К книге
Красное вино3 МАРЕК И ЛЮЦИЯ. ОТЦОВСКАЯ ДОЛЯ И МАТЕРИНСКАЯ ЧАСТЬ
67%
3 МАРЕК И ЛЮЦИЯ. ОТЦОВСКАЯ ДОЛЯ И МАТЕРИНСКАЯ ЧАСТЬ
41

Совместное завещание Михала Габджи, умершего на склоне того года, когда закончилась великая война, и его верной супруги Вероники, урожденной Кристовой, которая будто уже лишь по привычке, но все так же покорно подчинялась воле покойного мужа, — это завещание оказалось смелым, строгим и основательным. От начала до конца оно пропитано старой крестьянской моралью — как поле перед весенним севом напитано благодатной влагой. Чернильные строчки, проложенные густо, как борозды на свежевспаханных Долинках, весят так много, что того гляди прорвут тонкую пленку бумажной нивы. Слова завещания — как комья земли на свежей могиле зеленомисского погоста, где почил верный супруг, строгий отец и заботливый хозяин. Из-под этих могильных комьев, — по мере того как гнусавый голос нотариуса дребезжит, перекатываясь по кочковатым строчкам завещания, — будто поднимается невидимо рука усопшего, чтоб еще раз, напоследок, погрозить непокорному, изменившему потомству, чтоб в последний раз с непререкаемой властностью приказать пашням и покосам, хозяйственным постройкам и рогатому скоту, деньгам и вкладным книжкам — кому и в какой части служить.

Прежде всего завещание с благоговением заявляет, что бессмертная душа хозяина предается господу богу, его милосердию, которое велико, его суду, который справедлив. За этим следует нежная речь супружеской благодарности к спутнице жизни за ее преданную любовь; и написано там, что сорок лет, и в добрые времена, и в годину бедствий, лучшим другом была ему жена, всегда верная, всегда покорная и послушная.

Потом завещание карает непослушных, строптивых детей, называя их коварными и неблагодарными, и потому резко захлопывает перед их носом дверь в верхнюю горницу — обиталище хозяев дома.

Объявив сей суровый приговор, завещание называет наследником половины всего имущества — за исключением наличных денег — старшего внука, то есть Марека Габджу. Эту половину — и тут подробно перечисляется, что именно сюда входит, какое имущество не может быть отчуждено, или преуменьшено, или обременено долгами, — наследник может получить лишь… после смерти бабки А бабка, хотя завещание упорно молчит об этом, ненавидит Марека всей своей злобой так сильно, что и не выскажешь; ненависть ее лишь на йоту меньше, чем уважение к священной для нее последней воле мужа. И только эта йота, на которую послушание мужу превышает злобу к внуку, и позволило бабке поставить под завещанием свою гневную подпись.

К сыновьям, изменившим земле, завещание скупо. Урбан и Микулаш — если тот жив — наследуют по восьмой части имущества. Иозефка, — ибо она против земли не погрешила, из дома не убегала, — получает право на четвертую часть.

Под конец завещание приказывает деньгам и вкладным книжкам устроить парадные похороны и богатые поминки, купить мраморный крест с двумя цоколями и установить его так, чтобы один цоколь стоял над головой хозяина, другой — над головой хозяйки, когда исполнятся ее дни… Затем повелевается отделить из кучи денег крупную долю на панихиды — на тот случай, если б душе умершего пришлось некоторое время мучиться в чистилище; порции поменьше раздать бедноте, а из остатка — то есть, по самым скромным подсчетам, из двухсот тысяч — половину отдать Веронике, чтоб могла она (не говоря уже о том, что она это заслужила) управлять и пользоваться имуществом основного наследника, о судьбе которого ей заботиться не надлежит, — разве что тот женится и бабке придется по сердцу молодая. Четвертую часть всех денег завещание отказывало Иозефке, — чтоб могла по-человечески выйти замуж, когда как следует выплачется по убитом муже и когда ее молодому сердцу опротивеет наконец отупляющее вдовство. Восьмая часть денег оставлялась для Микулаша, если он вернется оттуда, куда его завело собственное коварство, — чтоб легче открылись для него двери дома, в котором он задумает сватать жену; и Урбану швырнули восьмую часть денег — чтоб имел он больше веса в глазах голодранцев, которые избрали его старостой за неимением человека поумнее. Кроме того, по прочтении завещания Урбану разрешалось вывести из коровника телку — которая тем временем уже стала стельной, — и из-под заднего навеса выкатить телегу с плугом и бороной, — чтоб было ему чем обрабатывать унаследованных шесть ютров земли и чтоб дети его не сохли с голода, в случае если не уродит виноградник.

Как только городской нотариус кончил читать и снял очки, Урбан Габджа отправился в коровник и вывел корову, прямо с цепочкой; повел ее через глубокий снег в Волчиндол. Выбравшись за Гоштаки, откуда уже видно винородное ущелье, заросшее лозой, Урбан принял решение: как откроется весна, посеять ячмень и клевер на двухъютровых Долинках, что лежат справа от дороги; отвести под картофель и кукурузу ютровый выгон, что тянется от дороги влево; Урбан оглянулся на трехъютровый Подолок за Гоштаками — и даже под толстым слоем снега увидел, как зеленеет там надежда и на восемьдесят мер пшеницы… Этот последний, обращенный назад, краткий и острый взгляд доставил Урбану радость. А вообще-то он раздосадован, ворчит и только потому не ругается, что не может в себя прийти от удивления.

Урбан поставил корову в сарай, подбросил ей охапку сена и вошел в дом; сел в комнате за стол, послал Марека за вином — сегодня за красным — и долго молчал, уронив голову на столешницу. Когда Марек принес вино, Урбан подошел к полке, взял двухсотграммовый стакан, поставил на стол. Потом достал еще две стопки по сто граммов, стал наливать. Звучнее всего пела бутылка, когда ее красная кровь лилась в большой стакан.

— Ну, выпьем все вместе! — сказал он жене и сыну.

Кристина взяла стопку. Потянулся за второй стопкой и Марек.

— Нет, это мне! — отец взял стопку сам, сыну протянул стакан.

Марек в недоумении хотел было возразить, но Урбан был тверд. Ничего не поделаешь, Марек чокнулся с родителями, поднял стакан к губам.

— Угадай, за что пьешь? — остановил сына Урбан. Вопрос прозвучал ни сердито, ни весело — так как-то, середка на половинку.

— Не знаю, — ответил Марек, опуская стакан: негоже пить, пока толком не разберешься. — Да, вы не сказали еще, что было в завещании, — с укором напомнил он отцу.

— Что в завещании? — Урбан помолчал, глубоко вздохнул и, подняв свою стопку, чокнулся с Мареком так стремительно, что вино выплеснулось у обоих. — Дедка отказали тебе половину добра!

В тишине стопка выпала из рук Кристины, разбилась об пол. У Марека глаза полезли на лоб, но надо было пить до дна. Сжимая пустой стакан, смотрел Марек на родителей — на покрасневшего отца, на мать, бледную от неожиданной вести. Глаза мальчика налились слезами, зубы невольно прикусили нижнюю губу. Отец и мать стояли перед ним, как поденщики перед хозяином, недовольным их работой.

Если бы Микулаш Габджа был дома в то время, когда родных старого Михала буквально ошеломило завещание своей смелостью, строгостью и основательностью, завещание, составленное в согласии с волей живой еще матери, — сливницкому городскому нотариусу удалось бы, пожалуй, без больших осложнений урезонить всех троих детей, хоть и сильно обделенных. Но только к весне Микулаш прислал из Сибири письмо, сообщая, что жив, но что очень не скоро попадет домой. По этой причине ввод во владение наследством был отложен. У Иозефки, которой после смерти отца все больше стало надоедать вдовство, не было причин оспаривать завещание. И Урбан не возражал; как бы ни хотелось ему возмутиться решением отца — неудобно было, поскольку сыну его была отказана богатая доля. Но и Урбан и Иозефка все-таки чувствовали себя обойденными. И они с нетерпением ждали, что скажет Микулаш, с которым поступили хуже всего. Покойный отец вызвал в их габджовских душах такое замешательство, что им потребовалось немало времени только на то, чтоб понять такой неслыханный поступок. А впрочем, ничего особенного не произошло. Урбан взял в пользование землю, что была ему отказана. Иозефка свою часть стала обрабатывать вместе с матерью. Обрабатывалась и земля Микулаша. И в доме — если не считать ругани Вероники, привычной с незапамятных времен, — воцарился мир.

Но что это? Осенью, едва начали желтеть листья, Иозефка вдруг стала подозрительно толстеть, а ее мать — злобно кричать, наливаясь кровью. Под горячую руку вмешался и зеленомисский настоятель: отхлестал Иозефку по щекам. То же самое сделал бы и отец Иозефки, будь он жив. Настоятель, прибегнув к подобному воздействию, воображал — конечно, ошибочно, — что не только накажет бесстыдницу, но и утихомирит гнев Вероники. Получилось наоборот — он только подлил масла в огонь! Вероника пустила в ход кулаки, она пинала Иозефку ногами, лупила по чему попало. Поэтому настоятель поторопился огласить с кафедры предстоящий брак Иозефки с Рохом Святым. Случилось это в то самое воскресенье, когда главный наследник старого Габджи, Марек, в полном одиночестве проводил первый воскресный день в интернате виноградарской школы, придавленный тяжелой мохнатой конской попоной.

Рох Святой явился в Зеленую Мису вовсе не для того, чтоб зря терять время. Довольно он лодырничал в Сливнице; когда промчались озорные годы работы подмастерьем у мясника, он послал ко всем чертям ремесло — оно только мешало ему — и крепко увяз в объятиях престарелой владелицы кое-каких земных благ. А когда Рох насытил ее жадную плоть и переварил содержимое ее кассы, он очутился в объятиях другой любовницы: войны. Однако нельзя сказать, чтобы Рох очень уж тешил эту любовницу — ради нее не пролил он ни одной капли крови! Все дни ее алчного владычества Рох изменял ей: всякий раз, как его заставляли взять в руки оружие и приняться за дело, он возвращался с полдороги дезертиром! Потом, едва эта любовница испустила дух, Рох, сам не зная как, очутился на зеленомисской площади перед костелом. И всем существом своим отдался взбудораженным желаниям этой, зарывшейся в земле, ракией смоченной деревни, — и даже, по милости революционных Гоштаков, сделался ее старостой.

Следует признать: то, что он сделал как глава общины, вовсе не так уж плохо. Еще в пылу горячки, размахивая пистолетом, он разделил среди гоштачской бедноты половину земель, принадлежавших барону Иозефи. Покончив с этим и отбросив пистолет, он взялся за бич — основал в Гоштаках ячейку социал-демократической партии. И какое-то время Рох стегал этим бичом богатое Местечко. Этот же бич помог ему вытянуть у новых властей в Сливнице и в Западном Городе средства на расширение школы. А так как одних этих средств не хватало, то Рох, с помощью все того же бича, заставил скаредное Местечко платить повышенные взносы в кассу общины.

Гоштаки, где детей вдвое больше, чем в Местечке, в первое время чуть не на руках носили Роха Святого. Обидеть его — было все равно что разрушить часовню святого Флориана, которая стоит на Границе между Местечком и Гоштаками. Кстати, эта часовенка совсем обветшала и готова была рухнуть. Роху Святому недолго пришлось убеждать отца настоятеля в необходимости капитально отремонтировать ее — после того как он от имени сельской управы пообещал собрать деньги на ремонт. Впрочем, что касается денег, то тут и говорить-то было не о чем: при том размахе, который приобрело строительство школы, подновить флорианскую часовню было плевым делом для «социалиста» Роха Святого. А польза вышла большая: самые истошные голоса, вопившие против того, чтоб старостой был местечанин, утратили свою неприятную остроту, как только отремонтированную часовню освятили и в церемонии приняли участие зеленомисские пожарные во главе с Рохом.

Трудиться в тишине и покое, радоваться тому, как множатся вокруг добрые дела, и, поднявшись над грудой содеянного, смотреть вперед, искать, за что бы еще ухватиться, — это своего рода прилипчивая болезнь. Точнее — это лестница, по которой Рох Святой карабкается вверх, к самому себе, до отказа набитому эгоизмом. Он прекрасно понимал, что одними Гоштаками сыт не будет. А в Местечко, где настоятель для вернейших своих овечек основал партию «христианских святош»[73], можно пройти только через костел. И Рох Святой пошел в костел — впервые за все время, что он жил в Зеленой Мисе; он взмостился даже на почетную старостовскую скамью — и порадовался: роспись стен, да и штукатурка уже отслужили свое, алтари совсем обветшали. И настоятель, используя ситуацию, — он узрел сего нового христианина на почетной скамье, когда тот осматривал божий дом, — закончив проповедь, излил на головы верующих жалостную сентенцию о том, что костел нуждается в ремонте. С тех пор Рох не пропустил ни одной мессы; молиться-то не молился, а все подсчитывал, сколько потребуется на то, на другое и сколько удастся выколотить из управления по охране памятников за счет древности фресок и редкости скульптур и образов в алтарях. После парадного обеда в приходском доме Рох взялся за свой социал-демократический бич и за две недели выбил с его помощью из Западного Города сотню тысяч крон. Приказ о предоставлении этой суммы Рох Святой передал настоятелю, а тот, поднявшись на кафедру в костеле, прочитал его вслух. И добавил:

— Возблагодарим же за это нашего старосту!

Затем, ведя ловкое наступление на христианские сердца прихожан — в особенности из богатого Местечка, — отец настоятель выразил надежду, что вторую сотню тысяч положит в храмовую кассу сама Зеленая Миса. И он не ошибся: месяца не прошло, как костельная кружка наполнилась.

При содействии настоятеля Рох Святой стоял теперь на зеленомисской площади прочно, как дерево. И он задался целью проникнуть в дом с четырьмя окнами на площадь, чтоб завершить начатое дело, от которого скоро начнет заметно увеличиваться живот обитательницы нижней горницы — Иозефки Габджовой, вдовы Палуша Сливницкого. Стоит Рох Святой на площади, озирается. Очень уж притягивает его гордый габджовский дом. И оглядывается по сторонам Рох Святой, ищет, что бы такое прихватить: не годится ему входить через парадную дверь с пустыми руками, как приблудному псу. Тут он наткнулся взглядом на пустующий дом Жадного Вола по ту сторону площади. При виде брошенного имущества Рох Святой выронил социал-демократический бич, и в голове его засела мысль — тяжелая, крутая мысль о собственности. Недолго думая отправился Рох в Сливницу, чтоб притащить оттуда новое душеспасительное средство в образе партии «клеверного листка»[74]. Едва он это сделал, как революционные Гоштаки пришли в ярость, начали рвать и метать, но Роху повредить они не могли. Его пригрело Местечко на своей широкой, жиром обросшей груди. Оно же помогло ему, покровительствуемому партией клеверного листка, приобрести старые, но добротные каменные строения Жадного Вола. Партия клеверного листка помогла Роху купить в рассрочку и тридцать ютров жадновольских земель — после того как удостоверилась, что остальные сто двадцать ютров получат преданные ей местечане, носящие тот же партийный значок.

После уже, когда купчая была подписана и первый взнос (собранный там, где господа всегда добро берут) вручен сливницкому нотариусу, Иозефка совсем распустила шнуровку. Сделала она это отчасти и для того, чтоб Роху легче было до нее добраться. После оплеух отца настоятеля и материнских пинков и колотушек, которые Иозефка перенесла необычайно терпеливо, Роху Святому не нужно было придумывать, что сказать, когда он открыто переступит порог дома на зеленомисской площади. Не нужно было ему бояться, что Вероника, Иозефкина мать, не откроет ему двери. Напротив: она злобно распахнула их настежь! И едва зеленомисский настоятель, как повелевала ему обязанность пастыря, притащил паршивца к крыльцу (а вернее сказать, было наоборот: паршивец притащил настоятеля), как в грешника вцепились сильные руки Вероники, швырнули его в нижнюю горницу — в раскрытые объятия на вид заплаканной, а в глубине сердца невыразимо счастливой Иозефки.

Сыграли свадьбу, и взбудораженный зеленомисский люд, разделенный на партии социал-демократического бича, христианских святош и клеверного листка, постепенно перестал дивиться тому, что случилось; и никто больше не ожидал ничего из ряда вон выходящего. И на самом деле — ничего такого не происходило. То, что Рох Святой переселился из дома общинной управы в нижнюю горницу к Иозефке и что снаружи над окнами прибили дощечку с надписью:

СТАРОСТА СЕЛА ЗЕЛЕНАЯ МИСА

было естественно. А что делалось за закрытой дверью нижней горницы, никого, кроме старых сплетниц, не занимало. Успокоилась и Вероника и — скорее из гордости, что зять у нее староста, чем из доброго чувства к нему самому, — даже разрешила Роху отправлять должность в верхней, парадной горнице.

Иозефка, наполненная доверху любовью Роха, как кувшин суслом, вдвойне отплатила за его добро: родила ему двойню. Благодарный за такой подарок, Рох перестал заботиться о Зеленой Мисе, занялся доходным делом мясника и приступил к ремонту жадновольского дома. Ссуду, полученную в Экономическом банке для второго взноса за землю, он бросил на этот ремонт и на закупку скота. Двойняшки, Мария и Магдалена, совсем вывели его из равновесия. А на Иозефку — с первого же дня, как увидел ее на площади перед костелом, горевавшую по убитому мужу, — он мог смотреть только ласково. И она была до такой степени поглощена им, что вряд ли выдавалась минута в нижней горнице, когда молодожены не держались бы хоть за руки. Любовь к Роху помогла Иозефке постепенно забыть первого мужа. Может быть, сыграло тут роль и то, что, как ни любил ее Палуш Сливницкий, на руках все же никогда не носил, — а того, кто носит ее на руках, ни одна женщина не оставит без награды. Когда же зима была на исходе, Иозефка взяла мужа за руку, подвела к своему сундуку и нежданно-негаданно отдала ему деньги и вкладные книжки, завещанные ей покойным отцом; вспыхнув любовной нежностью, выговорила:

— А это, мой Рошко, вкладываю в хозяйство я: уплати второй взнос за землю!

Рох будто знал, что наступит такой момент: он и не посмотрел на деньги и на книжки. Первое время, после того как Иозефка недоверчиво впустила его в дом, он порой чувствовал себя несчастным — оттого, что против воли своей с первой же минуты ясно осознал, что любит Иозефку по меньшей мере в десять раз больше, чем все ее добро. Впервые в жизни попался он в силки. При звуке ее имени разум его словно парализовался и действиями его распоряжалось сердце. Он женился бы на Иозефке, даже если б отец не оставил ей ни гроша. Но после рождения двойняшек, а особенно сейчас, когда Иозефка выложила перед ним еще и все свое богатство, — его сердце переполнилось счастьем.

Иозефка встала, положила голову мужу на грудь. Рох обеими ладонями сжал ее лицо, приподнял, осыпал поцелуями. Он знает одно: в союзе со своей верной спутницей, с помощью ее денег он одолеет все препятствия. И когда на лице Иозефки не осталось уже ни одного нецелованного местечка, Рох перенес излишек поцелуев на щечки своих дочурок. Излив и на них свою любовь, он взял на руки маленького Мишка Сливницкого. Покачивая в объятиях плод первого брака своей жены, он с удивлением понял, что мальчик так же дорог ему, как собственные дочери. И он так ласково заглянул в голубые глазки ребенка, что тот крепко обвил ручками шею отчима. Это доконало Роха. И он торжественно обязался:

— Не бойся, Мишко, кто посмеет тебя обидеть — разорву на месте!

Иозефка, стоявшая посреди горницы, прижав сплетенные руки к подбородку, всхлипнула от счастья. Оказывается, муж ее гораздо лучше, чем она думала.

Но Рох Святой думал и о более важных делах: торопливо взяв деньги, даже не пересчитав их, он ушел из дому. Отправился в Сливницу — платить второй взнос за жадновольские угодья.

Это было утром. В тот день Рох домой не вернулся. К вечеру передал с оказией, что едет в Западный Город: дело, мол, такое, что не терпит отлагательства. К несчастью, Иозефка не могла понять, какие могут быть неотложные дела, и промучилась целую ночь. Все ей представлялся муж в одной из гостиниц Западного Города, окруженный странными людьми с картами в руках… Едва дождалась утра, но и тогда не придумала ничего умнее, как признаться матери в своей оплошности. И Вероника не умела утешить дочь, осыпала ее злобными ругательствами: зачем отдала деньги Роху, да еще такие деньги! Ведь это все равно что бросить их в Паршивую речку. Да из реки-то скорее выудишь монеты, чем из Роха! В доме — разливанное море отчаяния и злости; Иозефка плачет, Вероника неистовствует. Настроение почти не изменилось даже после получения телеграммы, которая оповещала, что Микулаш Габджа скоро приедет домой. Обеим, и матери и сестре, надо бы радоваться — да не могут: у сестры глаза красные от слез, у матери в глазах — черным-черно от злобы. Единственное белое пятно в доме — телеграмма на столе.

Рох Святой вернулся из Западного Города на второй день вечером. Он серьезен, утомлен поездкой, но — трезв! Сел к столу, спокойно вынул из внутреннего кармана бумажник с какими-то листками. Их два: квитанция Экономического банка об уплате второго взноса за дом и землю Жадного Вола и еще бумажка — с гербовой маркой вверху, с печатью и крючковатой, но свежей подписью. Иозефка выхватила квитанцию, жадно пробежала глазами… У нее гора с плеч свалилась: зря горевала! В эту минуту счастье ее было почти полным. Обняв обеими руками голову мужа, она шепнула тихо, будто стыдилась, что задает вопрос, смоченный слезами:

— А что ты делал в Западном Городе?

Рох Святой, с удивлением уловив скрытые слезы жены, испуганно поднял к ней голову.

— Почему ты плачешь?

— От радости, — сладко прошептала Иозефка, — оттого, что ты уплатил деньги.

Радость чуть не приподымала ее над землей.

— На, смотри, что я привез!

Иозефка перевела полные слез голубые глаза на бумажку с гербовой маркой. Стала читать, опершись сзади на плечи мужа. Ничего не поняла. Одно разглядела ясно — жирным шрифтом отпечатанные вверху слова: «Патент». Иозефка думала о другом — она мысленно просила у мужа прощенья за то, что подозревала его в самых тяжких грехах. Рох не стал ждать, пока она сообразит, в чем дело. Взял бумагу у нее из рук, объяснил:

— Это патент на трактир!

— Господи Иисусе! — воскликнула удивленная и обрадованная Иозефка. — И ты ничего мне не сказал! — покраснев, упрекнула она мужа.

Она слушала, как он читает ей бумагу и поясняет трудные места, но благодарная любовь переполняла ее до такой степени, что она ничего не понимала. В самый разгар объяснений Иозефка вдруг бросилась к полке, принесла телеграмму брата.

— Забыла тебе сказать: Микулаш едет домой из России… уже в Праге он… вот прислал оттуда…

Она положила развернутую телеграмму перед мужем, села напротив, с любопытством изучая его лицо — как-то примет эту новость? Она уверена, что Роху будет неприятно.

— Пускай себе едет, — равнодушно ответил Рох, пробежав телеграмму. — Все равно мы отсюда переберемся: через неделю начнем…

— Куда переберемся? Что начнем? — испугалась Иозефка.

— Куда? В жадновольский дом! Ты будешь стоять за стойкой в трактире, я — рубить мясо в лавке, торговать!

Иозефка — на вершине блаженства. Больше счастья уже не вместится в ее сердце, хотя оно у нее большое, просторное. Она до конца исчерпала всю свою прежнюю, более слабую любовь, чтоб налиться новой, крепкой, свежей. Иозефка подняла мужа со стула и бросилась ему на шею, повисла, вьюнком обвилась вокруг его молодого, сильного тела.

Вошла Вероника. Любопытно ей было посмотреть, как страдает дочь, и она приготовилась свести счеты с зятем. Перед тем как войти, высосала с пол-литра красного вина, послушала за дверью. Но только отворила ее, как превратилась в соляной столб.

— И когда вы перестанете лизаться!

Старуха разъединила супругов, жадно выслушала новости. Приняла даже приглашение сесть, чего никогда раньше не делала. Пришла она неодетая, в нижней юбке, седая, толстая, широкая, как колода. Долго изучала квитанцию. Потом еще дольше рассматривала патент.

— Когда начнете? — спросила мягко.

— Через неделю, самое позднее через две, — безразличным тоном ответил Рох.

— Можете и дольше пожить здесь, пока Микулаш не устроится, — не очень искренне предложила старуха зятю. Впрочем, она неподдельно радовалась тому, что тот твердо решил разбогатеть — наперекор всему. Она просто ни в чем не может упрекнуть умного мужа своей глупой дочери, каким бы грешником он ни был.

— Не знаю, сможем ли мы остаться, — твердо возразил Рох.

Старуха встала. Больше ей нечего было делать в нижней горнице. Она убедилась: молодой муж хоть и прохвост, а своего не упустит. Взор старой наткнулся на колыбель двойняшек. Впервые за все время, что они живут на свете, склонилась над ними бабушка — сама широкая, как колыбель. Она простила зятю этот проступок — и, не обращая внимания на Иозефку, пожелала доброй ночи одному Роху.

— Когда придет пора платить третий взнос, скажи мне!

Вероника вышла. В глазах Иозефки — светлая благодарность. Зато Рох смотрел вслед теще хищным взглядом, будто ее деньги уже у него в руках. Он твердо решает не возвращать их никогда! От огромной любви, что привязала его — с того дня, как он увидел плачущую Иозефку на площади перед костелом, — к дочери этой старухи, — от этой любви для самой старухи не осталось у него ничего. Рох Святой любит только Иозефку и то, что рождено ею. То же, от чего пошла она, ему безразлично, чуждо и не нужно.

Микулаш Габджа вернулся из России вместе с Франчишем Сливницким и Оливером Эйгледьефкой. Три легионерские фуражки японского образца до того перебудоражили Зеленую Мису и Волчиндол, что целую неделю народ не мог успокоиться. Самим легионерам тоже нелегко далось возвращение в прежнюю колею после стольких лет отлучки.

Складнее всех получилось у Франчиша Сливницкого. Его помолодевшая жена Агнеша ни на секунду не выпускала мужа из рук. Гостям, которые в первые дни валом валили к Сливницким, смешно даже было смотреть, на что способна супружеская любовь, разъединенная на столь долгий срок; слепая, глухая ко всему, она подсознательно наверстывала то, что отняла у нее война. Глаза любопытных загорались мягким светом, как бы желая счастливым супругам: ну вот, живите хорошо, вы это заслужили!

Оливер Эйгледьефка еще в Сливнице узнал, что натворила Филомена. Выпил совсем мало: весть стянула горло. А это было плохо, гораздо хуже, чем если бы он вошел в дом пьяный. Ему казалось, что его распилили надвое и каждую половинку будто взяли и окунули в разные растворы. Одна половинка губ наслаждалась, касаясь щечек детей, а глаз на этой радостной половине искрился, оглядывая потомство — здоровое, сильное, до краев наполненное жизнью. Зато другая половина рта готова была кусаться, второй глаз колол иголками, вторая нога так и свербела от неистового желания бить, пинать, топтать. Однако ничего не случилось. Только руку протянул жене, державшей кукушонка, пожал правую руку насмерть перепуганной грешницы, — но без слов, карающе, холодно. Много пройдет времени, пока вырвутся из груди легионера первые слова, пока нальется тело жаром, пока обожженная душа отмякнет для милосердного прощения. Любопытные, что пялили глаза и вострили уши на его дом, обречены были на длительную слепоту и глухоту: видеть и слышать им будет нечего до тех пор, пока не расслабнет чуть-чуть стянутое горло Оливера, не пропустит хоть ковшик вина…

Микулаш Габджа нашел в родном доме полупустую верхнюю горницу, но без права сесть за стол хозяином дома, и в углу — мать, ястребом охраняющую престол наследника. И почувствовал Микулаш, что не домой он пришел, не место ему здесь. А в нижней горнице он чуть не подпрыгнул от удивления: там было полно людей, готовых совершить скачок в жизнь, черную от эгоизма. Микулаш помог им перебраться через площадь — из габджовского дома в жадновольские владения. И остался в нижней горнице один, удивленный скудостью своей части наследства.

Сначала завещание только удивило Микулаша. Но по мере того как он все глубже и глубже погрязал в зеленомисской будничности, он перестал удивляться. В его возрасте, да еще после всего, что ему довелось пережить, люди не долго развлекаются бесплодным качанием головы. В душу ему капнула злость. Между тем Микулашем Габджой заинтересовался сам зеленомисский настоятель, действовавший от имени партии христианских святош и посуливший ему после выборов место секретаря в окружной организации; а Рох Святой, подавшийся в партию клеверного листка, советовал Микулашу жениться на дочери самого зажиточного из членов этой партии и с помощью ее денег стать арендатором постоялого двора Гната Кровососа в Сливнице. Вопреки всем этим советам и предложениям Микулаш Габджа перебрался в Гоштаки. Не виноват же он, что самая бедная из гоштачанок — в то же время и самая красивая… А кто однажды ступил в Гоштаки, тот уж хочет не хочет, а должен записаться в партию социал-демократического бича. И так как Микулаш — малый ловкий, да к тому же носит на голове легионерскую фуражку, то ему не стоило большого труда убедить гоштачан, что потребительский кооператив не только с лавкой, но и с трактиром необходим для Гоштаков совершенно так же, как «столик, накройся» для голодного человека. Тотчас Гоштаки вместе с Волчиндолом горячо принялись за дело. В домишке беднейшей из гоштачанок, которая красотой своей обязана, быть может, лишь своему сиротству, — рядом с единственным окошком прорубили дверь в лавку, а со стороны сада сделали пристройку для трактира. Месяца не прошло, а в обоих помещениях с утра до ночи уже толпился народ, потому что когда Гоштаки испытывают голод — они приходят покупать еду, а когда наедятся — начинают испытывать жажду. В Гоштаках же никогда еще не было своей лавки, не говоря о трактире. Не удивительно, что когда после муниципальных выборов подсчитали голоса, то оказалось, что новый управляющий кооперативом Микулаш Габджа, чья фамилия стояла первой в списке социал-демократов, был избран старостой Зеленой Мисы. Не помог даже блок настоятеля с Рохом Святым: социал-демократический бич в Гоштаках взвился так высоко, что христианские святоши и приверженцы клеверного листка в Местечке сели в лужу. Так случилось небывалое: старостой Зеленой Мисы стал гоштачанин.

И этот самый староста, хотя он уже дал окончательное согласие в письменном виде на раздел имущества по воле покойного отца, теперь решительно взбунтовался. Он твердо заявил городскому нотариусу, что не согласен с духом завещания, что требует для себя ровно одну треть, в противном случае пусть дело решает суд!

От Микулаша Габджи, предавшегося прекрасной гоштачанке, которая в замужестве расцвела еще более, ничего другого и нельзя было ожидать. Габджи переругались так, что их не могли примирить все три судебные инстанции. Наследственная часть внука, который тем временем упивался знаниями в виноградарской школе, порой висела на волоске. Жил бы старый Михал Габджа, увидел бы он, услышал бы и почувствовал, что оставил он своим потомкам, — никогда, ни за что на свете не взялся бы писать завещание. Ибо это — самый подлый документ в мире! Он, правда, успокаивает умирающего, и душа его, освободившись, может лететь прямо на небо, зная, что поступила справедливо, но эта же бумажка повергает живых в такой грех враждования, что они заживо попадают в пекло со всем тем земным имуществом, что оставил им — по их заслугам — усопший.

Предыдущая главаГлава 41 из 61Следующая глава