышек положил на колени, нежно поглаживал его и — плакал. И чувствовал: как коснется рукой колобка, так и на сердце сделается вдруг легко-легко…

Предыдущая главаГлава 47 из 61Следующая глава