Когда соединяются величайшие человеческие достоинства, возникает сказочное состояние, имя которому — Свобода. Это — правда в сочетании со справедливостью, вольность с равноправием, ценность со значимостью, мир с доброй волею, жизнь с мудростью и достоинством человека. Слово, обнимающее все эти понятия и выражающее их, настолько высоко, что в любую минуту может предстать перед самим богом без всякого стука — да еще с поднятой головой!
Да здравствует Свобода!
Ни разу за все тысячелетия нога ее не ступала на Сливницкую равнину. Иные властительницы проносились тут в колясках и экипажах, влекомые взмыленными жеребцами, — властительницы с кнутом в руке, с желтыми оскаленными зубами. Дамы в длинных одеждах и с птичьими сердцами разыгрывали в кости все семь шкур, содранных с Адама, трудящегося в поте лица своего, и с Евы, извивающейся в родовых муках. Мачехи, невероятно алчные и немилосердные, превращали даже добрых отцов в бессловесных отчимов с легко сгибающимся позвоночником. Сколько падчериц выходило тут в декабрьские морозы искать в лесу свежих ягод! Волшебные скамейки, заколдованные дубинки, даже дороги — все помогало бедным детям, убежавшим в люди из отчего дома. Ах, Иисусе Христе, сколько тут выстрадано, сколько пролито слез! Нет человека на свете, который не сломился бы под такой тяжестью, нет бочки, на которой не лопнули бы обручи под напором бурно бродящих слез!
И вот — глядите: от Волчиндола вверх, через Гоштаки, к Местечку шагает Зеленой Мисой — Она! Идет красавица, какой не видывали здесь, о какой и не слыхивали. Мир распался надвое, как орех, обнажив свой плод. Такой он сытный и такой пьянящий, этот плод, что голодному и посмотреть-то на него — значит наесться досыта и напиться допьяна. Все соки тела, внезапно сгущенные освобожденными страстями, готовы переваривать пищу. Это — соки едкие, как кислота, и крепкие, как алкоголь. Ручьями переливаются они во чреве людей — переливаются, бродят…
Таково первое слово Свободы в Волчиндоле и Зеленой Мисе.
Существует обычай: когда зеленомисский костел после поздней мессы извергает на площадь набожных прихожан, на возвышении уже стоит истуканом Жадный Вол с бумагами в руках и ждет. Ждет, пока перед ним образуется полукруг из граждан обоего пола и всех возрастов. Обязанность стада — покорно выслушивать распоряжение начальства. И еще не случалось такого — особенно в последние военные годы, — чтоб начальству нечего было сказать. Не находилось новенького, повторяли старое. И всякое распоряжение начальства, переданное устами Жадного Вола, — который, по общему зеленомисскому недомыслию, ходил в старостах, — всегда начиналось словами: «Настоящим официально доводится до сведения всех граждан…», а кончалось всегда угрозой: «Кто осмелится действовать против сего или откажется повиноваться, подлежит строгому наказанию!»
Впрочем, угрожать жителям Зеленой Мисы дело явно лишнее. С тех пор как здесь поселились люди, они всегда повиновались. Трудись, будь послушным, не противься! Они привыкли к этому, как овцы в имении Иозефи: даже когда разбредутся по пышному зеленомисскому лугу, всегда их можно сбить в кучу, достаточно гавкнуть одному сторожевому псу, или другому, или третьему. Раз только взбунтовался овечий зеленомисский люд — и то его подбили волчиндольские подрыватели основ; это было, когда Паршивая речка снесла Гоштаки, а пожар сожрал Местечко. Да и тогда проку никакого не получилось.
И сегодня Зеленая Миса слушает своего старосту, как стадо баранов. Говорите что хотите, — а она знает свое: работает, повинуется, не противится. И если б не развращенный Волчиндол, нализавшийся вина, которого там уродилось больше, чем следует, Жадный Вол высказал бы до конца все, что хотел. Но эта дыра, куда вернулись уже все мужики, удостоенные чести сражаться за императора и отечество, — кроме Франчиша Сливницкого и Оливера Эйгледьефки, — хоть и работает на совесть, зато непослушна и без конца затевает скандалы. И сейчас, как всегда, волчиндольцы не смешиваются с зеленомисскими овцами и баранами, — стоят, сбившись в кучку, возле распятия сбоку костела, как злобная волчья стая. Скалят зубы на Жадного Вола. Там весь Волчиндол, за исключением Панчухи и Болебруха, которые всегда держатся особняком.
Жадный Вол чуть смирнее обычного: в руках у него нет бумаг. Говорит он просто так, не опираясь на официальные документы. Говорит о том, что войне, слава богу, уже пришел конец и что он, как глава общины, приветствует всех героев-воинов, которые вернулись к своим возлюбленным семьям, чтоб вместе с ними жить в мире и страхе божием.
— А которые не вернулись?! — дерзко бросают из волчьей стаи, сгрудившейся возле распятия.
Головы набожных прихожан поворачиваются в ту сторону. Голос знаком — это голос Урбана Габджи, вон он стоит под самым крестом, и на лбу его набрякла жила. Ядовитый вопрос: он не только заткнул на минуту глотку Жадному Волу, но одновременно, как бы ударом Хлыста, высек из толпы зеленомищан женские причитания. Дюжины две гоштачских и местечских вдов заголосили, как на похоронах.
Жадный Вол, хоть и раздосадованный бабьим воем, знает, как поступить. Он ссылается на божью волю, без которой и волос с головы не упадет.
— Господь бог, — говорит он, — насылает на людей испытания и несчастья; и как ни жаль нам всех павших, помочь мы им не в силах.
Тут Жадный Вол попросил всех углубиться в себя и посвятить минуту молчания тем, кто не вернулся с войны. Сам он снял шляпу с лысой головы и застыл, потупя взор. Некоторое время — как до десяти сосчитать — стояла тишина, только замирали в толпе всхлипывания женщин. Они сдерживались изо всех сил, чтоб выполнить приказ старосты. Минута молчания совсем сбила их с толку — в такой тишине как бы ждешь, что на несчастных людей свалится нечто очень тяжелое и придавит их к земле. Жадный Вол не мог выдумать ничего более дьявольского.
Тогда в волчьей стае около распятия поднял руки молодой солдат в хорошо пригнанной шинели, с трехцветной национальной лентой на околыше, и скомандовал:
— Айн, цвай, драй!
И по этой команде волчиндольские солдаты и мужики зловеще проскандировали:
— До-лой!
Жадный Вол встревоженно поднял голову, зыркнул туда-сюда. Увидел — дело дрянь. Народ хохочет, и зеленомисские солдаты переглядываются, многозначительно ухмыляясь. Очень не понравились старосте их ухмылки, и в эту минуту он пожалел, что не отправился из костела прямиком домой. А теперь уйти уже нельзя, надо закончить начатое. Отец настоятель — хотя Жадный Вол еще утром просил его внушить прихожанам, чтоб соблюдали порядок, — даже не поднялся на кафедру. Проповеди так и не было. Жадный Вол хорошо понимает, что Волчиндола ему не сдержать, но на Зеленую Мису он еще рассчитывает. Собрав остатки решимости, он выпрямился во весь рост и, стараясь прикинуться спокойным и беспечным, мирно заговорил:
— Граждане и гражданки! Мы в Зеленой Мисе испокон веков живем в любви и дружбе, как и подобает добропорядочным людям. Мы — христиане, только что мы вышли из храма. Верно — императора у нас уже нет. Но бог-то все еще над нами! И он повелевает нам остерегаться необдуманных поступков. Давайте держаться как приличные люди: уважать самих себя, имущество наших ближних…
— До-лой! Долой е-го! — взревела мужская часть Волчиндола, и мужская часть Зеленой Мисы подхватила этот клич.
Крики сблизили между собой весь приход, волчиндольцы и зеленомищане перемешались. А солдаты постепенно окружили Жадного Вола.
Мужество покинуло старосту. Хотел бы улизнуть из окружения, да поздно… И он закричал, чуть не плача:
— Люди божий! Прошу вас, сохраняйте порядок! Я ведь вам же добра желаю! Продержимся при полном порядке неделю-другую, и будет у нас новое начальство. Ведь нашему брату, граждане, все равно — припишут нас к венгерской или к австрийской стороне, — нам важно только, чтоб жили мы спокойно…
Далее Жадный Вол говорить не мог. К нему подскочил солдат с трехцветной лентой на околышке и двинул его по лицу.
— Долой! До-лой! До-лой!
Воинство орало, как взбесившееся, женщины визжали, детишки смеялись. Кто ближе стоял, уже засучил рукава, но Рох Святой движением руки остановил их. Странно даже — сам старосту ударил, а другим не дает… Но это утихомирило людей, и они остались на месте, разинув рты. Жадный Вол кажется им крысой, которой играет кот — Рох Святой. Однако этот молодой — ему еще нет и тридцати — солдат, рослый и красивый, не стал бросаться на Жадного Вола. Знал — староста от него не уйдет, и даже не смотрел в его сторону. Он смотрел на народ, толпившийся на площади перед костелом, обвел всех строгим взглядом, требуя тишины. И когда любопытство напряглось до крайности, закричал так, что в ушах зазвенело:
— Ваш староста сказал, что вам все равно, определят ли вас к Венгрии или к Австрии! Болван ваш староста после этого! — Тут Рох еще раз съездил «крысу» по зубам.
— До-лой! До-лой! — скандировали солдаты, и народ корчился от хохота.
— Тихо! — крикнул солдат с трехцветной лентой. — Наше место не в Венгрии и не в Австрии, а в Чехословацкой республике! Я прибыл из Моравии, от чехословацкой армии, чтоб сообщить вам об этом!
Тут со стороны распятия, где стоял волчиндольский учитель со своей воскресной школой, раздались первые звуки величественного гимна. Шапки как сдуло с голов. Зеленомищане, послушав, присоединились к хору. Рох Святой, а за ним все солдаты стали «смирно», вскинув руку к козырьку. Кто не знал слов, подхватывал мелодию:
Гей, словаки, не погибнет наша речь родная,
если бьется наше сердце для родного края!
Жив наш дух словацкий, братья, будет жить вовеки,
пусть хоть ад прольет на землю огненные реки!
Рох Святой сорвал с головы фуражку, подбросил ее вверх, потом выхватил из кобуры пистолет, пальнул в воздух и взревел по-фельдфебельски:
— Alle Soldaten, auf mein Kommando[63], во славу Чехословацкой республики — dreimal Hurra![64]
— Ура! Ура! Ура!
Такой это был необыкновенный момент, что у всех по спине мороз пробежал. Теперь стоило Роху Святому приказать что угодно — и приказ его исполнили бы в точности. А он знал, что приказать! Слишком озорной характер у Роха Святого, чтобы мог он закончить такое собрание всухую. И, схватив Жадного Вола за плечо, он крикнул:
— Солдаты, за мной! Магарыч за счет Жадного Вола!
И он потащил за собой полумертвого старосту. Люди расступались перед ним, орали до исступления:
— До-лой! До-лой! До-лой!
Вся масса людей двинулась через Местечко к зданию, где над дверьми, обитыми железом, чернела вывеска:
КОРЧМА «У ЖАДНОГО ВОЛА»
Трижды за свою жизнь ошибался Жадный Вол: первый раз — когда думал, будто его слово сохранило прежний вес; второй — когда вообразил, что «магарыч» Роха Святого может пройти тихо-гладко; и третий раз — когда ему изменили нервы и он сбежал из своего дома в Волчиндол.
Несмотря на то, что настоятель, хоть и обещал напомнить в проповеди прихожанам седьмую заповедь, но по необъяснимым причинам так и не выполнил обещания, Жадный Вол все еще полагался на своих зеленомищан: они казались ему настолько вымуштрованными в добронравии и христианской богобоязненности (об этом он так пекся вместе с отцом настоятелем и нотариусом на протяжении почти трех десятилетий!), что даже во время распада монархии он ожидал от них благоразумия. Староста надеялся, что его торжественная речь на площади перед костелом по крайней мере спасет его от участи прочих корчмарей в окрестностях Сливницы. Зеленомищане — в том числе и алчные гоштачане, — конечно, не потеряли бы благоразумия, если б не Урбан Габджа, прервавший речь старосты вопросом о погибших односельчанах, и если б не шурин Габджи — Рох Святой, самый отпетый шалопай в округе, который притащился в Зеленую Мису, посланный черт знает кем, с трехцветной лентой на околышке. Если б не эта парочка, Жадный Вол без труда утихомирил бы односельчан, включая и солдат, вернувшихся с войны, и убедил бы их, что мир и порядок — величайшие и богоугоднейшие из добродетелей. Но по милости Урбана и Роха не только не улеглось то, что кипело у людей на дне души, но вскипело даже и то, что уже успокаивалось.
После оплеух и провозглашения республики, после криков «ура!» и «до-лой!» Жадный Вол укрепился в мысли, что на магарыч можно пожертвовать шестнадцатилитровую оплетенную бутыль ракии (не очень приятной на вкус) и двухоковную бочку красного вина (не очень крепкого) — то и другое все равно было уже приготовлено на складе — и что, несмотря на разыгравшуюся перед костелом сцену, дело еще может окончиться благополучно.
Вышло иначе. Было, правда, ясно сказано, что на магарыч приглашались только солдаты, но в распивочную забрался сначала весь Волчиндол, за ним втиснулись Гоштаки, а под конец — когда со склада уже принесли бутыль ракии и прикатили бочку вина и когда уже начали пить — в зал стало ломиться Местечко. Рох Святой, Адам Ребро, Филип Райчина и несколько гоштачан посмелее, очень интересовавшихся и бутылью и бочкой, не видели причин гнать посетителей. Они не мерили и денег не спрашивали — наливали всякому, кто подставит стакан или что угодно (было бы дно), и это обстоятельство подействовало настолько сильно, что даже женщины — по большей части из Гоштаков, — пришедшие звать к обеду мужей и сыновей, полезли к бочке. Обедать, конечно, не пошел никто, ибо в сравнении с тем, что творилось тут, воскресный гоштачский обед был слишком жалким пустяком, чтобы стоило уходить отсюда ради него. Тем более никто не ушел позднее, когда, к разочарованию развеселившегося общества, Адам Ребро крикнул, что вина больше нет (а именно в этот момент к бочке продирались бабы), и когда Рох Святой снова указал славный выход из положения. Слегка вздрогнув от неожиданности, он весело расхохотался и крикнул Жадному Волу:
— Хозяин, ключи от погреба!
Солдаты взревели: «Слава Святому!», все, что помоложе, — затопало ногами, все, что в платках, — завизжало. Жадный Вол стоял, расставив ноги, у входа в склад, будто охраняя сокровищницу; он побагровел на какую-то минуту, но вслед за тем лицо его сделалось мучнисто-белым. Все ясно видели — он не трогается с места. Тогда гоштачане начали орать: «До-лой!», а их жены, никогда еще не напивавшиеся вволю, подбадривали мужей криком: «А шкуру — на барабан!» Услышав такие спасительные слова, которые с некоторых пор не хуже таранов пробивали стены, Жадный Вол полез мясистой лапой в глубокий карман и выудил позвякивающую связку ключей — штук десять, нанизанных на проволочный кружок. Пока он под общий гвалт старался отцепить два нужных ключа, Рох Святой, будто с малых лет упражнялся в таких движениях, вырвал у него всю связку. Ключи звякнули, и из груди людей, опьяненных больше свободой, чем вином, вырвался торжествующий хохот.
Естественно, Жадный Вол не мог оставаться в столь глупом положении на пороге своего склада и смотреть как баран на своих предприимчивых сограждан. Провожаемый злорадным смехом, он покинул распивочную и скрылся в жилых комнатах. Там он нашел полумертвую от страха жену и перепуганную насмерть дочь и сказал им, что дело плохо. Положение семьи казалось ему настолько угрожающим, что он начал собирать деньги и ценности. Все трое надели по два платья, увязали в узлы, что попалось под руку, будто при пожаре, и черным ходом вышли в сад, оттуда — к конюшне, где стояла коляска. С бьющимся сердцем вывел Жадный Вол своих лошадей и запряг их в коляску. Потом потихоньку, через гумно, мимо амбара, улизнул из собственного дома, мудро объехав Гоштаки стороной. Он правил на Сливницу, но по дороге встретил людей из Нижних Шенков и Углиска — они шли из города, с узлами. Едва услышав от этих людей, что в Сливнице с утра идут грабежи и стреляют, Жадный Вол повернул коней, хлестнул по ним со злостью, смешанной со страхом, и у моста через Паршивую речку свернул на Волчиндол. За Чертовой Пастью двинулся налево, под Долгую Пустошь, где пролегал проселок, ведущий во владения Сильвестра Болебруха.
Тем временем солдаты, предводительствуемые Рохом Святым, спустились в подвал Жадного Вола, — а в этом подвале при желании можно было разместить целый батальон; от винного духа расширились, затрепетали ноздри у солдат — теперь их не выбить отсюда даже итальянской канонадой! Чиркая спичками, отыскали нишу в стене, где хранились лампы и свечи; когда глаза привыкли к приятной полутьме, стали со знанием дела выстукивать по очереди все бочки. Большие гудели пустотой, зато те, что поменьше, не отозвались, — нет такого глупого обыкновения у полных бочек. Бочка, наполненная вином, безмолвна. Она мирно покоится на подставке, плесневея в тех местах, где ее перехватили ржавые обручи. Если же она не плесневеет и не ржавеет, если к тому же она и размерами невелика и все-таки не отзывается, — счастье тому, кто ее нашел: в ней наверняка сливовица или ракия! Так по крайней мере утверждал Филип Райчина, и его утверждение оказалось справедливым. Температура в сердцах солдат подскочила до такой опасной точки, что помочь можно было только одним: не мешкая, вогнать отсосную трубку в драгоценный сосуд! Лучше всех это сделает Урбан Габджа. В руках у него целых четыре трубки — для сливовицы, для ракии, для белого и для красного вина. Он нацедил в стакан последнего, попробовал. После него — Филип Райчина.
— Разбавлено малость! — заметил Филип.
— Кабы только малость! — Габджа отвернулся от бочки, взял ливер. Откупоривая остальные бочки, стал пробовать; плюнул наконец.
— Морду бы ему набить, все изгадил!
Когда уже воинство пило, припав к ведрам, в которые вытекало вино из бочек, и хлебая на манер коров, Урбан нашел в самом углу подвала две трехоковные бочки. Попробовал из одной, из другой — удовлетворенно причмокнул:
— В этих двух чистое. Пейте!
— А ты? — спросили гоштачане, не отстававшие от Роха Святого.
— У меня дома свое есть. Это для зеленомищан.
В подвал явились женщины с бутылками, кувшинами, ведрами. Воинство возроптало, но Рох Святой был щедр: для каждого дома велел отпустить по бутылке ракии или сливовицы да по ведру вина. И к каждой бочке он приставил облеченного ответственностью виночерпия. В армии Рох Святой дослужился до фельдфебеля, а посему спорить с ним было бесполезно. Да и зачем спорить, разве он не добро делает?
— Жадный Вол удрал! В коляске, с бабами!.. — крикнул с лестницы какой-то мальчишка.
— Добрую весть принес! Дать ему вина! — засмеялся Рох Святой. — А что, недурно бы забить телку или бычка — ребята голодны… Пусть бабоньки гуляша наварят!
Гоштачане кинулись качать фельдфебеля, весь подвал взревел «ура!». Солдаты похватали женщин, закружились с ними в пляске. Какая-то из баб кувырнулась с лестницы вместе со своим вином; вся облитая, спустилась она снова вниз, и ей налили еще ведро, приговаривая: «Где пьют, там и льют!»
Вернулись солдаты, посланные забить бычка или телку; обозленные, сообщили, что хлев уже пуст, одни битюги остались. Коровы, телки, бычки, телята — все в Гоштаках: мальчишки увели их задами. А за что ухватится гоштачанин, того сам черт не выдерет у него из рук. Это ясно…
Мужики чертыхались и ржали одновременно. Рох Святой и тут нашелся быстрее всех.
— Гоштачане, ко мне! — крикнул он и, когда его обступило десятка два мужиков и парней, зашушукался с ними.
Гоштачане вышли, коварно ухмыляясь, а Рох успокоил остальных:
— Провалиться мне на этом самом месте, если не будет у нас гуляша! Да какого еще! Я послал за ним телегу.
Опять — качать Святого! Ура!
— Грабят лавку и склад! — проверещал с лестницы женский голос.
Шум утих. Люди рты разинули в удивлении. С минуту было слышно только тяжелое дыхание. Первыми наверх полезли женщины. Но едва они двинулись к лестнице, забыв в подвале даже ведра с вином, как зашевелились и мужчины. Спотыкаясь о полные ведра, брошенные владельцами, они бросились к выходу, где началась давка. Даже виночерпии покинули свои посты, оставив краны открытыми. Урбан Габджа ходил, завертывал их. Он остался в подвале вдвоем с Рохом. Ах нет, у ведра под бочкой сливовицы сидит еще третий, тощий как глиста, маленький солдатик — Адам Ребро. Сидит, спокойно черпает из ведра стаканчиком да пьет. Узнав Габджу, поднял стакан, и слезы полились по его лицу от сладостного волнения.
— Вот и свободушка к нам пришла, Урбанко!
Свояки с жалостью посмотрели на него, но оставили в покое. Пусть тешится — такое уж сейчас время! Целых четыре года болтался он по фронтам, геройски вынес все обстрелы и атаки, ничто его не сломило, и пуля его не взяла — вот теперь только сбила с ног свобода возле бочки сливовицы! Адам Ребро свалился, потянулся и улегся на полу как бы спать. Свояки отнесли его в угол погреба, туда, где в песке хранится морковь. Там положили воина… и вышли наверх, подкрепившись предварительно из тех бочек, где было чистое вино.
— Что будешь делать, когда все уляжется? — спросил Роха Урбан, когда тот запер подвал и сунул ключ в карман солдатских брюк.
— Поселюсь в Зеленой Мисе.
Урбан — он держал в руках горящую лампу, которую как раз хотел задуть, потому что на улице было еще светло, — прямо вздрогнул.
— Чего удивляешься: возьму и женюсь здесь!
Урбан задул лампу, поставил ее у стены.
— На ком же?
— Не спрашивай о том, чего я сам еще не знаю, — ответил Рох.
Впрочем, разговор пришлось прервать, потому что передняя часть дома Жадного Вола уже трещала под напором толпы.
Двери с улицы в лавку и из распивочной в склад высадили, и народ копошился внутри, как хищное зверье на падали. Смех, плач, ругательства — все смешалось воедино. Всюду уже валялось разбитое стекло, там просыпали соль, там — муку, набросали пустых коробок, разорванной бумаги; пыль стояла столбом, как на мельнице. Мужики выносили мешки с мукой, но какой-то завистник, слишком слабый для того, чтобы взвалить себе на плечи такой груз, острым ножом вспорол мешковину, — мука сыпалась, мешки худели, опадали, теряли свое драгоценное содержимое; только во дворе заметили мужики, что случилось, и поспешили спасти хоть половину добычи.
То был день Гоштаков: все, что можно было есть, все, что хоть сколько-нибудь годилось для прикрытия грешного тела, принадлежало им. Бабы выволакивали из покоев Жадного Вола охапки одежды и белья, тащили перины. Две гоштачанки тянули в разные стороны большую перину, которая вся уже была заляпана грязью — отступиться не желала ни одна; женщины обзывали друг друга так, что стыдно было слушать, — в конце концов перина разорвалась, пух полетел по ветру. Тогда обе как ни в чем не бывало бегом вернулись в дом, провожаемые хохотом мальчишек. Теперь обе женщины злились уже не друг на друга, а на тех, кто выносил барахло, а посему дружно подставили ножку третьей гоштачанке, тащившей в обнимку тяжелые часы с маятником. Та свалилась с лестницы, часы жалобно задребезжали. Гоштачанка, поднявшись, пнула разбитый футляр часов и повернула обратно…
Местечко более практично. Еда у него есть, есть и во что одеться. Местечко больше интересуется мотыгами, кнутами, а в особенности — косами. Колесная мазь, не представляющая интереса для гоштачан, идет нарасхват, так же как цепочки, веревки, деревянные вилы, лопаты, старые мешки, подковы и гвозди, даже целые мучные лари. Все это берется спокойно, без крика и визга, как будто было когда-то отдано взаймы Жадному Волу. На что наложит руку один местечанин — того уже не коснется другой местечанин, а тем более гоштачанин, которому такое добро и ни к чему. Оконные рамы неторопливо снимали с петель, даже дверь понес какой-то местечанин вверх, за костел…
Урбан Габджа и Рох Святой только смотрели, усмехаясь. Габджа хотел было навести хоть какой-то порядок, чтоб досталось всем поровну, главным образом муки и соли, но Рох ладонью зажал ему рот: знал наверное, что никакое вмешательство теперь уж не поможет. Рох, наоборот, еще науськивал народ: берите, мол, что надо, — ведь все, что вы тут видите, Жадный Вол содрал с вас же… Такие слова очень пришлись по вкусу людям. А остановить разграбление Рох Святой уже не мог бы, даже если б хотел. Но зачем ему это делать, когда он сам начал? И он успокаивал возмущавшегося Урбана, говоря, что люди больше побьют, рассыплют, разорвут, уничтожат, чем унесут, что всякая свобода тем и начинается: надо сначала разрушить старое, а потом уж строить новое! Еще он говорил, что в такие времена лучше дать народу перебеситься, дать ему полную волю, пусть делает что хочет. Когда все отрезвятся, когда их охватит чувство сытого довольства — тогда они не забудут и того, кто показал им дорогу. И подчинятся такому человеку, потому что в глубине своей зеленомисской души не перестанут уже мечтать о таком же пиршестве в будущем. Важно поманить народ, дать ему понюхать запах свободы — и этот запах уже не выветрится из его души. Урбан хотел что-то возразить, но Рох добил его совершенно ясным логическим заключением:
— Я хочу стать старостой в Зеленой Мисе, и я стану им!
Ох, и пройдоха этот Рох, такого днем с огнем не сыщешь! Дня не прошло, а он — стечением счастливых обстоятельств — добился уже такой популярности в этом селе, как будто жил здесь с малых лет; да если б он на части разрывался, служа обществу, — и тогда не завоевал бы такой славы, как та, что летит о нем теперь из дома в дом. Достаточно будет ему завтра созвать граждан, особенно население батрацких Гоштаков, — а они составляют большинство в Зеленой Мисе, — и сказать: «Граждане и гражданки, кого хотите вы избрать старостой?» — как в толпе раздадутся голоса: «Роха Святого!» И все собравшиеся, не размышляя, закричат: «Слава ему, да здравствует Рох Святой!»
Однако, кроме Роха Святого, есть в Зеленой Мисе еще один крупный авторитет. Это тот человек, который уже четыре десятилетия усердно выпалывает, окапывает, подрезает зеленомисский виноградник господа. И не без успеха! Этот человек, тяжело ступая вверх по лестнице к полуразграбленной лавке, появился вдруг, красный от гнева, посреди толпы. Он высок, широк, могуч. Он сверкает глазами, ища, кого призвать к ответу. Из рук гоштачанок попадали уносимые кастрюли и сковородки, местечские крестьяне, захваченные врасплох с цепочками и лопатами в руках, готовы были провалиться сквозь землю. Кое-кто из мужиков, стоявших в дверях склада, проскользнул внутрь, испуганно прошептав:
— Пан настоятель пришли!
Кто послабее духом, скрылся из склада в распивочную, и только прошедшие чистилище фронта или храбрые от выпитого вина и ракии остались на пороге — поглазеть. И в окнах появились любопытные лица.
— Стало быть, грабите! — кивнул головой старый настоятель, обводя взглядом грешников, потупившихся с виноватым видом. — И не стыдно вам? — Он взял у одного местечанина из рук цепочку для волов, сердито швырнул на ларь. — Забыли, что седьмая заповедь божия гласит: «Не укради»?
Рох Святой огляделся. Появление настоятеля ему более чем неприятно. К тому же он видит и чувствует, что все застигнутые на месте преступления обращают взоры к нему, Роху, от него ожидают помощи. Или он выдержит это испытание, или проиграет игру. Лицо его приняло плутоватое выражение, а губы выговорили злые слова:
— А как было дело с пятой заповедью, которая гласит: «Не убий»? Вы сами со своей кафедры благословляли наших ребят на убийство! Почему тогда вы не протестовали?
Настоятель обернулся, смерил пришельца с головы до пят и с пят до головы; стариковские глаза остановились на трехцветной ленте, прикрепленной к околышу фуражки.
— Тебя я не знаю, сын мой, но, судя по твоим словам, — недурной ты цветок из чертова сада!
И настоятель отвернулся от Роха Святого, как бы не интересуясь им больше; но тут на глаза ему попалась высокая фигура Урбана Габджи. Настоятель покачал головой, как делал всегда, когда увещевал грешников и корил их. Он чувствовал потребность излить на ком-нибудь свой гнев.
— Никогда не думал, что сын честного Михала Габджи будет… вором!
Урбан дернулся как ужаленный, на лбу его набрякла голубая жила. Дерзко ответил:
— Я не вор! Я не взял ничего отсюда, — он обвел рукой разбросанные товары. — Не взял — и не возьму!
— Ты вор уже потому, что видишь все это и не останавливаешь людей!
Урбан не сразу нашелся, что ответить. Проглотив слюну, выпалил:
— Воруют только господа! А народ отбирает у них то, что они награбили!
— Господа воруют? Может быть, и я воровал? — злобно просипел священник.
— Воровать вы не воровали, но зла причинили достаточно!
Настоятель оперся на ларь. Он был раздражен, как никогда.
— Какое же зло я причинил? Ах ты нечестивец! Слышал бы тебя твой отец! Да разве ты христианин?
Но Урбан Габджа не думает ни об отце, ни о священнике — ни о ком на свете. Он побелел как стена, взгляд стал злой, совсем не христианский.
— В самое тяжелое время вы отняли у гоштачан и волчиндольцев приходские земли — и отдали их в аренду Жадному Волу и Сильвестру Болебруху. Забыли о любви к ближнему. Христианин, а не пожалели бедняков, богачи вам милее были!
— Это мое дело! — отрезал настоятель, собираясь уходить.
— Не только ваше! Это и наше, и мое дело! Сдали бы нам землю в аренду — не пришлось бы моей Кристине продавать корову за гроши, и дети бы мои не умерли… если б было у них… молоко…
Последние слова Урбан выговаривает, давясь злыми слезами. Эти слезы смутили настоятеля. На пороге он обернулся, процедил:
— Опомнись, Габджа, господь бог, быть может, еще простит тебе!
— Но зеленомисскому настоятелю он не простит никогда!!!
Рох Святой не стал ждать, пока священник спустится с лестницы, закричал:
— Берите же, люди! Все ваше, что господа накрали!
Тут со двора донеслось тупое овечье блеяние. Рох Святой поспешил вон, сопровождаемый народом.
— Сколько тут овец?
Кто-то отрапортовал по-солдатски:
— Так что докладываю: сто семьдесят овец и тринадцать баранов!
Рох задумался, а может быть, он просто выжидал, пока из дома и с улицы наберется побольше народа, да пока все угомонятся. Тогда он вынес первый приговор, достойный старосты:
— Каждому дому в Гоштаках и Волчиндоле, откуда взяли солдата, все равно — вернулся он или нет — по овце!
— Слава! Ура! — загалдела толпа.
— А коли что останется — дать тем в Местечке, кто победнее. Кто побогаче в Местечке — тем по барану на два дома!
— Слава! Ура!
— А из трех баранов наварить гуляша да позвать сюда гармонистов, есть, пить и плясать! Да здравствует свобода!
— Слава! Ура! — неистовствовала толпа, барабанные перепонки еле выдерживали этот крик.
Пока делили овец и баранов, как велел Рох, поочередно вызывая номера домов и фамилии их владельцев, сам герой дня решил отложить разграбление на завтра; лавка и склад забиваются досками, отпирается танцевальный зал, еще нетронутый. Срочно мобилизуются ротные кашевары, котлы, горшки и девушки — чистить картофель. Расставляют столы и скамьи, отпирают подвал и начинают носить наверх вино, белое и красное, сливовицу и ракию. Было объявлено, что вход открыт только для солдат и их жен и что девок впустят сколько влезет. Но кто бы ни явился незваный, никого не гнали, — ведь пришла свобода, а она принадлежит всем, кто сражался в окопах и страдал в тылу.
Вино носят в ведрах, сливовицу и ракию — в кувшинах и ковшах. Гоштачские девки раскраснелись от усердия — едва донесут ведро или ковш, уже спешат за следующим. В подвал они спускаются охотно, потому что туда набились солдаты, и там уже начались танцы. И гармонист там лучше, чем наверху, в танцевальном зале. И время от времени гаснут свечки… А это страсть как приятно: можно визжать вволю, особенно когда девка знает, что ее хватают руки того, кого она желала бы иметь своим мужем. После четырех лет войны как будто сразу прорвалась плотина! А тут еще и уверенность, что старый настоятель не появится на лестнице с церковной свечой в руках, не хлестнет раззадоренных гоштачанок бичом, сплетенным из слов шестой заповеди! На полу подвала уже образовались лужи, ноги чавкают, как в болоте. Когда гаснут свечки, обязательно опрокинется какое-нибудь ведро с вином или какая-нибудь девица, почувствовав на себе чужие руки, вскочит прямо в кадку с вином или выдернет втулку, и вино ударит струей, как из пожарного шланга. Пока зажгут свечи да вставят обратно втулку — на земле-то уже потоп… Не каждый день бывает такое!
Местечские женщины и девушки спускаются в подвал только чтоб выпить, не задерживаются. Все их интересы наверху, в танцевальном зале, где свет не гаснет. Там отплясывают чардаш, обжигающий бешеным ритмом крестьянской жизни, которая ищет выхода именно в танце, разливаясь, как Паршивая речка в пору таяния снегов. Местечский женский пол имеет представительниц объемистых, как колоды. Из-под кацавеек и кофт выпирает неподдельная грешная плоть. Этих не облапишь, эти себя в обиду не дадут, — скорее сами они опасны для исхудавших солдат, того и гляди переломят надвое в танце! Местечскую женщину не оторвет от мужа никакая сила — одна только смерть. А местечская дева не выпустит из рук того, кто к ней попался, пока не отойдет вместе с ним от алтаря.
Только вот пить с умом не умеет зеленомисский люд — ни тот, что набился в подвале, ни тот, что пляшет наверху. Прошло всего часа два, как рекой потекли вино и водка, а уж внизу и наверху зеленомищане достигли вершины буйства. И когда, ближе к полуночи, стали раздавать гуляш, зеленомисские желудки уже отказывались переваривать то, что при иных обстоятельствах поглощали бы целыми котлами. Съесть-то еще ладно — как не съесть такое обильное угощение! — а вот переварить — дудки! Один за другим выбегают во двор: тошнотворный запах извергаемого возносится из всех закоулков трактирного двора! А в подвале — из проулков между бочками. У кого кишка тонка, те уходят вовсе, хватаясь за стены, падая, спотыкаясь. Однако и крепких голов еще немало, и они вытворяют черт-те что.
Волчиндольцы еще держатся. Эти не пьянеют — привыкли к такому занятию. Ржут, хватаясь за животы, при виде зеленомисского слабосилия во всей его красе. Числом волчиндольцев не так много, но, вечно голодные, редко видавшие мясо, они почти перегнали местечан по количеству съеденного гуляша. И они великолепно умеют убирать подальше тех, кто сваливается под стол. Уже человек двадцать мужчин и женщин унесли они таким образом в комнаты Жадного Вола. Хуже обстояло дело в подвале, оттуда некуда выносить упившихся, приходилось запихивать их под бочки или класть на пустые полки. Так они и делали с гоштачанами и гоштачанками, перемазанными в грязи и вине.
После полуночи Волчиндол овладел положением. Потчевал без конца зеленомищан, еще державшихся на ногах, смешивая для них вино с ракией, наливал тем, кто еще прибегал из дому с ведром или кувшином.
— Берите, пейте, свобода пришла!
К утру некому стало наливать: вино одолело всех. Стоит лишь Волчиндол, за исключением Адама Ребра. И вместе с Волчиндолом отважно сражается Рох Святой. Такой он питух, что даже Волчиндол спасовал перед ним. Пьет, как вол, а надуется, как бочка, — выйдет вон, всунет два пальца в глотку, и… Такой подлый мужик! Ослабел он уже к рассвету, растянулся на скамье и тотчас захрапел.
Волчиндольцы вынесли из подвала Адама Ребра — он очень легок, Габджа и Райчина без труда понесли его на носилках, на которые положили еще двух овец. Остальные волчиндольцы, взвалив блеющих животных на плечи и, придерживая их за ноги, двинулись из дома Жадного Вола к Волчиндолу. Весело шли, даже песню затянули — песенку, сложенную младшим из них:
Корчмаря в Зеленой Мисе взяли за бока:
«Жадный Вол, давай живее ключ от погребка!»
Пили там солдаты, пировали,
а вино им девки подавали
и венки порастеряли в темном том подвале.
Было ль, не было ль того,
только били одного,
и кричали все кругом: «Бей его! Долой его!»
Но вот сняли Адама Ребра с носилок, втащили его в домик на верхнем конце Воловьих Хребтов, уложили в кровать — и тогда увидели, что он мертв…
Несколько дней еще пила и пировала Зеленая Миса. Понадобилось трое суток, чтоб вынести из подвала Жадного Вола все вино и всю водку. И когда уже не было ничего, что можно было бы взять из еды или питья, когда в доме не осталось ни мебели, ни посуды, когда вынули рамы из окон, растащили поленницу дров, а из-под навесов увели машины, плуги и телеги, когда крестьяне из Местечка отважно одолели огромный стог соломы и рядом стог клевера (овин был очищен еще раньше), из Волчиндола на телеге, запряженной волами, прикатил Шимон Панчуха. Ястребиными глазами своими, будто вшитыми в складки дубленой кожи, обвел он пустой двор, гумно, — и сердце его облилось кровью при виде выломанных дверей и зияющих оконниц, открывавших комнаты, полные грязи и пыли. Все, что имело хоть какую-то ценность, уже расхватали! Панчуха зашел в подвал, почиркал спичками. В нос ему шибанул острый запах прокисшего вина, выдохшейся сливовицы и ракии, смешанный со смрадом людских испражнений и блевотины. Панчуха имел намерение выкатить парочку бочек поменьше, но небольших бочек не осталось, а большие все были изрешечены винтовочными и пистолетными пулями. Панчуха не понимает, как могли солдаты до того опуститься — стрелять по невинным бочкам… Вот если б так стреляли по неприятелю, войну бы не проиграли! От злости у Панчухи вскипела желчь: хорошенькое дело, ему да нечего в телегу положить! За гумном гоштачане рубили последние акации. Даже деревьев оставить не хотели! От амбара уже отодраны доски, и какой-то местечанин со взрослыми сыновьями снимал черепицу с крыши. Свинарника тоже как не бывало. Наверное, и за дом примутся зеленомищане, начнут по порядку, сверху: сначала снимут крышу, разберут стропила, а там и кирпич увезут.
Удивительно, какие вороватые оказались люди в этом селе! Да если бы Шимона Панчуху нужда заставила воровать, он и то не позволил бы себе такого безобразия. В углу сарая он нашел несколько ржавых вил, лопат, мотыг — возьмет хоть это. Слава богу, их не заметила зеленомисская голытьба. Панчуха перенес добычу в телегу, но только стал заворачивать волов, как в нос ему ударил резкий запах прелого навоза. Единственное, что осталось! Впрочем, и это недурная находка. Во всяком случае, Шимон Панчуха не станет зажимать себе нос: этот запах для него необычайно приятен. Лошадиный помет, смешанный с коровьим, тучный, жирный, — будто созданный для его виноградников на Волчьих Кутах и Конских Седлах. С бьющимся сердцем Панчуха подтащил волов к огромной гниющей куче, выкинул из телеги старые орудия, оставил только трехзубые вилы. Поплевав на руки, всадил вилы в навоз…
Работал Панчуха — одно загляденье! Верхний слой соломы сбросил в сторону, брал только чистый навоз — будто отваливал комья густой пахучей каши. Волы у него сильные. Панчуха рад — можно наложить с верхом, вывезут и в гору. Он ничего не видит, не слышит, только с наслаждением вдыхает запах навоза, которого, говоря по правде, в Волчиндоле всегда не хватает. Нагрузив доверху телегу, Панчуха воткнул все подобранные мотыги, лопаты и вилы в навоз и двинулся со двора на площадь, оттуда вниз через Местечко, через Гоштаки, к мосту над Паршивой речкой — и домой, на Волчьи Куты. Так, не пивши, не евши, трудился он, как каторжный, весь день, всю ночь и еще на другой день. Еще бы, господи, — навоз!
Когда Панчуха в седьмой раз проезжал по дороге вдоль Гоштаков, по направлению к мельнице, навстречу ему попалась ватага мальчишек и парней из Волчиндола и Гоштаков; ребята шли обнявшись и что-то пели. Вообще с некоторых пор в Зеленой Мисе и в Волчиндоле принято петь прямо на улицах. Ребятишек было человек десять — двенадцать, и, вероятно, они были слегка навеселе, — не удивительно, если вспомнить, что и им кое-что перепало из подвала Жадного Вола. Шимон Панчуха на них не обратил внимания: всю душу его и сердце заполнил навоз, так что места для каких-то песен там не оставалось. Но мальчишки, пропустив волчиндольского карлика, сами повернули за ним и под громкий хохот затянули во всю глотку:
Знают все: Шимон Панчуха — он не виноват,
он стащил одну мотыгу и пяток лопат.
Да навозу воз набрал Панчуха,
а была, как видно, голодуха, —
он отвез навоз домой и набил им брюхо!
Было ль, не было ль того,
только били одного,
и кричали все кругом: «Бей его! Долой его!»
Мальчишки повторяли куплет, следуя на почтительном расстоянии за телегой с навозом, и гоштачане, выбежавшие на дорогу, наслаждались спектаклем. Шимон Панчуха злился, кричал, ругался, сыпал проклятиями, грозил кнутом — ничто не помогало. Мальчишки как сумасшедшие горланили песню, а гоштачане, хватаясь за животы, подбадривали певцов и даже дружно подхватывали последние три строчки, уже хорошо известные им с того понедельника, когда волчиндольцы возвращались на заре после магарыча, с овцами на плечах. Так дошли до конца Гоштаков, и тут мальчишки повернули обратно, заголосили следующий, совершенно новый куплет, — еще до встречи с Панчухой они ходили петь его к мельнице, где мельник Хомистек, злой как черт, чистил мучные лари. Он тогда прогнал их…
Вам, наверно, и не снится, Иозефи-барон,
что от всех баранов ваших — низкий вам поклон.
И рога, и кожи, и копыта —
вся плотина тем добром забита, —
вот поэтому Хомистек смотрит так сердито.
Было ль, не было ль того,
только били одного,
и кричали все кругом: «Бей его! Долой его!»
Проходя по Местечку, озорники повторили все три известных до тех пор куплета; когда же добрались до площади, где было больше всего богатых домов, ленивые хозяева которых повылезали на глинобитные завалинки, мальчишки, число которых тем временем увеличилось, затянули еще и четвертый:
Мужики Зеленой Мисы, хватит вам рыдать,
что вина не довелося вволю похлебать.
Вы зато свинью украли,
плуг и сеялку забрали
да к тому же черепицу с крыши ободрали!
Тут-то и началось. Хозяева, бранясь и толкаясь, убрались по домам, а их отважные сынки кинулись на дорогу к мальчишкам, и на певцов обрушился град камней. Преимущество было явно за нападающими, потому что атаковали они сразу с трех сторон, и нашим безобразникам оставалось одно: поскорее укрыться во дворе Жадного Вола. Хорошо еще, что ворот больше нет — унесли местечане! Якуб Крист из Волчиндола, в голову которого попал местечский камень, обернулся в воротах, вытащил из кармана пистолет, украденный у отца, и выстрелил. Он даже не целился, ослепленный яростью. Местечко капитулировало, оставив на поле боя раненого Иноцента Грмбольца, внука причетника, который не только не был богачом, но даже считался еще бо́льшим голодранцем, чем вся волчиндольская и гоштачанская голытьба, вместе взятая. И счастье, что подстрелил Якуб именно такого. Окажись на его месте другой, более ценный отпрыск, — в тот же день между Местечком и Гоштаками разразилась бы война.
Так благодаря чистой случайности в Зеленой Мисе не произошло ничего особенного, за исключением того, что большинством гоштачских голосов старостой был избран Рох Святой; он поселился в квартире нотариуса (а потому не разрешил ее грабить, за что жена и дочери нотариуса были ему благодарны) и организовал «национальный совет», конечно вооруженный, — из одних гоштачан. Однако, вняв протестам со стороны Местечка, он призвал в ряды вооруженной власти и четырех местечан: один из них украл у Жадного Вола оконные рамы, второй — соломорезку, третий уволок целый свинарник вместе с поросной свиньей, четвертый — черепицу и стропила с амбара. Таким образом, «национальный совет» оказался состоящим не только из рабочих и крестьян, но, что гораздо важнее, из людей в высшей степени надежных. А в такие времена, когда распадается монархия и создается республика, — это самое главное. Рох Святой да двадцать непоколебимых — итого двадцать один человек, а двадцать одно при игре в карты, как всем известно, величина решающая.
Вследствие всех этих мер в Зеленой Мисе и не могло произойти ничего из ряда вон выходящего, никакой войны. В имение Иозефи был послан гарнизон из пяти вооруженных гоштачан — преимущественно для того, чтобы управляющий каждый день неукоснительно отправлял в Гоштаки молоко, еженедельно в Зеленую Мису — по две головы рогатого скота, а главное — соответствующее количество спирта из тамошней винокурни. И, естественно, еженедельно — по возу пшеницы на мельницу Хомистека, чтоб не было крику, особенно в Гоштаках, будто нет муки на пироги. Если же мука нужна была Волчиндолу, он мог получить ее в обмен на вино, которое следовало привозить в нотариат, где его лично принимал Рох Святой, выдавая ордерки на мельницу. Другими словами: порядок есть основа всего… Зачем драться, спорить, ссориться, когда все можно уладить мирно…
Так, правда, обстояло дело лишь в Зеленой Мисе. В Волчиндоле все было иначе. Нет там ни нового старосты, ни «национального совета», ни имения с волами и коровами, даже винокурни там нет. Но вот грех — блатничане повадились таскаться в Волчиндол за вином. Сначала хорошо платили и мукой давали, но с каждым днем стали предлагать все меньше, стали торговаться с хозяевами виноградников, кое-где набрали в долг. А ходят они с винтовками — попробуй не дай им, как ввалятся трое-четверо таких в подвал! Правда, Урбана Габджу, Филипа Райчину и еще кое-кого они минуют, зато с Филоменой Эйгледьефковой обошлись вовсе нечестно. Тоже и с Шимоном Панчухой, — впрочем, ему-то все желают всяческих напастей. Хуже приходится Сливницким, у которых в доме, за исключением хромого работника, нет мужчин. А блатничане, и всегда-то выпить не дураки, становились все нахальнее.
Но что совсем плохо для Волчиндола — старостой в Блатнице сделался такой гусь, что похлестче Роха Святого будет. И вот однажды этот староста в сопровождении одиннадцати бездельников, вооруженных пистолетами и винтовками, нагрузив телегу бочками, самолично явился в Волчиндол, проникнув в него между Короткой Пустошью и Чертовой Пастью, — там довольно пологий склон, и дорога сносная, — и остановился перед общинной винодельней. Дело было в субботу вечером; блатничане высадили дверь давильни и взялись за работу — хозяйничают, будто у себя дома. Кукию связали, Негреши вытолкали взашей, а старосте Венделину Бабинскому, который оказал им сопротивление, прострелили ногу. Пришли блатничане будто на верное дело и, зная, что из Волчиндола трудно выбираться с тяжелым грузом, впрягли в телегу две пары волов.
К винодельне сбежался весь Волчиндол, мужчины, женщины, мальчишки, — злые, взбудораженные, хоть сейчас в драку! И леший знает, чем бы все кончилось, — потому что и в Волчиндоле имелись три солдатские винтовки, две ручные гранаты да один пистолет (не считая охотничьего ружья Сильвестра Болебруха); но тут Павол Апоштол, хотя и не был солдатом, — а может быть, именно поэтому, — выказал наиболее героическое присутствие духа: уступил! Но сначала, правда, отвел в сторонку, за часовню святого Венделина, Урбана Габджу и Филипа Райчину, рвавшихся в бой, и пошушукался с ними. Волчиндол разошелся: женщины скрылись в домах, мужчины и парни — как будто тоже. Но в ту же минуту от толпы отделились двое мальчишек с самыми длинными ногами — Марек Габджа и Якуб Крист — и помчались к Зеленой Мисе. А Павол Апоштол подошел к винодельне, на пороге которой, окруженный блатничанами, стоял новый блатницкий староста.
— Ну, что делать, — громко и сокрушенно заговорил Апоштол, — не погибать же под вашими пулями. Наливайте себе, ладно, когда-нибудь, может, и заплатите! Только, пожалуйста, не разоряйте нас очень уж сильно. Дивлюсь я, что вы выбрали самую бедную деревню в округе, — да что вам говорить!
— Не хнычь и проваливай к чертовой матери! — бросил Апоштолу блатницкий староста, довольный тем, что волчиндольцы отступили. И хохот его солдат провожал уходящего Апоштола.
Блатничане проворно работали с помощью насоса: большинство из них были молодые солдаты, лишь недавно ходившие в Волчиндол на заработки, — они хорошо умели перекачивать вино. И выбрали-то они общинную давильню именно потому, что там был насос. Есть насос и у Большого Сильвестра, но — хотя его они посетили бы с большей охотой, чем общину, — к нему трудно подобраться. Впрочем, и он от них не уйдет!
Конечно, приятно воровать, когда вор не боится. И очень приятно было блатничанам: чем больше они пили, тем основательней убеждались, что волчиндольцы и носа не кажут из своих нор. Крепко полагались блатничане на свои заряженные винтовки и пистолеты. А перекачать двадцать оковов вина, если еще при этом работники сами накачиваются, как бурдюки, — дело долгое, даже и при насосе, а тем более, когда в разгар работы вдруг испортились и кран и шланг. Пока их наладили, немало времени прошло. И пока распробовали, которое вино лучше, — тоже долго спорили: специалистов собралось много; а хуже всего то, что, кроме огарка свечи, не было света, потому что в лампе керосин весь выгорел.
Кончилось дело тем, что когда телега с бочками двинулась из Волчиндола, то в самом узком месте, между Старой Горой и Чертовой Пастью, там, где сливовые деревья образуют настоящий свод над дорогой, засели двенадцать бойцов из Волчиндола да пятнадцать из Зеленой Мисы. Блатничане облепили телегу, кроме двух погонщиков, ведших волов. Всем было весело, все пели, орали, стреляли в воздух. Ночь была не то чтобы темная, а какая-то голубоватая. Когда перед первой парой волов разорвалась граната Роха Святого и все блатничане были оглушены, волчиндольцы и зеленомищане выскочили из засады. Прикладами били врагов, сыпавшихся с телеги.
Только блатницкому старосте удалось удрать. Слишком большой был он негодяй, чтоб ждать, чем все это кончится.
Один из погонщиков лежал в канаве раненый. Недолго ему осталось мучиться: граната разорвалась почти у него под ногами. Первая пара волов свалилась, вторая вырвалась из ярма и убежала, причем цепью одного вола срезало рог у другого. От сильного толчка и резкого поворота телега сломалась, бочки скатились на дорогу.
Рох Святой за труды конфисковал в пользу Зеленой Мисы трех волов и бочку вина и взял на себя заботу о девяти пленных и одном убитом. Вторую бочку с вином и одного вола он великодушно оставил волчиндольцам, да еще пятерых вооруженных гоштачан — конечно, приказав кормить и поить их. Пленных он велел попарно связать цепочкой для волов. Расплата будет произведена в Зеленой Мисе — в подвале нотариата. Посмотрит еще Рох Святой, какой выкуп внесет Блатница за своих пленных.
Урбан Габджа — единственный человек, с которым хоть немного считается Рох Святой, — выговорил для Волчиндола еще одного вола, шепнув зеленомисскому старосте, что в таком случае волчиндольцы будут полностью удовлетворены. Рох похлопал зятя по плечу и согласился. Он не хочет второй раз сердить Кристину. Он за мир в семье.
Таким образом, из всей этой истории Волчиндол вышел с хорошей прибылью, потому что два вола всегда дороже бочки вина. И на другой день Урбана Габджу единогласно выбрали старостой Волчиндола, потому что Венделин Бабинский, после того как мать учителя промыла и перевязала его раненое бедро, заявил, что он больше не чувствует себя старостой.
Первым делом Урбана Габджи как волчиндольского старосты было конфисковать у Шимона Панчухи все семь телег навоза, привезенного со двора Жадного Вола: Урбан решил удобрить краденым навозом общинный виноградник. Это было встречено всеобщим одобрением. Даже сам Жадный Вол, узнав об этом, весьма благожелательно отозвался о новом старосте при Сильвестре, отчего довольно резко упал в его глазах. Ибо вирилист был убежден, что худшего голодранца Волчиндол не мог получить в старосты. Он отчасти прав, потому что «национальный совет», то есть пятеро голодных и томимых вечной жаждой гоштачан, кормятся и поятся у волчиндольских хозяев строго в соответствии с количеством ютров. Другими словами — каждый третий день служанке с Оленьих Склонов приходится по три раза спускаться к часовне святого Урбана с едой, увязанной в мешок на спине, и с кувшином вина в руке. Там, в доме обанкротившегося виноградарского кооператива, то есть в доме Сильвестровой победы над объединенным Волчиндолом, бедная служанка через два дня на третий любуется, как жрут и хлещут вино пятеро солдат, у которых нет никакого другого занятия…
Город Сливница, куда сбежались крупные и мелкие разбойники со всей округи, довольно быстро покончил с грабежами. Правда, сливницкая полиция тоже отказалась повиноваться начальству — именно она-то и грабила больше всех, да в самых лучших местах, — зато со всех концов распавшейся империи в город стеклись сливницкие офицеры. И они навели порядок: как бы по мановению волшебной палочки создали городскую милицию. В милицию брали людей с разбором. Винтовки и пистолеты раздавались только взбешенным беглецам из сливницких деревень, только мошенникам корчмарям и лавочникам. В самой Сливнице таких защитников набралось чуть ли не полтысячи. И вот, после недели вольности все было кончено: вторые полтысячи сливничан очутились за решеткой! Еще три дня прошло, пока у новых владельцев разыскали наворованное — главным образом то, что нельзя было быстро съесть или припрятать, — и пока все это было возвращено прежним владельцам, — правда, вместе с вещами, никогда им не принадлежавшими. А так как после этого, если не считать избиения и истязания арестованных, срочных дел не находилось, то новая городская управа, возглавляемая бывшим зеленомисским нотариусом, решила, что неплохо было бы навести порядок и в некоторых ближних селах, — например, в Зеленой Мисе.
Задержка с осуществлением этого произошла потому, что в Сливницу из Моравии явились чехословацкие жандармы, числом десять человек, и заняли вокзал. Надо было встретить их, узнать, зачем они прибыли, заверить их в самой горячей поддержке, а вечером, когда стемнело, — восьмерых укокошить, а двоих запереть в тюрьму. Сделать это можно было совершенно безнаказанно, и этого требовал даже патриотический долг городской управы, потому что еще днем раньше она получила сообщение о том, что ночью в Западный Город придет эшелон с надежными войсками.
Но бывший зеленомисский нотариус, как бы ни был он рад приветствовать командиров этих войск, отдал предпочтение более неотложной операции. Он лично отобрал дюжины три храбрейших из милиционеров, которыми командовал старший сын Жадного Вола, гусарский поручик, и на двух ломовых телегах, влекомых битюгами, прибыл в Зеленую Мису. Въехали они в село, конечно, не со стороны Гоштаков, а проселком, мимо гумен, проулочком за костелом, и остановились перед нотариатом.
Вскоре милиционеры бросили в первую телегу Роха Святого — в одном исподнем, связанного и с кляпом во рту, — а за ним туда же натолкали еще десятерых гоштачан, с которыми управились очень быстро. На другую телегу погрузили одежду, нужнейшую утварь и прочие принадлежности домашнего обихода семьи нотариуса, поверх них плюхнулись жена нотариуса и его дочки и — айда в Сливницу! Милиционеры храбро шагали с заряженными винтовками по обеим сторонам ломовиков, — так некогда ходили пандуры, охранявшие возы с кремницкими дукатами[65]. Однако их осторожность была излишней. Зеленая Миса спала как убитая, опьяненная свободой, смешанной с волчиндольским вином и со спиртом из винокурни барона Иозефи.
Рох Святой не питал почти никакой надежды на то, что доживет до утра, — особенно потому, что за ним прибыл сам сын Жадного Вола! Когда-то они вместе переворачивали Сливницу вверх дном, — тем более не простит ему прежний дружок. Рох Святой понял это, очутившись в одиночной камере городской тюрьмы, разлученный со своими гоштачанами. Случалось ему уже сидеть тут прежде; ох, знает он Сливницу и с этой стороны! Одно хорошо, что его развязали. И ждать заставили недолго. Совсем не много времени прошло после полуночи, когда тюремщик внес горящую свечу, поставил ее в маленькую нишу и ушел. Значит, гусарский поручик не желает иметь свидетеля, подслушивающего за дверью. Гусарский поручик вошел в камеру с плеткой в руке и с пистолетом в открытой кобуре…
Через четверть часа поручик вышел взъяренный до того, что на себя стал не похож. Он грозно орал на тюремщика, замахиваясь плеткой, грозил пришибить всякого, кто подаст арестанту хоть кусок хлеба. Тюремщик вытянулся в струнку.
А утром Рох Святой был уже в Зеленой Мисе вместе со своими гоштачанами, еще лучше, вооруженными, потому что в Сливнице сейчас нет нехватки ни в оружии, ни в боеприпасах. И едва рассвело, Рох предпринял карательную экспедицию во владения Сильвестра Болебруха, где пользовался гостеприимством отец воинственного, но незадачливого гусарского поручика. Результат: оба дога убиты, двадцать оковов вина на телеге, запряженной вороными болебруховскими жеребцами, свозятся проселком под Долгой Пустошью, в направлении к мосту. Десять оковов роздано жителям Гоштаков, остальные десять объявлены частью провианта для «национального совета». Гоштаки с удовольствием встречают предложение о расширении его состава до сорока человек. А Волчиндол, в свою очередь, принимает решение охранять себя собственными силами и возвращает пятерых гоштачан (слегка нагулявших жирку и полупьяных) в Зеленую Мису. Теперь зеленомисский гарнизон состоит из «гусарского поручика» Роха Святого, тридцати шести гоштачан и четверых местечан.
Утром пришла весть, что части Чехословацкой армии заняли Святой Копчек, Подгай, Верхние и Нижние Шенки и Охухлов. Около полудня, когда на зеленомисской площади воздвигалась триумфальная арка, вдруг, несмотря на ясное небо, раскатился гром. Рох Святой утверждал, что снаряды рвутся уже в Блатнице.
Торжественная встреча не состоялась, потому что воинская часть вошла в Зеленую Мису ночью, а утром ее уже не было: она маршировала по улицам города Сливница, которая, отправив в Западный Город все, что ей не принадлежало, сдалась совершенно без боя, если не считать железнодорожной станции. Занять ее вызвался Рох Святой со своими зеленомищанами, подбодренными спиртом. Но и зеленомищанам посчастливилось не осквернить себя сражением, ибо караульный железнодорожный отряд, имевший задачу обеспечить движение на главной магистрали, сдался после нескольких выстрелов. И хорошо сделал, потому что в противном случае войско Роха Святого просто утонуло бы в луже геройства.