К книге
Красное вино2 ГЕРОИНЯ И МАЛЕНЬКИЙ ГЕРОЙ. СМЕРТЬ ВОЛЧИНДОЛЬСКОГО СТАРОСТЫ
49%
2 ГЕРОИНЯ И МАЛЕНЬКИЙ ГЕРОЙ. СМЕРТЬ ВОЛЧИНДОЛЬСКОГО СТАРОСТЫ
30

Давным-давно, когда еще не читали календарей и не догадывались, что земля ходит вокруг солнца, выдумали люди сказку: будто некий великан подпирает нашу планету плечами. Коломан Мокуш рассказал волчиндольским детям, что древние ваятели высекли из камня этого гиганта с тяжелым шаром на спине. Скульптура, сказал он, находится в Риме; и кто на нее смотрит, тот не только видит, как гнется под тяжестью силач, но и слышит, как трещат его кости и рвутся мышцы!

Побасенка Мокуша не так уж бессмысленна, как может показаться, в нее вполне можно поверить: ведь и в наши времена есть люди, сгибающиеся под бременем, — они тащат на себе столько забот, что кости трещат и мышцы рвутся. И вовсе не надо ходить за ними в Рим: возле Паршивой речки живет великан, что несет на плечах весь Волчиндол, — это старый Томаш Сливницкий. Чем старше он, тем крепче становится. Удивительно, откуда только берется у него столько сил. Кроме собственного хозяйства, на плечах его и волчиндольские кооперативы, и обязанности старосты. Если б все это положить на весы, сразу стало бы ясно, кто сильнее — тот гигант с единственным шаром на спине или Томаш Сливницкий со своими тремя ношами на плечах!

Когда при внеочередном призыве взяли в солдаты Венделина Бабинского, в Волчиндоле ждали, что община выцарапает его как незаменимого. Зеленомисский нотариус, однако, полагал, что с обязанностями старосты в такой дыре, как Волчиндол, справится и Шимон Панчуха, ежели на это место не позарится Сильвестр Болебрух. Нотариус черкнул несколько слов на ходатайстве старого Иозефа Бабинского, и это решило дело: волчиндольский староста тоже отправился воевать за отечество и императора. Правда, Венделину Бабинскому подкатывало уже под пятьдесят, но сила в нем была большая, и это определило его судьбу — стать грудью против врага. А кресло старосты, хотя Шимон Панчуха уже и примерял к нему свой тощий зад, занял Томаш Сливницкий, — и вот почему. Окружной начальник был того мнения — и это мнение доконало зеленомисского нотариуса, — что зады, подобные Панчухову, имеют слишком слабые затычки, а он, окружной начальник, не допустит, чтоб Волчиндол, где родится доброе вино, провонял, как хорьковая нора. Этого же испугался и Большой Сильвестр и своим вирилистским голосом помог взвалить на Сливницкого новые хлопоты.

Для честного человека быть старостой в пору глубокого мира — примерно то же самое, что для приличного турецкого паши (если только существуют приличные турецкие паши) иметь двух жен. У него уйма хлопот с обеими женами и с детьми от двух матерей, но если он обладает хоть какой-то энергией, то ему не обязательно сразу вешаться. Однако стать главой деревенской общины во время войны, когда весь мир вывернулся наизнанку, — это для честного человека такой сложный случай, что и не передать. Следовало бы запретить честным людям занимать должность старосты в военное время. В военное время такая должность хороша для прохвостов. Люди в такие времена совсем дичают и, не имея под рукой другого начальства, все сваливают на старост. Староста виноват во всех бедах, обрушившихся на них: староста сопровождал мобилизованных до города, староста переписывал рогатый скот и свиней, староста выдавал бумажки на реквизицию, староста замешан в том, что таких-то не освободили от фронта, староста не добился муки для бедных, он виноват, что нет уксуса, керосина, табаку. Он слушается господ.

Томаш Сливницкий не очень-то слушался господ. С зеленомисским нотариусом он единоборствует, как с самим сатаной. Ему, нотариусу, все кажется, что Волчиндол лениво подписывается на военные займы, сдает мало говядины и свинины, мало поставляет вина, да еще за максимальную цену. Непатриотичен Волчиндол! Оливер Эйгледьефка, к примеру, вообще решил не воевать — и полк разыскивает его по всей монархии. Какой позор для нотариата! А Адам Ребро без конца пишет с фронта, что убьет нотариуса, если жена с детьми не получит пособия. Ну и нахальство со стороны «богача», у которого целое ютро под виноградом! А недавно Урбан Габджа, в ответ на телеграмму Сливницкого, явился сам — и только для того, чтобы чуть не до смерти уходить такого мирного жителя, как Шимон Панчуха. Потом осмелился ввалиться к нему, к нотариусу, в кабинет, потребовал составить протокол на Панчуху, да еще под свою диктовку! Счастье, что под рукой оказались жандармы — отвели Габджу в Сливницу. Его ждет маршевая рота, а после войны, если не подохнет, — заключение в крепости.

— Дерьмо собачье! — ворчит про себя старый Сливницкий, направляя свои стопы к Жадному Волу.

Корчмарь раскормлен, как рождественский гусь. Он должен поставлять продовольствие волчиндольскому кооперативу виноградарей, но не поставляет. В Сливнице-то продукты получает исправно, а тут отговаривается, будто нет у него в списках Волчиндола. И все, что лежит у него на складе, предназначается якобы для Зеленой Мисы, для Углиска, Верхних и Нижних Шенков и пес его знает для кого еще.

— А это что?

Томаш Сливницкий вертит бумажку в своих стариковских руках. И он читает корчмарю по этой бумажке, сколько того и иного товара тогда-то и тогда-то отпустил оптовый поставщик, — товара, записанного за Волчиндолом.

— Подотритесь своей бумажкой! — не сдается Жадный Вол.

Сливницкий не обижается. Он-то хорошо знает эту скотину. Только кликнул в дверь Рафаэля Мордиа, стоявшего у телеги на дворе.

— Ну-ка, дай ему по роже на мою ответственность!

Жирный, как боров, корчмарь валится от удара на мешки с мукой, солью и сахаром. Он сразу обмяк и наложил полные штаны. Но из склада его не выпускают. Волчиндольский староста нечувствителен к неприятным запахам. С помощью Рафаэля он усаживает торгаша на стул. Мордиа вскидывает на плечи мешки, словно они ничего не весят. Рафаэль мужик крепкий что твой буйвол. Вскоре на телегу уложено все, что значится в бумажке. Так, теперь заплатить. И взять расписку. И приложить печать. И вежливо попрощаться.

— Ну, оставайтесь с богом! Вот ведь можно было обойтись и без шума!

Да, бывает в жизни такое. В жизни — и в деятельности старосты. И это еще не самое худшее.

Куда больше мается Томаш Сливницкий с кооперативами. Кредитное товарищество еще туда-сюда, там сидит Павол Апоштол, он теперь всем заправляет. У него чистая работа: принимать геллеры и кроны, выдавать полусотни и сотни в виде ссуд людям, которым сначала надо заглянуть в душу, а потом уже во двор. Имущество — вещь, можно сказать, второстепенная, — все равно от него мало проку, если нет совести у владельца.

Зато кооператив виноградарей никому не перепоручишь. Нет такого человека в Волчиндоле, который подпер бы его своим плечом. Нет в Волчиндоле крепких плеч, все на фронте: подпирают стены монархии, которые зашатались в вихре войны. Да и не к чему подпирать кооператив, все равно он уже еле дышит от малокровия. Сначала расцвел на диво, потом неурожаи подставили ему подножку, а теперь чуть поднялся опять — свалилась война.

Кооператив очень небезопасная игрушка, особенно если попадется в руки богачей, а таковы в Волчиндоле Большой Сильвестр с Панчухою; весь интерес богачей в том, чтоб немножко поиграть, а потом испортить. Они как шкодливые дети из богатых семей: увидят во дворе бедняка кучку маленьких оборвышей, которые возят ловко сбитую самодельную повозочку, то пустую, то груженую, увидят, как радуются бедные дети, что так славно катится игрушка, — и зависть сжигает их сердца. Сначала позубоскалят из-за плетня, потом перелезут во двор, оттолкнут владельцев игрушки, один схватит за оглобельку, другой плюхнется задницей в кузовок, оси затрещат, кузов свалится наземь — и конец забаве. Вот почему тем кооперативам, которые верят в успех своей игры в кооператив, созданный только для бедных, следовало бы тщательнейшим образом запирать калитку от шкодливых детишек богатых родителей.

Сначала Томаш Сливницкий открыл дверку кооператива для Болебруха, — как хороший игрок, он усмотрел в Большом Сильвестре козырного туза; а затем — и для Шимона Панчухи, который стоил не меньше десятки. А кто знаком с карточной игрой, тот понимает, что значит иметь на руках сразу и туза и десятку! Вполне доволен был старый Томаш. А вот сейчас, когда половина членов решила выйти из кооператива или продать свои паи Болебруху и Панчухе — кто больше даст, — ему не очень-то весело. Устав кооператива прост и ясен: на каждое ютро — пай, на каждый пай — голос. И вот, поскольку кооператив бездействует уже второй год — и вина не покупает, и сливовицу не гонит, и фрукты не заготовляет, только Рафаэль Мордиа продает по вечерам в кооперативной лавке самое необходимое продовольствие, — постольку есть причина объявить ликвидацию. Тем более что задолженность все растет, растут и проценты на нее — и в кредитном товариществе, и в Сливницком банке, и в будапештском «Kisgazdaalap’е». Не объявишь ликвидацию — объявят распродажу с торгов, как уж издавна повелось. Затем следует аукцион, и имущество кооператива скупает тот, у кого есть деньги, — а таким человеком может быть только Большой Сильвестр. Одно утешает Томаша Сливницкого: земля, на которой стоит здание бывшего кооператива, не переходит Сильвестру, она записана как владение кредитного товарищества. Большой Сильвестр, при всем своем уме и всеведении, не знал этого; рвет на себе волосы, да этим делу не поможешь! За пользование землей он вынужден разрешить, чтобы Рафаэль Мордиа от имени кредитного товарищества продавал в бывшем кооперативном доме продовольствие голодному Волчиндолу. Если б не это, совсем помутилось бы в голове у Томаша Сливницкого. А так благодаря его усилиям для Волчиндола сохранилась хоть клетушка с кухонькой, предназначенная по замыслу для кооперативного кладовщика. Сохранится это помещение по крайней мере до тех пор, пока Большой Сильвестр с помощью разных параграфов не одолеет кадастровую запись в поземельной книге. Однако на сей раз у него — хоть и длинен он, как телеграфный столб, — руки коротки, потому что закон, который, правда, не охраняет человеческие жизни — они-то дешевы, — как зеницу ока бережет любой самый ничтожный клочок земли. Если земля свободна от долгов, никто не может ее тронуть. От владельца ее отторгнет одна лишь смерть. А кредитное товарищество, хоть и крошечное, удивительное живуче. Карликовые общества, учрежденные бедными людьми, движимыми страхом за жизнь, вообще не умирают. А Павол Апоштол достаточно силен для того, чтобы выдворить из общинной винодельни обоих волчиндольских богатеев, заявившихся разом со своими взносами.

— Здесь похорон не будет! — крикнул Апоштол им вслед и захлопнул дверь.

Однако похороны — такое событие, которое меньше всего считается с захлопнутой дверью. Похороны — результат стечения обстоятельств в сочетании с неверным шагом. Ничего особенного. Свистнет пуля — и готово дело. Сколько таких пуль посвистывает над головами людей в окопах! Если б каждая приносила смерть, — давно бы уж кончилась война. Но свист не всякой пули смертоносен: разве одной из тысячи. Вот почему все волчиндольцы — защитники отечества — еще живы. Правда, пули уже надкусили кое-кого из них, и люди даже думали, что конец им, — однако волчиндольцы народ на диво выносливый, выкарабкались и из этого. Пять раненых, не считая пятерых, попавших в плен, из двадцати пяти солдат — это еще не так плохо, если учесть, сколько уроженцев окрестных деревень сожрала война! Убитых там целые горы.

Старый Томаш Сливницкий — вместе с Рафаэлем Мордиа он сейчас прессует мезгу по первому разу — утверждает, что волчиндолец умеет хорошо прятаться. Это уж у него в крови, вся жизнь его проходит в ямах да вымоинах. И сам Волчиндол похож на гигантский окоп. А кто на равнине рос, — тот и гибнет: не видел такой человек ничего глубже борозды от плуга. Зато кто копался в волчиндольской щели, тот и на фронте невольно ищет всякие норы да провалы. Порода уж такая — вроде кротов.

— Но лучше всего, Рафаэль, когда одна нога короче, — верно?

И старик с благожелательным участием посмотрел на своего помощника.

Рафаэль Мордиа, хромой от рождения, почти не слушал тактических рассуждений Сливницкого. Ни к чему они ему. Только замечание о ноге дошло до его сознания.

— А как я горевал, дядюшка, когда моложе был, из-за этой самой ноги! Потому только и маялся столько лет у Шимона Панчухи. Вот когда к нам учитель новый прибыл, Коломан Мокуш, зять ваш, тогда и мне светлее стало на мир глядеть. Вижу: значит, хромой может даже учителем стать! И так это меня подняло, я и сказать не сумею. Совсем другим человеком сделался — никого теперь не боюсь, даже самого себя!

— То-то же, — пробормотал Томаш, откладывая давило. — Ну-ка, подай мне теперь доску и колодочки! А нога твоя, хоть и портила тебе жизнь в молодости, теперь хорошую службу сослужила. Многие согласились бы от здоровой кусок отрубить!.. Так, теперь давай «барана».

Сливницкий стоит на раме пресса, следя за Рафаэлем. Тот поднимает четырехгранный дубовый брус с отверстием посередине, окованный железом: самая тяжелая часть пресса, но Рафаэль несет «барана» как перышко, только покачивается, хромая.

— Такая нога, как твоя, нынче денег стоит, Рафаэлько: не меньше, чем пятьдесят ютров пахотной земли. Ты богач!

Вдвоем они насаживают «барана» на стержень. Когда он укладывается на колодочки, доска нажимает на мезгу в корзине, и через щели корзины, сверху донизу, вытекает сок. Теперь еще надеть на стержень муфту, а поверх нее — двухплечный ворот пресса.

— Почему богач? — спрашивает Рафаэль, хоть и знает, какой последует ответ.

— Почему? — Старик сходит с рамы на кирпичный пол и начинает вращать ворот; плечи ворота так и мелькают, опускаясь все ниже и ниже, пока муфта плотно не сядет на «барана». — Да потому что, будь у тебя здоровые ноги да захоти ты остаться дома, надо было бы тебе иметь пятьдесят ютров, чтоб приняли твое ходатайство!

Они затягивают пресс: сначала медленно, чтоб раздавленные ягоды, еще полные доброго сока, не вылетали через щели корзины. Пресс шипит, будто в нем закипает сдавленная мезга. Мутный сок ключом бьет в кольцеобразный желобок и сбегает к воронке.

— Нынче хромая нога — вещь полезная, не забудь погладить ее, Рафаэлько, как спать ляжешь!

Рафаэль потупился. Когда-то и смотреть не хотел на свою короткую ногу. Силился ходить ровно и ступал здоровой ногой на всю ступню, а этой — на пальцы. Сейчас-то наступает на обе ступни, не стесняется. Наоборот, доволен даже.

Лохань, поставленная под воронку пресса, уже почти наполнилась соком. Рафаэль берет четверть с медной обивкой, ставит дном на край лохани и, придерживая ее левой рукой, правой черпает ковшом из лохани пряно пахнущую жидкость. Сливницкий взял одну из горящих свечей и, неся ее перед собой, первым спустился в подвал. Пламя слегка опало, в подвале оно стало как-то тоньше и тусклее, приходилось выше поднимать свечу. Таинственный процесс, происходящий в виноградном соке, в самом разгаре. Урожай был добрый; хотя непривитые лозы очень ослабели, но они отдали последнее, что могли. По количеству — урожай средний, зато качество гроздьев первосортное. Теплая погода творит чудеса. Гроздья попали в дробилку уже увяленные, надо было быстро поворачиваться, — сок начинал бродить прямо в отстойниках, а в бочках он уже кипел, как молоко; больше половины и наливать было нельзя.

Мордиа перелил через воронку сок из четверти в бочку и поспешил наверх за второй. Сливницкий прислушался, как стекает в бочку сок, хотя звук этот заглушают голоса бродильных чанов. Каждый из них звучит по-своему: у одного такой звук, будто кого-то рвет; второй бурлит, как Паршивая речка, когда в весенний паводок она образует водовороты; третий булькает, будто камешки кидают в колодец; четвертый подает голос редко, зато сусло из него не выплескивается. Сливницкий потрогал донья бочек — горячие, как паровые котлы.

— Негреши пришел, — сообщил Мордиа, выливая в бочку вторую четверть.

Томаш, оставив свечу в подвале, поднялся наверх следом за Рафаэлем. Негреши сидел на раме пресса, и вид у него был какой-то потерянный.

— Что будешь пить, старое или новое? Малага уже отстоялась.

— Не надо, пан староста, сегодня я не буду.

Негреши моргает, протирает глаза, словно только проснулся. Хотел было встать, да не встал. Томашу Сливницкому и смешно и страшно чего-то.

— Случилось что?

Негреши не отвечает. Смотрит в землю. Сливницкий подошел, поднял ему голову. Нет, не пьян! Взгляд у него мутный, пустой, равнодушный, но трезвый. До того трезвый, что страх входит в душу Сливницкого. Он попятился, не спуская глаз со сторожа-письмоносца. Но Негреши отводит глаза, хочет спрятать их от Сливницкого; только переведя взгляд на Мордиа, успокаивается Негреши. Но Сливницкий уже увидел, прочитал весть по старому лицу Негреши. Злую весть…

— Давай письмо!

Негреши глубоко вздыхает, роется в почтовой сумке. Не хочется ему вынимать то письмо! Чтоб поднялась рука с письмом, надо сначала как следует выругаться — это помогает. Томаш выхватывает у него письмо, бежит к свечке. Широко раскрытые глаза скользят по строчкам. Помертвел Томаш, но стоит, героически перемогаясь, только письмо выпало из рук. Потом, схватившись за железный рычаг пресса, выговорил:

— Ступайте, я один побуду!

Негреши и Мордиа выходят наружу, в ночь. Сок ручейком стекает из пресса в лохань — отнести бы его в подвал, да незачем… Пусть вытекает, ведь льются на землю и другие соки — человеческие… И впитывает их земля. На фронте — кровь, слезы — в тылу… Кровь мешается со слезами… Старый Томаш ходит по винодельне, хватаясь за кадки. Долго стоит у окна, потом у двери, положив руку на скобу. Как сказать об этом той, что носила сына под сердцем? Нет, он будет скрывать, пока можно. Негреши не проговорится… Слезы текут из глаз старика, частые, как дождь. Столько их, что не осушить неиссякаемый источник… С дороги донесся голос Негреши:

— Пробил двенадцатый час!..

И будто сорвался голос у сторожа, всхлипнул он.

Сливницкий вернулся к прессу, машинально взял четверть, наполнил соком из лохани. Выльет ковш — и вздохнет, задумается. Вот присел на раму пресса, сидя стал черпать ковшом, и весь его вид выражал одно: скорбь. Потом, обхватив четверть, стал спускаться в подвал — медленно, словно нес величайшую жертву на алтарь своей жизни. Что ни ступенька — то горькая жалоба. В зажмуренную пустоту подвала падали печальные слова — будто яблоки с яблони, когда приходит их время.

Маленький был — скатился как-то с лестницы…

Всегда непоседливый такой был мальчонка…

Ни разу пьяным не напивался…

И слушался…

Сыночка своего в Зеленой Мисе так ни разу и не повидал…

Свеча погасла. Пришлось идти в темноте. Бродильные чаны работали, как призрачные часы. Знает старый Томаш, сколько шагов надо сделать еще — семьдесят лет считал те шаги. Но до бочки он так и не дошел: на неровном полу подвернулась нога; он упал боком, и сок из четверти облил его. Из глаз посыпались искры. И не стало никакого желания вставать. Так ему хорошо… Зажглись какие-то свечи. Боль уходит, его охватывает счастье. Он видит сына — сын жив, здоров… Дурная весть была только сном. Сын идет навстречу, с погонами ефрейтора…

— Здравствуй, сынок, надолго ли отпустили?

Потом наступила тишина. Лишь бродильные чаны работали, как призрачные часы: бульк-клох-жвх!

Утром, когда его вынесли, люди думали, что умер он от раны на голове — падая, ударился о край бочки. Но доктор Дрбоглав написал в скорбном листе, в том месте, где указывается причина смерти, совсем другое: какие-то каракули с маленькой двойкой на конце: «CO2»[51].

Письмо нашли только к вечеру. Прочитали по складам:

«…Палуш погиб… Похоронил его я, Урбан Габджа, ваш сосед…»

Предыдущая главаГлава 30 из 61Следующая глава