В деревнях Сливницкой округи иногда выдается такая пора, когда можно сделать передышку в работе. Пользуясь хорошей погодой, кормовые травы убрали и свезли в сараи или сложили в стожки за гумнами. В эту пору по равнине уже потянуло хлебным духом нового урожая: рожь побелела, пшеница словно окрасилась бронзой. Еще неделя — и пора жать.
В Волчиндоле порядок иной. Когда виноградники уже обработаны, лозы подвязаны, а междурядья разрыхлены, когда они совсем становятся похожи на райский сад, тогда обычно на них нападает губительный грибок — пероноспора, и приходится вести с ним борьбу — с опрыскивателем на спине, с опаской в сердце. Но так бывает не всегда. Случаются годы, когда грибок не дает о себе знать. Вот и нынче так: виноградники стоят здоровые, густо-зеленые. Черешни уже отошли, время летних сортов яблок и груш еще не подоспело. И, как в Зеленой Мисе, в Волчиндоле люди тоже вдруг получают передышку.
Испокон веков повелось так: чуть освободится хлебороб или виноградарь, задерет он голову кверху, и, как увидят глаза его синее небо с кудесником-солнышком над дунайской стороной, сейчас же вспомнит работник господа бога. Надо поблагодарить всемогущего за то, что ниспосылал до сей поры благодать, да смиренно попросить его не лишать народ своего благословения, пока в Зеленой Мисе не уберут и не обмолотят хлеб, пока в Волчиндоле не снимут и не подавят виноград. Выполнение этого обряда входит в ежегодную повинность зеленомищан и волчиндольцев, потому что, как учит зеленомисский отец настоятель, — божье милосердие штука капризная, из-за малейшей неблагодарности оно может обратиться во гнев господень и обрушиться на землю в образе града или пероноспоры! А с тем и с другой шутки плохи. Тем более когда война взбесившейся ведьмой губит на полях сражений молодых сыновей и братьев, мужей и отцов. И хоть не всех она сжирает, а скольких уже надкусила — достаточно заглянуть в Сливницу, где и не сосчитать инвалидов войны!
С крестным ходом можно бы отправиться и в Сливницу. Каждый год туда в первую очередь ходят богомольцы, а потом уж в другие места. Но Зеленая Миса и Волчиндол не доверяют больше этому вольному королевскому городу. Хорошо известно, чем он согрешил. Не забылось, что в первые недели войны город этот вел себя совсем не по-христиански. Сливницкий сброд орал тогда на улицах: «Éljen a háború!»
В глазах деревенских жителей город вообще весьма неудачное образование на теле человечества. Были бы на свете одни Сливницы, Западные Города, Будапешты да Вены — не прекращались бы войны. В городах множество всяких поджигателей. Это уж и небу известно. Вот почему оно старается устроить так, чтоб на столах горожан, особенно наиболее справедливых, было как можно меньше хлеба. Вероятно, небо рассуждает так, что голодные горожане, — если у них сохранилась хоть капля чувства справедливости, — до тех пор не начнут сводить счеты с поджигателями, пока мера их возмущения не наполнится до краев. Пока же этого не случится, они должны страдать — и будут страдать — в наказание за то, что вовремя не восстали против безграничной наглости властей предержащих.
Если же мы удалимся за черту города Сливницы, на нас повеет каким-то исключительным миролюбием. Отсюда и убеждение, что, существуй на свете одни Волчиндолы да Зеленые Мисы, Блатницы да Углиски, — человечество не знало бы войн! Правда, в деревнях тоже есть свои поджигатели, вроде Панчухи с Болебрухом в Волчиндоле или Жадного Вола с нотариусом в Зеленой Мисе; но, во-первых, их мало, а во-вторых — с ними воюют вся Зеленая Миса и весь Волчиндол; причем воюют не на жизнь, а на смерть. Попробовали бы они орать: «Éljen a háború!» — односельчане крепко намяли бы им бока!
Итак, если уж просить о чем-то бога, то делать это надо в чистом месте, не запятнанном никакими грехами. И уж, во всяком случае, не в Сливнице! Лучше всего это сделать в Святом Копчеке, — у этого селения, кстати, очень подходящий святой покровитель по имени Рохус. Его изображение стоит на алтаре святокопчецкого храма, воздвигнутого на горе, которая носит название «Голгофа». Святой Рохус окружен рогатыми скотьими мордами. По преданию, святой Рохус подарил однажды целое стадо жителям деревни, дошедшим — не по своей вине — до отчаянной нужды. И что сам он испытал нищету, голод, мор и войну. В конце концов тогдашние заправилы бросили его в темницу только за то, что он творил добро ближним. Наверное, то были пращуры нынешних заправил, засевших в больших городах монархии! Святой Рохус на собственной шкуре изведал, как мается деревенский люд, как он трудится — не хуже вола, и сколько даней платит из скудных своих достатков. Потому и не допустил он, чтобы образом его завладела Сливница. Он был деревенским жителем и остался им даже после того, как сподобился мученического венца. Свой маленький костел он велел построить в Святом Копчеке, в самом углу Сливницкой округи — там, где равнина поднимается к предгорьям: отсюда удобней скрыться, если понадобится, — вдруг сливницкие власти вздумают снова засадить его в кутузку! Этому славному святому доверяет весь крестьянский люд от Сливницы до горных селений, и в их числе обитатели земной раны, имя которой Волчиндол.
В воскресенье, накануне Петра и Павла, с утра пускаются в путь процессии паломников с крестами и хоругвями. Инвалиды-причетники останавливают свои группки, которые состоят нынче главным образом из измученных женщин и преждевременно впряженных в работу детишек, у всех придорожных распятий, крестов, кладбищ и костелов. И всюду, наспех прочитав «Отче наш» и проглотив при этом половину молитвы, они возглашают в заключение высоким голосом, чтоб слышали все, имеющие уши:
— О святой Рохус!
И изможденные женщины и дети, преждевременно впряженные в работу, доверчиво просят:
— Заступись за нас!
Но в субботу случилось вот что: Игнац Грмболец, который был не только костельным причетником, но и общинным пастухом в Зеленой Мисе, едва дополз на карачках до своего домишка, весь изувеченный: разъяренный бык поддел его на рога и перебросил через себя. А раз с зеленомисским причетником приключилась такая беда и тот впервые за свой долгий век лежит пластом на кровати и не знает, пожить ли еще немного или уж лучше сразу отдать богу душу, — вся Зеленая Миса и весь Волчиндол замирают от жалости. Радуется один Шимон Панчуха, потому что для него приоткрылась дверца к золотым денькам: естественным порядком он вступал теперь в должность причетника! До сих пор его лишь кое-как терпели в роли помощника Грмбольца, хотя с таким прекрасным голосом ему пристало бы быть и самим причетником, — факт! Игнац Грмболец еще мирится, если Панчуха поет в хоре, но и то лишь во время больших церковных праздников, когда приходится много читать и петь. Приятно ему присутствие Панчухи и на парадных похоронах богачей, потому что, особенно при словах «…mortis dolores inferni»[50], прямо за душу хватает чистый тенор Панчухи. Но к паломническим делам Грмболец Панчуху не подпускал, как тот ни набивался.
Едва рассвело, Панчуха уж стоит, окруженный богомольцами. Он чувствует себя хозяином. Велит вынести из костела крест и хоругви. Мышиные глазки на его дубленой физиономии насквозь прожигают мальчишек и подростков: он прикидывает, кто из них самый безответный, чтоб назначить нести крест и хоругви. Хочет Панчуха найти такого, чтоб ничего не спросил за труды. Он понимает, что зеленомисские подростки и волчиндольские мальчишки вовсе не гонятся за подобной честью. И вот Панчуха принимает строгий вид, чтобы не вздумали отговариваться, а тем более — просить монетки. Да, тут вдвойне пожалеешь об Игнаце Грмбольце, который, бывало, сразу объявлял: «За крест — двадцать геллеров, за хоругви — по сорока!»
Однако делать нечего, приходится ждать, пока Шимон Панчуха соберет по двадцать геллеров с каждой женщины и по пятачку с каждого ребенка. Несущих крест и хоругви он великодушно освобождает от дани. Как только с этим покончено, все трогаются в путь. Идут чудесным летним утром, в объятьях песнопений, во власти молитв, до ближайшей корчмы в Углиске. Там первая остановка, ибо солнце уже всходит над горизонтом, выдавливается из земли большим раскаленным яйцом, и корчмарь с грохотом отворяет двери. Остановка непродолжительна: проглотить две стопки ракии — пустяк для Панчухи. Хуже было, когда вышли за Углиско. Дорога там утомительная — прямая, как трость, длинная, как нить. Тут у Панчухи здорово пересохло в горле! Известно, что после ракии просится что-нибудь кисленькое. Пока добрались до Нижних Шенков, Панчуха уже охрип, и никто из богомольцев не удивился, когда он остановил процессию у корчмы.
— Погодите меня, я скоро, сейчас же дальше пойдем!
А в корчме Нижних Шенков испокон веков водится доброе вино. И сегодня Шимон Панчуха пьет не на свои, у него полны карманы пятаков. К тому же вино дешево — целый литр за шесть взрослых богобоязненных душ!
Осиротевшая процессия ждет на улице, ждет… Безмолвное ожидание переходит в недовольный ропот, женщин охватывает нетерпение. Посылают за причетником. Девчонки возвращаются: сейчас, мол, двинемся дальше. Через какое-то время за Панчухой идет вторая депутация, из девушек постарше, и они докладывают: сейчас выйдет, только расплатится. Наконец посылают за ним в третий раз, уже мальчишек, но те вылетают из двери пулей:
— Сказал, чтоб мы проваливали ко всем чертям!
Богомольцы возмущены; встали, — пока ждали Панчуху, успели разуться и теперь пойдут босиком, — поправили мешочки за спиной и неторопливо зашагали к Верхним Шенкам. Долго еще оборачивались — не догоняет ли Панчуха? Но на дороге ни души. Когда вышли из деревни, тяжкие обязанности причетника неожиданно взяла на свои могучие плечи Филомена Эйгледьефкова. Собственно, эта роль по праву принадлежала кому-нибудь из зеленомищан постарше, да они туго соображают; зато у Филомены из всех женщин — самый низкий, почти мужской голос. Она не только запевает, но и шагает хорошо: твердо, достойно. Сильная она, молодая еще, плоти хоть отбавляй. Знает, где следует остановиться, чтоб прочитать «Отче наш», и ей совершенно чужды искушения, одолевающие Панчуху: мимо винного погребка в Верхних Шенках она проходит равнодушно, как если бы шагала мимо хлева.
Филомена — женщина практичная. Она сокращает путь от Верхних Шенков до Подгая, взяв прямиком через луга, — дорога в том месте делает огромную петлю, к тому же по ней беспрестанно тарахтят повозки и коляски, вздымая пыль. Это едут сельские богатеи, все до одного освобожденные от армии; они едут с семьями в Святой Копчек: тоже хотят поблагодарить святого Рохуса — за то, что вымолил им освобождение от войны. Все они из тех деревень, что раскинулись на черноземной части Сливницкой равнины; лица их так и лоснятся от жира и довольства.
Дорога вела не через самый Подгай, она лишь касалась деревни в самом конце ее, там, где стоит корчма. Это место выложено золотом: здесь не только сходятся три дороги — проселочная от Сливницы, щебеночная от Голубого Города и полевая от Бараньей Скалы, — но все три еще вливаются в четвертую, что ведет прямо к Святому Копчеку. Отсюда уже видна «Голгофа», а на вершине холма, поросшего дубняком, маленький костел святого Рохуса — цель паломничества. На всех четырех дорогах — кучки богомольцев, повозки, коляски. Пение, гул молитв, громыхание колес, пыль — все поднимается к небесам. И все это хорошо видно с перекрестка перед подгайской корчмой.
Нынешнему корчмарю следовало бы заказывать мессы за души в чистилище по меньшей мере раз в месяц, да во всех костелах, что лежат вверх от Сливницы: его почтенные родители, которые, вероятно, кипят там в одном котле с прочими корчмарями, поставили заведение на месте, какого только поискать. Кто идет или едет с равнин в горы или дальше, через горы, — волей-неволей остановится тут. А уж коли остановится, то не станет же он в самом деле пить одну воду из бадьи, как ее сейчас жадно пьют усталые зеленомисские и волчиндольские женщины с детишками; нет, он войдет в корчму и в просторной распивочной велит налить себе вина или ракии. На широком дворе, где стоят наши паломники, куда все время въезжают и откуда выезжают повозки и коляски, поместился бы, пожалуй, весь волчиндольский Бараний Лоб.
Но время бежит, и женщины из Зеленой Мисы и Волчиндола, со своими мальчиками и мальчишечками, с пышными девами и тоненькими девчоночками, освежившись у колодца с огромным журавлем, спешат покинуть двор корчмы. Задерживаться долее — значит опоздать к праздничной проповеди и к торжественной мессе. Но в тот момент, как из ворот вынесли крест, на улице у ворот корчмы остановилась коляска, запряженная вороными жеребцами, известными всей округе. На козлах, длинный, словно призрак, восседает Большой Сильвестр, с ним рядом — тоненький мальчик. А на заднем сиденье примостилась жена Болебруха — Эва, и девочка в красно-желтом турецком платочке — Люцийка! Жеребцы балуют, беспокойно роют копытом землю, и Сильвестру стоит немалого труда утихомирить их. Пока он этим занимался, из коляски соскользнуло на землю плюгавое и злобное существо: Шимон Панчуха.
— Стойте! — пропитым голосом повелительно окликнул он богомольцев, надеясь остановить мальчика, несшего крест.
Шимон знал — послушается его крестоносец, остановятся и все. И Шимон успеет тогда пропустить хотя бы три стопочки. Тем более что Святой Копчек уже под носом.
Однако Марек Габджа не настолько покладист, чтоб добровольно даваться в руки пьяного Панчухи!
— Не отдавай креста пьянице! — подбадривает его Филомена, заменившая причетника. И ей неохота отказываться от роли, которую она уже взяла на себя и которая ей понравилась.
А Мареку только того и надо. Он увильнул от Панчухи, зигзагами пробежал через толпу богомольцев, обогнул жеребцов, собираясь обежать вокруг коляски; в это время по дороге из Охухлова подошла еще одна процессия богомольцев: Марек заметался среди охухловцев, пьяный Панчуха, сопя, гнался за ним. Кристина схватила было Панчуху за плечо, но он вырвался, юркий, как ласка. Рассудок-то он уже пропил, вино да ракия подхлестывали его. Обзывая Марека ублюдком, Шимон старался поймать его, но напрасно: Марек уже огибал коляску. Однако, пока Панчуха воевал с Кристиной, дорогу Мареку преградил долговязый охухловский подросток. Девочка в коляске, повязанная красно-желтым турецким платком, увидев, что Мареку приходится туго, закричала:
— Двинь его крестом по голове!
Марек так и сделал.
Отец хлестнул девочку кнутом, жеребцы испугались, Большой Сильвестр с трудом сдержал их. К этому времени Панчуха вырвался из рук Кристины и бросился за «ублюдком». Охухловский подросток, «двинутый» крестом, хныкал, обхватив голову обеими руками, — Марек ударил его довольно сильно, даже сам пожалел и остановился. И все-таки Панчуха не настиг его: Филомена Эйгледьефкова схватила пьянчужку поперек туловища и, как кошку, швырнула в канаву. Все женщины и дети громко захохотали. Большой Сильвестр поморщился, взглянул в канаву, где барахтался волчиндольский «суслик», и, с отвращением отвернувшись, зачмокал на жеребцов. Он собирался было зайти в трактир, да теперь раздумал, погнал своих жеребцов прямо к Святому Копчеку. Филомена повернула Марека лицом к дороге, — потому что сам он совсем обалдел, — и затянула псалом. Процессия чуть ли не бегом двинулась за крестом, люди, задыхаясь, подтягивали Филомене да оглядывались — что-то поделывает их причетник в канаве. А тот уже поднялся, постоял, протирая глаза: и за процессией бежать надо, и в корчму тянет… В эти минуты он выдержал сильную борьбу с самим собой: доброе намерение выполнить долг противоречило сильному желанию промочить горло. Машинально сунул он руку в карман, и слух его уловил звон монет.
— Ну, ничего, ты от меня не уйдешь!
С этими словами он вошел во двор, направляясь к распивочной.
От Подгая до Святого Копчека рукой подать, — Филомена успела лишь прочитать с дюжину «отченашей» и пропеть с полдюжины строф из гимнов, как процессия уже поравнялась с первыми домиками деревни, прославившейся благодаря святому Рохусу. У самой околицы — по дороге Кристина Габджова хорошо обдумала, что может произойти, если вдруг нагрянет Панчуха, заправившийся новой порцией вина, — крестоносца сменили. Филомена сняла это бремя с плеч Марека и возложила на плечи его ровесника, Якуба Криста: паренек состоит в родстве с Панчухой, Серафина — тетка ему, по крайней мере, крика не будет, когда новоявленный причетник догонит их возле «Голгофы».
Но Кристина уже сыта всем по горло. С тех пор как с ней стряслась та история, когда она таскала осенью навоз на виноградники, не может она прийти в себя. То есть она вполне здорова, и лежала тогда не так уж долго, и работать в силах — только стала какая-то чересчур чувствительная: расстраивается из-за каждого пустяка. И вечно она думает не меньше, чем о двух делах сразу. А иной раз в голове у нее вертится столько мыслей, что для них не хватило бы всех восьми сидений карусели, что кружит на площади в Святом Копчеке. Всю дорогу она думала об Урбане, который довольно редко шлет письма откуда-то из-под Люблина, и о близнецах с Магдаленкой, вверенных заботам Воробушка — так прозвали в Волчиндоле мать учителя. Кристина не пошла бы в Святой Копчек, но ее так тянуло выплакать все свои беды святому Рохусу!..
А тут еще эта история с Мареком. То, что он разозлил Панчуху, — полбеды, гораздо хуже, что он стукнул крестом по голове того парнишку. Ну, лягнул бы, кулаком бы ударил, а крестом нечего было… Хватит с него, бедняжки, и того, что давит ему на плечи — от обрезки лоз до уборки; теперь еще и зеленомисский крест налег на него! Кристина взяла его за руку, как маленького, нарочно поотстала, чтобы побыть с сыном наедине.
Зато Мареку некогда заниматься матерью. Он не успевает поворачивать голову, чтоб разглядеть балаганы, что поставили в тени деревьев по обеим сторонам дороги торговцы из Сливницы и Голубого Города. Марек рад, что освободился от креста и может полностью отдаваться всему этому сверканию, этим запахам, этому писку, кукареканью, гуденью, что несется из-за стен балаганов. Для мальчика это куда интересней, заманчивей, важнее, чем взбираться на «Голгофу». Палатка за палаткой, и в каждой — что-то новое Тут глаза слепнут от блеска четок, от пестрых красок образков; вот колечки, бусы; дальше — пряничные куколки, гусары, сердечки со вделанным в них зеркальцем. Немного выше в нос бьет божественный запах жареного мяса и жирных колбас из потрохов. Кто хочет — плати пятак и ешь до отвала, чтоб сало по подбородку текло! А и народищу же там! Но в большинстве палаток продают игрушки, гармошки, свисточки, дудочки. Купишь петушка, а у него под хвостом — пищалка, и кукарекай на здоровье! Были бы деньги…
Нет, Кристина никак не хочет понять такого рода детские желания. Она ничем не интересуется из того, что предлагают со всех сторон. С колокольни костела прозвонили первый раз. Через полчаса зазвонят к мессе. Время еще есть. И Кристина говорит:
— Пойдем скорее, Марко, нам надо исповедаться!
И в эту секунду в глазах мальчика меркнет весь блеск, исчезают все запахи, стихает гудение и кукареканье. Его охватывает дрожь — ему страшно. Не любит он исповедоваться. Не напоминай ему мать, ни за что не ходил бы. Но сейчас по тону матери он понимает, что исповеди не миновать. Грехов у него немного, но… крестом-то он все-таки треснул того мальчишку из Охухлова! И Марек не стал даже возражать. Как лунатик шел он к деревенской церкви, в которой исповедовались верующие в храмовые праздники. Пришлось подождать, но недолго — исповедален много, а желающих сотворить покаяние уже осталось мало. Все, кто очистился от грехов, поднимаются на «Голгофу», к костелу святого Рохуса. Когда Марек, дрожа как осиновый лист, опускался на колени на скамеечку перед зарешеченным окошком исповедальни, мать шепнула ему:
— Сегодня ты совершил самый тяжкий!..
Монах-францисканец из Сливницы, пришедший на праздник помочь местному священнику, не потребовал от мальчика формулы исповеди. Он только поинтересовался, сколько лет Мареку, откуда он родом, на войне ли отец. Ответив на все эти вопросы, Марек признался в грехах: два раза забыл помолиться, один раз уснул в костеле, корову как-то напоил не в полдень, а уже вечером, пять раз или шесть — он точно не помнит — побил Магдаленку, а когда мама отчитывала его, не только огрызался, но даже раз подумал: вот если бы он умер, как бы она плакала! И ругался тоже, произносил плохие слова: балда, болван, дрянь, осел, собака… Но самое главное никак не выговаривается. Марек умолк. Францисканец, явно удовлетворенный, добродушно сказал несколько слов напутствия. Марек весь вспотел — пот стекает у него со лба, спину будто огнем жжет, сердце бухает, как молот. И едва монах произнес: «Пожалей о своих прегрешениях да прочти, сынок, «Отче наш» и «Богородицу», — как Марек в отчаянии брякнул:
— Еще есть у меня один… смертный!..
— Ах ты озорник! Ну-ка, выкладывай! Да по порядку!
Немало времени потребовалось Мареку, чтоб выпутать свою душу из силков дьявола. Он не боялся, что монах наложит на него тяжелую епитимью, — Марек готов прочитать столько молитв, сколько есть зерен в четках, лишь бы избавиться от грозящего ему ада. Францисканец, однако, счел проступок Марека не таким уж тяжким: он не ругался, не ворчал, только велел Мареку всегда вежливо здороваться с Панчухой, а если тот пьян — лучше обходить его стороной. Епитимья непривычно легкая: два раза прочитать «Отче наш», два раза — «Богородицу»!
Потом Марек ждал мать. Она исповедалась быстро. Бедные женщины едва опустятся на колени, как священник уже благословляет их.
Когда Марек и Кристина поднимались по высокой лестнице на «Голгофу», колокола костела святого Рохуса второй раз торжественно рассыпали по долине свой звон. Через четверть часа начнется месса. Люди заторопились, обгоняя друг друга: вопили по обеим сторонам лестницы нищие, выпрашивая подаяние, протягивали руки, обнажали свои изуродованные конечности — искривленные обрубки рук и ног. Богомольцы на ходу бросали им в шапки медяки. На самой верхней площадке лестницы сидела женщина с парнем, еще молодым; парень обнажил обе ноги, покрытые страшными язвами, — они сочились кровью, желтая пленка гноя затягивала их, края посинели. Женщина визгливо причитала, парень только закатывал глаза да качал головой от боли. Марек содрогнулся. Кристина развернула платочек, бросила убогим пятак; сын побежал было за ней, да вернулся, порылся в кармане — и тоже положил в шапку нищего монетку. Единственное свое богатство!
Он сделался легким, как пушинка. Хорошо стало у него на душе. Большими шагами догнал он мать, и они вместе поднялись на площадку перед костелом. Хотя она и не меньше зеленомисской площади, но всю ее заполнили толпы. Хоругви развевались на летнем ветерке. Их много: красные, зеленые, голубые, белые, расшитые изображениями всевозможных святых, крестов, чаш и святых даров. Причетники не жалели сил и голосовых связок. Каждая процессия пела свое. Песнопения смешивались в страшной путанице голосов — ничего не понять! И все же один голос пронизывал всю эту сумятицу звуков — прекрасный, высокий, чистый голос Шимона Панчухи! Он доносился слева, с того места, где стояла деревянная кафедра для проповедника, украшенная розами, — там собрались богомольцы из Зеленой Мисы и Волчиндола. Каждое слово Панчухи было четко слышно!
Внемли нам, святой Франциск Ассизский,
в боевой наш стан явись…
Но то, что выводили глотки зеленомисских прихожанок, тонуло в прибое поющих голосов. Лишь время от времени взвивался над головами ясный тенор Панчухи.
К сожалению — или к несчастью, — на колокольне костела ударили во все три колокола, возвещая начало мессы. И никто так и не узнал, что именно собирался делать «в боевом стане» Франциск Ассизский, этот миролюбивейший из святых.
В ту же минуту на кафедру поднялся проповедник — тот самый францисканец, что снял смертный грех с души Марека Габджи; проповедь началась.
Монах-проповедник — облезлый, как старый ворон. Не будь на нем коричневой рясы, его можно было бы принять за крестьянина. Он даже чем-то напоминает Томаша Сливницкого, хотя ростом куда ниже; но голос похож и руками так же разводит. Обращаясь к молящимся, он кладет на грудь то одну, то другую руку, потом простирает их вперед. И делает он так не просто для пущей важности — нет, он действительно как бы черпает прямо из сердца обеими руками, полными пригоршнями, как ковшом, набирает человеческую любовь и выплескивает ее на головы богомольцев.
— Взгляните, люди мои, как хорош божий мир! Как ясно светит огромное солнце. Как веет ветерок. Как трепещет листва дерев над гнездами птиц… А этот маленький храм святого Рохуса сидит на холме, как синичка на стрехе, подняв к небу клювик. И плодородная равнина, которой конца-краю не видно, распростерлась перед нами на широкой спине матери-земли. Словно доска для теста: так и ломится под тяжестью урожая. Вон те широкие полосы за Охухловом — это тесто, раскатанное для слоеного пирога. Его покроют ломтиками кисленьких волчиндольских яблок да посыплют сахаром из той свеклы, что растет на черных просторах Златого Поля. А там, за Зеленой Мисой, возле Нижних и Верхних Шенков, разделывают лапшу, — то-то поля у них там нарезаны узенькие, длинные — чистая лапша! Остается только посыпать ее маком из Подгая. А вон там, в той стороне, где вьется Паршивая речка, где земля камениста и сыра, замешивают оладушки из ячменной муки, смешанной с тертой картошкой. Полить их маслом да начинить творогом — и ешь на здоровье! А деревеньки-то под нами, взгляните — в каждой из них заботливой наседкой сидит божья церковка, а вокруг нее, среди дерев и кустов, пасутся хаты — цыплятки. Прекрасный мир сотворил еси, господи!..
Богомольцы слушают монаха разинув рты. Никогда еще не слыхивали они такой проповеди. Так здесь не проповедуют. Здешние проповеди напичканы такими страхами, что мороз по коже подирает; иной раз проповеди до того задымлены чадом чистилища и обожжены адским пламенем, что женщины с нервами послабее разве только плачем могут преодолеть свой ужас; чаще всего из уст проповедников вместо слов ободрения сыплется сухой горох, — впрочем, он тут же и отскакивает от напряженных, как кожа на барабане, человеческих душ. Сегодняшняя проповедь — сладостна: падает на душу легкой росой. И радостно становится людям, они улыбаются.
— Ах, дорогие мои, как хорошо жилось бы на свете всем, кто честно трудится шесть дней и благоговейно обращает взор свой к небу в седьмой, день воскресный! Ведь у тех, кто трудится шесть дней и посвящает богу седьмой, не бывает злых помыслов; они добры, они справедливы, они дружелюбны. Да, хорошо было б на свете, если б… не дьявол! Тот самый дьявол, что от сотворения мира тревожит человечество: строит винокуренные заводы и корчмы, таскает людей по судам, продает с молотка их клочки земли, кружит головы гордых и ожесточает сердца богатых, льстит тщеславным властителям и похлопывает по плечу недостойных начальников. Однако, милые мои, мы уж как-нибудь с божьей помощью одолели бы все козни дьявола. Ведь хороших людей на свете больше, чем скверных. Если б все добрые соединились — много ли осталось бы злых? Маленькая кучка против безбрежного моря! Но дьявол хитер, как хищный зверь. Ничего так не боится он, как любви, что связывает человека с человеком, деревню с деревней, страну со страною. Оскалив зубы, подстерегает он минуту, подстерегает случай, когда сильные мира сего воспылают ненавистью друг ко другу, когда злоба охватит их и пена выступит у них на губах. Тогда вынимает дьявол спичку из кармана — да такую выберет, чтоб головка была самая что ни на есть целая, — поднимает он тогда ногу, чиркает той спичкой по своим штанам из чертовой кожи — да и поджигает мир!
На головы богомольцев опрокидывается мертвая тишина. Все правильно, все так и есть. С помощью людей, не знающих любви, истребляет дьявол род человеческий. Третий год пылает пламя войны. А милосердия нет нигде, — и уж подавно не сыскать его бедному, наименее виноватому! У кого пятьдесят ютров земли, тот еще может надеяться спастись от фронта. Но если не хватает у тебя ютров, то, будь ты отцом хоть восьмерых малых детей, — все равно: воюй до последней капли крови! Кое-кто из женщин, чьи мужья на войне, начинают всхлипывать. Но не такой уж злой человек францисканец, чтобы проповедями своими выжимать слезы у женщин. Его цель — если не развеселить, то, по крайней мере, утешить, ободрить, вселить надежду.
— Дорогие мои, вы, печальные и сирые, прошу вас — не теряйте надежды! Ибо надежда — это ладья, которая перевезет вас по морю бедствий к твердому берегу мира. Придет время — и, может быть, оно не так уж безнадежно далеко, — когда то, что сегодня причиняет вам боль, превратится лишь в горькое воспоминание. Колеса жизни вращаются непрестанно. То тихо катят они по сухой и ровной дороге — и это суть мирные, урожайные годы. То громыхают они по буграм да мерзлым кочкам — и это годы засухи и града! Часто вязнут они в грязи и глине — вот вам годы дождей и наводнений! Иной раз колеса жизни с трудом взбираются в гору, потом стремглав летят под уклон — и это годы долгов, невзгод, болезней и испытаний! А бывает, застрянут колеса в болоте по самую ступицу и, сколько ни крутятся, сколько ни вертятся, — только глубже увязают в трясине: это годы войны! Вот что случилось, дорогие мои, с нашей жизнью на этом свете: завязла она в болоте войны. И ничем нам, слабым и малым, не вытащить ее, как только надеждой на то, что там, за кровавой трясиной, ждет нас прямая дорога мира…
Сравнение человеческой жизни с колесами на дорогах привлекло внимание богомольцев. Но не всех оно удовлетворило. Колеса жизни — они ведь как колеса телеги. Тут от возницы мало что зависит — приходится гнать лошадей не только по ровной дороге, но и по неважной, и по скверной — по косогорам, ухабам, по грязи и лужам, по горам и долам; но вот болота он обязан избегать, если есть хоть малейшая возможность объехать кругом.
Марек Габджа от отца слыхал, что войны бы не было, если б не богачи-заправилы в Вене и Будапеште. Но вместе с такими крамольными мыслями в голове Марека возникает воспоминание о том, как он стукнул крестом охухловского мальчишку — и всякая крамола мгновенно улетучивается у него из головы. А францисканец и вовсе доконал его:
— Возлюбленные во Христе! Терпеливо снося страдания, мы станем угодными богу. И он не оставит нас, ибо мы невинны. А виноватых он осудит. Ни один не уйдет от его справедливого суда.
Марек удовлетворен Но вместе с тем в нем просыпается какое-то беспокойство. Внимание его ослабевает, и он уже рассеянно слушает, что рассказывает монах о святом Рохусе, — как тот помогал крестьянам, как жил отшельником в горах, как заболел, как сидел в темнице, как умер и сподобился вечной славы. Обо всем этом Марек уже читал в Житиях святых. Его сейчас тревожит кое-что похуже. Недалеко от него стоит охухловский паренек, с головой, обвязанной платком, тот самый, которого ударил крестом Марек. На первый взгляд кажется, будто охухловец терпеливо переносит страдание. Но это впечатление ошибочное: едва заметив Марека, он зашептался с товарищами, показал им обидчика; глаза его так и горят ненавистью.
Месса тянется долго, далеко за полдень; многие верующие подходят к причастию. Потом еще читают литанию всем святым. И только после того, как совершено уже все, чем добропорядочный христианин может угодить владыке всех владык, наступает время насыщения плоти. Процессии богомольцев распадаются. В дубовой роще люди ищут местечка, где бы поудобнее расположиться и спокойно закусить. Некоторые, захватив с собой истомленных жаждой причетников, спускаются в деревню, поближе к корчме. У кого есть тут родные — тем море по колено: их ждет королевский обед. Но большая часть паломников остается на горе и развязывает узелки с едой.
Марек с Кристиной сели поесть чуть пониже костела. У них был хлеб, по два крутых яйца и немного разбавленного вина в алюминиевой фляжке. Выпив вино, набрали в фляжку воды из чудодейственного источника, бьющего в скалистой пещерке. Подобраться к источнику почти невозможно. Пещерка — вроде подвала под волчиндольскими избами, только стены у нее не земляные и не кирпичные, а из сплошного камня, мокрого от воды. Богомолки, особенно пожилые, у которых синими узлами вздулись на ногах вены, снимают ладонями росу с каменных стен, натирают ею больные ноги от щиколоток и выше колен — ждут облегчения недугам и болям от святой воды. Молодые женщины, и девушки, и девчонки зачерпывают воду пригоршнями, умывают лица — чтоб стать красивее. Прямо в источник окунают горшочки, кувшинчики, бутылки и кружки. Кристина не натирает ноги, не умывается в источнике — она и так здорова и красотой своей довольна. Но пьет она эту воду жадно, и Мареку дает попить, и домой набирает — детям. Вода холодна и пахнет земляными корешками.
Еще когда Кристина с Мареком отстали от своих, чтоб исповедаться, они решили возвращаться отдельно от всех. Знали: Панчуха напьется вдрызг, и тогда с ним сраму не оберешься. Мать и сын хотели купить гостинцев да отправиться домой, чтоб вернуться засветло. Дома ведь малые дети остались, корова… А у Воробушка своих дел хватает: исполняются молодые мечты Анчи, дочери Сливницкого, что полюбила Коломана Мокуша, — и скоро баюкать ей третье дитя!
Марек уцепился за мать как клещ. Оглядываясь, он иногда замечал охухловских ребят — то слева, то справа, но чаще всего позади. Видно, решили не упускать его из виду. Один раз Марек расслышал, как они грозились:
— Погоди, сопляк!
Марек знал: попадись только удобное место, и противник даже матери не побоится. И он с отчаянием отыскивал глазами своих товарищей. Но все они ушли вместе с Панчухой — Якуб Крист, Матей Ребро, Либор Мачинка. Марек в безвыходном положении: со всеми вместе ему нельзя идти из-за Панчухи, и вдвоем с матерью возвращаться опасно — по милости охухловцев. Ведь тот не знает, что Марек покаялся в своем грехе. Да если б и знал, все равно не простил бы обиду, как ни проси. Наоборот, еще сильнее отколотил бы Марека, — потому что, во-первых, охухловские ребята прощать не умеют, а во-вторых, считают всякие извинения слабостью. Они больше уважают дерзких на язык, привыкнув думать, что грубость есть признак храбрости.
И все же Мареку удалось от них скрыться. Он надел куртку, вывернул наизнанку шапку и нахлобучил на голову. Сделал он это тогда, когда мать сняла праздничную шаль и покрылась будничным красно-желтым турецким платком. Они спустились в деревню, не замеченные врагами. Теперь скорее купить гостинцы: по одинаковому свисточку для близнецов, перстенек для Магдаленки да кисленьких леденцов для всех. И несколько булочек к маковых рогаликов. А Марек на ту монетку, которую дали ему маменька после того, как он рассказал ей, что отдал свою нищему, купил свирель — губные гармошки стоили полкроны; да еще у него осталось на колечко с красным камушком, — он купил его, когда мать отвернулась, встретив сестру из Подгая, тетку Катарину.
К ним еще подошел Яно — семнадцатилетний двоюродный брат, почти взрослый! Марек так и просиял от радости. Сейчас же снял с себя куртку — жара стояла, как в топке паровоза, — и привел в порядок шапку. Теперь ему не надо бояться охухловских мальчишек. Марек рассказал Яно обо всем; матери-то не посмел признаться, слишком сильно в нем мужское самолюбие; он мужчина и должен сам справляться со своими делами. Яно только расхохотался. Ему-то что — он сильный.
Пошли домой. Знойное марево дрожит в воздухе. Тут всего можно ожидать — в такую погоду часты грозы. Но тетка Катарина хочет еще отыскать дочь; Геленка уже совсем взрослая, скоро замуж пора. Катарина знает, где ее искать: во дворе корчмы — там, где навес для танцев. Цыгане играют, вино льется, пиво пенится; танцующих столько, что яблоку негде упасть, — храмовый праздник в Святом Копчеке! Теткина Геленка ничуть не обрадовалась, что за ней зашли; поворчала, но подошла к матери, хотя цыгане как раз заиграли чардаш. Тетка Катарина разрешила ей сплясать еще один танец — пусть запомнит праздник в Святом Копчеке! Тем более что Геленку уже зовет один, такой же, как и она сама, будто начиненный здоровьем, парень. Тетку Катарину от радости так и распирает, — жаль только, что на шляпе Геленкиного кавалера ленточки: значит, он уже призван.
За чардашем следует полька, за ней — вальс, а Геленка все кружится. Тем временем Марек приметил в углу за столом Панчуху: пьет в компании с Болебрухом. Двоюродный брат Яно тоже набрался духу, пошел плясать. У Кристины с сестрой есть о чем поговорить, на что посмотреть. Марек почувствовал, что про него забыли, и решил пройтись. Осмотрел повозки и коляски под огромным навесом; тут же стояли лошади. Заглянул в распивочную, откуда нанятые на праздник подавальщики таскали графины с вином и кружки с пивом во двор, к столикам. Вдруг кто-то навалился Мареку сзади на спину, закрыл ладонями глаза.
— Угадай, кто?!
Он испугался было, вздрогнул, готовый к худшему. Но голосок был тоненький, легко угадать чей: Люцийки! Прямо медовый голосок! Марек густо покраснел. Оглянулся — не смотрит ли кто. Но во дворе все были заняты совсем другими делами. Им и в голову не приходило подглядывать за детьми.
— Что ты купил мне в подарок от святого Рохуса?
Дурацкий вопрос. Как на него ответишь? Рука, правда, опустилась в карман, да там и осталась. Пальцы теребят колечко с красным камушком.
— А я тебе — вот что! — И Люцийка развернула платочек. — На!
Марек вспыхнул как солома. Сам не зная, что делает, вытащил руку из кармана, — ведь он научен брать, когда дают, — разжал кулак, и в глазах Люцийки блеснул перстенек на ладони Марека! Женщины, даже совсем маленькие, хватают все блестящее, как кошка мышку. Как это у них получается — загадка: хвать — и перстенька уже нет как нет на ладони мальчика! Взамен опустилось к нему в карман пряничное сердечко с зеркальцем. Оно жжет Марека, как раскаленный уголек. Вернуть бы — да некому, девчонка бросилась наутек. Уже издали крикнула:
— Берегись того, кого ты крестом перекрестил!
Марек бродит по двору, пробирается в толпе. Рука его сама собой лезет в карман. Сердечко он вытаскивает не целиком, только краешек, поглаживает взглядом выведенные на нем слова:
«СЛЮбовью» —
и опять в карман. Если б маменька знали!.. С чувством вины смотрит он на танцующих. Ни за какие муки не выдаст он своей тайны!.. Ой, а вон тетка Эйгледьефкова пляшут с каким-то толстяком; тетка Филомена даже похорошели: румяная стали, как свекла… Но кто это откалывает коленца посреди круга? Марек протер глаза. Господи! Да ведь это тот самый убогий со страшными язвами на ногах, — ну да, это он, и его сообщница, что сидела с ним на лестнице «Голгофы»! Ах, гусь его залягай! А теперь-то каким франтом! Зря денежки пропали!..
Но Мареку некогда разевать рот: откуда ни возьмись, перед ним вырос охухловский мальчишка, и с ним его дружки.
— Ага, вот ты где, сопляк!
Марек везучий! Его двоюродный брат со своей девушкой кружатся у самого края танцевального круга.
— Яно, меня бью-у-ут!
Ему и впрямь съездили по уху, но только один раз. Яно щедро наделил охухловских ребят затрещинами и оплеухами. Они разбежались, Яно хотел еще наподдать под зад одному из них, но не успел. Насколько он сильнее, настолько же они быстрее в беге.