К книге
Красное вино1 СТИХИИ. ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ…
34%
1 СТИХИИ. ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ…
21

Первое время Кристина совсем не старалась постичь связи между всем тем, что составляло жизнь Волчиндола. Она умела, правда, с интересом слушать, что говорилось вокруг нее, о чем бы ни шла речь, но до смешного мало из всего этого принимала к сердцу, — обычно только то, что непосредственно касалось чудесной их жизни — ее, Урбана и все прибывающих, подрастающих детей. События более высокого порядка, совершавшиеся в Волчиндоле, она считала чисто мужским делом. Ей некогда было интересоваться ими, потому что ее взнуздала любовь к семье, оседлала работа дома и на виноградниках. Кристина жила одной своей большой любовью и работала с неиссякаемой энергией. Любила и трудилась она, как бы поклоняясь божеству, до краев наполненная отвагой, как все те люди, которые нашли на свете не только то, что искали, но и почти все то, о чем мечтали в сказочные годы своей зеленой юности.

Поначалу хозяйственные успехи Урбана настроили ее на тот приятный лад, когда доверие жены к мужу возрастает до бесконечности. Тогда жена не чувствует в душе никакого протеста, видя, как видела Кристина, что муж берется за дело новое и необычное; на месте Кристины любая из волчиндольских женщин, недоверчивых от рождения, по меньшей мере дрожала бы в страхе, ожидая, чем кончится мужнина затея. Кристина считала Урбана разумным и дальновидным хозяином, человеком удачливым. А ведь из простой супружеской привязанности к мужу вырастало — да и теперь еще вырастает — все ее счастье, столь широко разветвившееся над ее головой. Она еще твердо верит, что все большое, хорошее, чудесное, что окружает ее днем и усыпляет ночью, — исходит от Урбана.

В этом отношении все пока правильно, потому что Урбан действительно разумный виноградарь. И разум в нем сочетается с трудолюбием. А эти качества превращают самых обыкновенных людей в прекрасных мастеров своего дела, чья задача — не мириться с тем, что на земле червями копошатся толпы скорченных человеческих созданий, но в меру своего понимания и сил превращать землю в райский сад. Такие мастера — люди благоразумные и удачливые. Но Урбан, как и всякий хороший мастер, слишком добросовестен. А добросовестность — качество, которое, правда, заставляет родить его землю, его виноградники, зато оно совершенно обесцененная монета, когда ему приходится вступать в отношения с некоторыми волчиндольскими, зеленомисскими, да и сливницкими прохвостами.

Кристина же, по мере того как прибывают и растут ее дети, медленно, но верно начинает постигать связь между всем тем, что составляет жизнь Волчиндола. И плохо делает Урбан, не открывая ей всей правды. Она не знает, например, всего того, что известно ему о подлинной причине ненависти Большого Сильвестра. И не знает, каким образом ненависть эта связана с отвратительной подлостью Панчухи. Не разглядела она как следует и случая с капелланом, и козырей Сливницкого в битве за кооператив, и роли Восайнора. И уж вовсе не знала Кристина о разговоре Урбана с отцом в ту осень на Воловьих Хребтах. Даже сцену, разыгравшуюся на крыльце нового габджовского дома этой весной, когда у маленькой Магдаленки болело ушко, — даже эту сцену облачил Урбан в чистые одежды! Неведомо Кристине, что существуют на свете мужчины, которые стремятся уберечь своих милых жен от всего сурового и печального, — уберечь их даже ценой неискренности. Они поступают так, чтобы жены их не страдали, не мучились. И утешают себя тем, чем в подобных случаях убаюкивают себя все мужчины, сильно любящие своих жен: тем, что все это — чисто мужские дела! В действительности же Урбан просто человек властный, решительный и упрямый. И вдобавок, как видно, скрытный.

Но при всех благих намерениях Урбан, в силу честности своей, не умеет как следует скрыть от жены свою неискренность: и из этой неискренности, из мужниной раздражительности, задумчивости и подчас рассеянности Кристина вытягивает тоненькую нитку страха перед будущим. Обвешанная детьми, как виноградная лоза гроздьями, она попросту боится, как бы всякие выдумки мужа, — без которых он мог бы обойтись, и все равно Волчиндол остался бы на месте, — не принесли им всем кучу неприятностей, а там и настоящую беду. Все, что уже было, — особенно тяжбы с Панчухой и Болебрухом, — обошлось дороговато. А затеи Сливницкого, какими бы заманчивыми ни казались они ее чисто чувственному женскому восприятию, все же отвлекали мужа от работы и даже отрывали от дома. Все интересы Кристины устремлены к центру семейного круга. Все она тащит туда, — только не всегда находит там Урбана. Зато есть у нее страх перед будущим, тоненькой ниткой постоянно висит перед глазами, неумолимо напоминая о том, что надо бояться чего-то, — чего еще, правда, нет, но что может быть. Кристина не трогает опасную нитку — пускай себе висит; если уж очень будет раздражать — Кристина заслонится от нее безграничным доверием к Урбану. Она поступает так, как научились поступать все женщины в мире, которые очень любят своих мужей. И по мере того как нитка удлиняется, а с течением времени и утолщается, Кристина начинает ощущать свою вину. Корит себя за то, что, наверное, мало отдает себя Урбану, что он недостаточно наполнен ее любовью, и именно поэтому встречаются на его пути все трудности, так четко написанные на его лбу со вздутой веной, так ясно звучащие в оттенках его голоса.

Как только Кристина узнала Урбана, она сразу решила, что ее любовь, отданная безо всяких условий, в прекраснейшей из своих форм, должна не только насытить, но и уберечь любимого от всего дурного. Исполнять эту задачу ей не кажется трудным, — скорее наоборот, она чувствует, что чем больше любви отдала, тем сама полнее любовью. Ей невдомек, что такой пассивный принцип был бы на месте, пожалуй, в крестьянской Зеленой Мисе, но никак не в Волчиндоле, где требуются жены, острые, как ножи. Но пока что Урбан — тот человек, в чьих объятиях она спит ночью. Тот, которому с нежной радостью, пусть в слезах и муках, родила она четверых детей. Тот, который целует ее, вернувшись после работы. Тот, кому по вкусу еда и игры с детьми. А главное — тот, который так похож на дикую грушу в поле, исхлестанную ветрами, и еще — на опорный столб, несущий на себе крышу… Но вздувшаяся голубая вена на Урбановом лбу и меняющийся оттенок его голоса пугают ее, ибо она знает: это открытые раны, полученные им в борьбе за что-то, для чего он недостаточно силен и что она не совсем понимает. Ах, эта нитка!.. Жалеет Кристина своего большого Урбана, прижимает его к себе… как свое пятое дитя! Она поступает точно так, как поступили бы на ее месте все женщины, которые умеют любить своих мужей не иначе, как только сильно…

Эта Кристина так сурово прекрасна, что красота ее обезоруживает. Она ходит прямо, грудью вперед, лицо ее немного скорбно; она всегда тактична и никому не причиняет неприятностей. Говорит она либо правду, либо ничего не говорит. И если кто держит на нее зло в сердце, как, например, ее свекор и свекровь да еще два-три волчиндольских прохвоста, — тот злится на нее из-за Урбана. Правильно сказала бабушка: всему дурному, что встало на пути Кристины, причиной Урбан, тогда как все доброе, чем пользуется Урбан, заслужила для него Кристина. Быть может, — и даже несомненно, — если б Урбан поверил ей все свои печали, она сумела бы даже недостатки его превратить в достоинства. Но у него всегда таится на дне души что-то такое, чего не знает Кристина. Узнаёт она об этом позже, когда уже крыша загорится: Урбан принял какую-нибудь новую должность или получил очередной вызов в суд.

Старые Габджи несправедливы к Кристине и непреклонны в своей несправедливости только потому, что слишком высоко ценили своего перворожденного сына. Они так и не поняли, что воспитали его своевольным упрямцем. Наполненный до краев жадностью ко всему лакомому, он вцепился в Кристину, как хищник. Своевольное упрямство оторвало его от тучной груди зеленомисской земли и швырнуло его, паршивца, под волчиндольский нищенский виноградный куст!

А в последние годы этот самый виноградный куст и впрямь смахивал на жалкое былье. Если в первые годы, когда молодые Габджи только переселились в Волчиндол, он в умелых руках Урбана превратился в сказочную лозу из королевского сада, то теперь вдруг вовсе перестал плодоносить. Два раза подряд брал разгон, как тяжелый состав перед крутым подъемом, — и дважды трусливо отступал! Два года подряд волчиндольская лоза не вынашивала гроздей. В несчастном Волчиндоле настали такие трудные времена, каких не знал он от самого своего необычного возникновения.

И напротив, зеленомисская жирная почва два года подряд взрастила на диво пышные хлеба — пшеницу, рожь, ячмень. Поля покрылись густыми рядами снопов. Доброжелательная природа дважды благословила зеленомисские нивы — амбары ломились от тяжелого зерна! И клевера накосили огромные стога, собрали уйму кукурузы и вагоны свеклы!

Случилось все так, как если бы тот, кто благословляет землю урожаем, согласился с черными мыслями Михала Габджи, которые этот оскорбленный и униженный отец складывает на самом дне своей несчастной зеленомисской души в виде родительского благословения, соразмерного грехам его незадачливого сына.

В тот год, когда Волчиндол скатился в еще более глубокую пропасть, чем та, в которой сидит он с незапамятных времен, праздник святого Урбана, испытанного покровителя волчиндольских виноградарей, пришелся на воскресенье. А так как весенний этот день выдался ясный и теплый, зябкому зеленомисскому настоятелю не оставалось ничего другого, как сесть в коляску и двинуться вслед за процессией, вышедшей из Зеленой Мисы с крестом и хоругвями и тянущейся уже вверх по Волчиндолу к месту действия. Еще накануне настоятель подумывал — не послать ли вместо себя капеллана, но к вечеру потеплело, и он убедил себя, что лучше ему лично отслужить в Волчиндоле мессу в честь святого Урбана, тем более что с прошлого года в приходе накопилось немало волчиндольских грехов, настоятельно требовавших его духовного вмешательства. Волчиндольская паства с головой погрязла в пороках, и уместно будет похлестать ее плетью порицающих проповедей. Настоятель, правда, не очень-то верил, что это поможет хоть в какой-то степени, ибо после нескольких следовавших один за другим урожайных лет волчиндольское Христово стадо вовсе утратило свой добрый нрав. Не говоря уже о распущенности и скверности всякого рода, тамошние овечки — за исключением разве Болебруха — вошли в опасное соприкосновение с делами диавольскими и совсем отдалились от спасительной покорности и послушания, подобающих христианам. Две последние добродетели были как будто забыты особенно прочно. Ведь даже винную дань, — а она составляла свыше пяти с половиной оковов красного португала и ежегодно притекала из Волчиндола в подвал зеленомисского прихода, — и ту удалось собрать только благодаря личным усилиям Большого Сильвестра, единственного преданного и послушного сына христианской церкви в Волчиндоле, который, правда, и слышать не желает о сдаче зерновой дани, однако всегда охотно и с сыновней почтительностью доставляет приходу винную дань.

Кроме того — и об этом не следует забывать, — для зеленомисских духовных особ всегда настежь распахнуты двери гордого Болебрухова дома, и в праздник святого Урбана их ждет там такое угощение, на какое они и не рассчитывают. Дело в том, что на день святого Урбана приходится и годовщина освящения его часовни под Бараньим Лбом, и как только закончится торжественная проповедь и отзвучит месса, во всех тридцати трех волчиндольских домах начинают есть и пить. От всей процессии, вышедшей из Зеленой Мисы, возвращается лишь крест да хоругви, а большинство участников разбредается по домам пировать. Трудно поверить, сколько родни живет, оказывается, за Паршивой речкой! Если б вся эта родня заботилась о Волчиндоле и в другое время, а не только тогда, когда ей можно пожрать и попить на дармовщинку, — сразу легче стало бы жить на свете.

После полудня весь здешний и пришлый люд собирается перед часовенкой святого. Здесь угощают вином из общинных запасов, причем желающих виртуозно обслуживает волчиндольский винодел Ондрей Кукия со своей сварливой Серафиной и двумя мальчишками, только что со школьной скамьи. На прочную, окованную железом подставку выкатывают две бочки, по два окова каждая, с красным и белым вином; вставляют в них втулки с кранами и, прямо как из источника, наполняют кружки… Угощение великолепно дополняют пляски и веселье народа, — а сюда сбегается пол-округи. Мигом устраивают навес из веток лип, сбивают лавки и столы. Приходят цыгане — музыканты из Святого Копчека, и веселье обычно затягивается до глубокой ночи. Для дальних гостей, у которых, к их прискорбию, нет в Волчиндоле родственников, в котлах для варки варенья готовят свиной гуляш, — это уж ежегодная повинность волчиндольского письмоносца, звонаря и сторожа в одном лице — Штефана Червика-Негреши и его жены, которая одновременно продает образки святого Урбана, освященные тотчас после утренней мессы, пряничные куклы и гусаров со шпорами, а в последнее время взялась и за пряничные сердца с зеркальцами и надписью:

«ВЕРная любОВ»

Когда подкатила коляска с настоятелем и органистом, зеленомисский причетник Грмболец вместе с Шимоном Панчухой уже занялись процессией: запели седьмой из двенадцати стихов торжественного гимна святому Урбану, в котором упоминаются всевозможные несчастья — морозы, град, грибки и виноградные паразиты, перечисляются все просьбы и пожелания волчиндольцев, а также указывается, каким образом святой должен обеспечить обильный урожай.

Тотчас же началась месса. Причетник с Панчухой надели на настоятеля алое облачение, — казалось, на нем так и горит отблеск столь плодотворно начатого дня. Месса в честь святого Урбана — одна из тех, на которую нередко стекается полокруги. Ничего, что перед органистом нет клавиш и педалей зеленомисского органа: к счастью, сам он пьян вдрызг и посему заменяет божий инструмент золотым своим горлом — поет по порядку все двенадцать стихов гимна святому Урбану, невзирая на то, что подпевать ему взялись такие профаны, как Грмболец и Панчуха.

Как и следовало ожидать, настоятель стал читать проповедь после мессы, — и хорошо сделал, потому что проповедь никак не вязалась с серьезной темой святой мессы, о чем, порядка ради, настоятель и оповестил паству после вступительных слов «Дорогие братья во Христе» и что он даже в известной мере обосновал. То была не столько проповедь, сколько речь помещика, обращенная к зажиточным хозяевам — таким, как, например, Болебрух и Сливницкий, Панчуха и Бабинский, Апоштол и Райчина. Настоятель метал громы и молнии, словно разгневанный строгий отец, карающий незадачливых детей, которые развращают Волчиндол и сверху и снизу. И если б только это! Но ведь они, эти дети, содержат в небрежении собственные бессмертные души! Дали им зарасти смрадным плевелом греха, не окучили их добрыми делами, не опрыскали сокрушенными молитвами — и не поддаются никакому убеждению, пока не поздно, очистить души свои искристым вином покаяния! Эти души, — гремел настоятель, — столь запущенные, к стыду человеческому и божию, подобны всем нам хорошо известному вертограду в общем-то доброго, но неисправимо небрежного Штефана Червика-Негреши!

То была проповедь наполовину язвительно-веселая, наполовину пугающе-серьезная, до того напичканная примерами из жизни виноградарей от Ноя до попоек в волчиндольской винодельне, что напоминала туго набитый фамильный сундук сливницкого окружного начальника, перебирающегося летом на дачу. Из уст настоятеля вырывались пламя и серный дым чистилища, его стрелы разили направо и налево. Волчиндольские женщины клонили головы под бременем позора, мужчины громко скрипели зубами. То была генеральная чистка Волчиндола с применением специально изобретенной настоятелем жесткой щетки и необычайно едкой соды. Как победоносный воитель, настоятель бесстрашно аттестовал всех владельцев и владелиц волчиндольских виноградников и хат, со всеми их многочисленными детьми, малочисленными добродетелями и частыми паскудствами.

Тучный седой старик с красным от гнева лицом метал слова будто камни пращой, и нельзя было ни укрыться, ни бежать, потому что он видел всех и вся, видел глубоко, до самого дна волчиндольской испорченности. Под конец, основательно протерев с песочком оба волчиндольских товарищества и выколотив кожух Томаша Сливницкого, настоятель кинул взгляд и на новое здание виноградарского кооператива, высящееся за его спиной: именно здесь выворачивали наизнанку стародавние волчиндольские обычаи, как ему сообщил и неопровержимо доказал один достойный доверия волчиндолец — некий Панчуха. И настоятель, воздев руку к небу, сурово возвестил, что для всех грешных, непослушных, неблагодарных волчиндольских душ существует особое пекло: оно настолько же глубже прочих адских помещений, насколько ниже расположены Волчьи Куты по сравнению с Оленьими Склонами!

Тут настоятель неожиданно сказал: «Аминь», — и вместе с органистом, который успел за это время начисто протрезвиться, сел в коляску, втащил к себе Большого Сильвестра и покатил по дороге меж сиреневых кустов из низменных и грешных Волчьих Кутов к незапятнанному дому Болебруха.

Оставшиеся волчиндольцы вместе со своими родными и единокровными, — с которыми встречаются лишь раз в год, а прочее время живут как чужие, — разошлись по домам. Сердясь на святого отца за его проповедь, сперва наелись досыта, а потом безбожно перепились. К бочкам Кукии и к гуляшу Негреши вернулись уже в очень приподнятом настроении, дерзкие и опасные. Вместо развлечений и веселья начали с того, что вытолкали взашей Панчуху, потом изобидели Восайнора, который успел уже втереться в доверие к Анче Сливницкой; под конец, не найдя Большого Сильвестра, потому что тот пировал у себя на Оленьих Склонах, — вытурили с площадки для танцев его работников: конюха со скотником и кухонную девку с коровницей. Удовлетворенные и сплоченные такими действиями, подкрепившись еще содержимым Кукиевых бочек, пустились они в пляс, да так, что только держись! Повалили навес, и пыль, поднятая сапогами, — стояла сушь, земля потрескалась, — повисла в воздухе густым облаком. Наконец тучи пыли заслонили свет заслуженному волчиндольскому покровителю, скрытому в часовне; но, хотя он уже и плохо видел своих развеселившихся верующих, зато прекрасно слышал каждое их слово, каждый выкрик. А нужно сказать правду: едва лишь стемнело, перед его святым ликом стали они вытворять совсем уже некрасивые вещи и произносить слова, которые можно сравнить с коровьим пометом, когда он звучно шмякается наземь.

Неизвестно по чьей инициативе — святого или, наоборот, дьявола — вдруг полил дождь, и раскуражившийся Волчиндол разбежался кто куда. Дождь скоро перестал, но площадка перед святым Урбаном так и осталась пустой, потому что сильно похолодало; к полуночи небо прояснилось, а к утру померзли виноградники…

Так 26 мая 191. . . года, когда побежденные вином волчиндольцы очнулись от тяжелого сна, по виноградникам разнеслись плач и причитания — неплохая увертюра для долгого и трудного похмелья. Бедствие было полным и постигло всех: добрых и злых, хороших и скверных, очистившихся и грешных. Меньше всего оно коснулось Восайнора: ведь школа-то не замерзла; хотя он и в этом случае не стал бы терзаться. Мороз пощадил, и то наполовину, лишь немногих: Большого Сильвестра, Панчуху, Бабинского, Апоштола и Райчину; можно было бы сказать, что и у Сливницкого он опалил не все, но воздержимся: бедняга весь окоченел, потому что если и осталось кое-что неповрежденным на его собственном винограднике, то гораздо больше он потерял как председатель и главный пайщик виноградарского кооператива. Он совсем сгорбился — и не удивительно: ведь на его спине, кроме собственного, лежало еще двадцать девять виноградников, владельцы которых почтили его своим доверием; и едва он, по праву этого доверия, начал замешивать уже хорошо заквашенное тесто — возрождение Волчиндола, как вот вам — если не конец, то, во всяком случае, долгий перерыв и такие трудности, выхода из которых не видят даже мудрые глаза старого Томаша!.. То, что не удалось Сильвестру с Панчухой и Восайнором (хотя агитации учителя они обязаны тем, что Зеленая Миса забрала из кредитного товарищества почти треть вкладов, — и это в то самое время, когда деньги были нужнее всего), посчастливилось довершить обыкновенной температуре воздуха, которой ни с того ни с сего вздумалось за несколько часов упасть до четырех градусов ниже нуля по Цельсию! Этого оказалось вполне достаточным, чтобы погибли нежные побеги, вытянувшиеся уже на полметра! Таких заморозков не помнили даже самые старые виноградные лозы. Померзла, застыла и осыпалась и большая часть плодовых завязей на деревьях. Через месяц виноградные кусты, правда, выгнали из слепых глазков целые заросли новых побегов, но они уже были бесплодны.

Для Урбана и других виноградарей, у которых не было своих пашен, если не считать крошечных арендованных участков, это несчастье означало поистине смертельную угрозу. Следовало бы им поискать другую работу, лучше всего — на заводах, но они знали: хочешь не хочешь, а, если рассчитываешь на урожай в будущем году, надо обработать и померзший виноградник, надо вскопать землю, обрезать, и подвязать, и опрыскать лозу, спасая ее от грибка и филлоксеры. Тем не менее большинство волчиндольцев нанялись на уборку урожая, а после жатвы стали работать на сливницких предприятиях. Счастье их, что урожай колосовых во всем Сливницком округе был на редкость обилен, так что мелкие крестьяне, которые обычно осенью и зимой тоже ищут заработка на стороне, теперь, запасшись хлебом, сидели по домам, под боком у жен; когда их детишки не пищат от голода, эти люди слишком ленивы, чтоб работать впрок.

А Волчиндол уже начал тешить себя надеждой, что если будущий год окажется урожайным, то он вполне уравновесит два частичных или даже один полный прошлогодний неурожай. Все это верно, но такая надежда уместна в доме того виноградаря, чья бедная голова не забита мыслями о жестких сроках платежей. В Волчиндоле же почти треть домов, где слово «вексель» вызывает нервную дрожь. К тому же виноградники слабеют, с каждым годом все больше разъедаемые вредителями, и на их обновление, как правило, не хватает ни денег, ни воли. Тогда уж остается один сероуглерод, хотя и он далеко не всемогущ.

Сильнее всего удар обрушился на хозяйства Урбана Габджи и Оливера Эйгледьефки. Есть у них, правда, преимущество — и это единственное светлое пятно в мыслях обоих: виноградники у них небольшие, обновленные на американском подвое, так что вредитель им уже не страшен. Зато, равновесия ради, оба они в когтях Экономического банка и должны ежегодно выплачивать по четыреста пятьдесят крон. Они, пожалуй, давно уже погасили бы свою задолженность, если б не так торопились перекапывать, прививать, сажать американские черенки, — все это стоило больших денег и лишило их всякой возможности погашать долг частями большими, чем назначено. Теперь все, что они зарабатывают на сахароваренном заводе, хотя рабочий день длится у них дольше привычного, исчезает в пасти банка, и еще не хватает — приходится выклянчивать отсрочку платежей даже ценой включения в сумму долга процентов, и процентов на проценты, и всяческих обложений. В итоге задолженность их снова ползет вверх, на тот самый уровень, на котором она находилась два года назад. Но Урбан и Оливер все еще усердно возят тачки со свекловичной сечкой и стойко, по семнадцати часов кряду, считая хождение на работу и домой, выдерживают на ногах. При всем том они как будто не видят, что жены и дети их недоедают, худеют, ходят разутые и раздетые, — в общем, что уже двинулись они под горку, к той самой прогалинке, где для каждого воткнут в землю нищенский посох. Ах, если бы только это! Неумолимая судьба готовила и другие сюрпризы для наших двух должников. Шимон Панчуха, прогнанный в толчки с праздника святого Урбана, улегся в постель — другого дела у него все равно не было, целыми днями жрал, хлестал вино да принимал у себя Восайнора и Болебруха, — так он провалялся месяца три; и вдруг оба волчиндольских заводилы получают одинаковые повестки: сливницкий окружной суд вызывает их по обвинению в нанесении тяжелого телесного увечья!.. И хотя ни Урбан, ни Оливер никак не могли припомнить какую-либо драку со старым червем — преступление их описано черным по белому. И начали они таскаться в суд, а за ними двинулся чуть ли не весь Волчиндол, заставляя платить себе как свидетелям компенсацию за потерянные рабочие дни. Свидетелей, не видевших ничего, — целая толпа; видевших — кучка: Восайнор, Сильвестр да его работники со служанками. Издержки растут, а конца тяжбе не видно. Панчухе вовсе не хочется поскорее выиграть дело, ему хочется, чтоб подольше потягали его противников, которых он сначала оговорил заведомо ложно, а потом и сам поверил, что был ими избит. Урбан с Оливером подумывали было о полюбовном соглашении, да испугались необходимости оплатить в таком случае издержки и возмещение Панчухе за время болезни. И теперь им не по себе, тем более что они уже поняли: Панчуха и его пособники добиваются одного — их погибели. А Панчуха и его пособники, в свою очередь, замирают от страха при мысли о том, что дело может закончиться прежде времени. Они хорошо знают, что, если упустить случай, — другой такой уже не подвернется.

В таких страданиях и унижении, в недостатке и страхе живет Волчиндол вместе со своими лучшими людьми. Счастье, что зима отступает и власть над миром постепенно захватывает освободительница-весна, обещающая сказочный урожай винограда. Лозы, еще не совсем уничтоженные филлоксерой, отдохнули за прошлый год — они потратили силу только на создание новых побегов, а не на плодоношение — и теперь собираются щедро вознаградить Волчиндол за все то, чего лишили его прошлым летом. Мало кто из мужчин нанялся в косари. Люди предпочитают брать мелкие ссуды в кредитном товариществе или у Большого Сильвестра, который тут же обязывает тех, кто победней, отработать долг на его обширных виноградниках. Ах, только бы продержаться до нового урожая! Только бы не стряслось чего и в этом году!..

В этом году настоятель отслужил мессу святому Урбану без обычной процессии, без проповеди. Вместо того он смиренно помолился за обильный урожай, а под конец, сраженный кротким видом своих волчиндольских овечек, произнес заклинание, которое всегда отлично понимают виноградари, потому что слова эти составляют часть зимних молитв, звучащих в великий пост, при свете прикрученных ламп:

— Святой Урбан, покровитель виноградарей…

И кроткий волчиндольский люд уныло подхватил бодрый возглас священника:

— …моли бога за нас!

Однако еще не кончены испытания, ниспосланные этим людям, покрытым глиной тяжкого труда, исхудавшим до грешных костей. Нервы этих людей еще недостаточно натянуты. В этих людях еще слишком много силы, чтобы покаяться во всех грехах, совершенных в далеком прошлом, и, несомненно, в тех, которые должны совершиться в далеком будущем. Ведь все равно — казнится человек за прошлое или несет кару уже в счет того, что только еще будет.

В середине сентября, когда гроздья на всех волчиндольских Седлах, Склонах, Боках и Хребтах на радость хозяевам становятся прозрачными и мягкими, со стороны Святого Копчека навалились фиолетовые тучи, постояли над открытой земной раной, называемой Волчиндолом, над рядами виноградных лоз, щедро увешанных уже почти зрелыми гроздьями, — и обрушились на них градом, покрыв землю на пять пальцев зернистыми льдинками. Черный португал разбрызгал вокруг себя алую кровь своих мягких, исчерна-голубых ягод. Не только португал — во всех волчиндольских избушках точно так же кровоточат человеческие сердца — большие гроздья, пораженные градобоем…

В домике с красно-голубой каймой особенно сильно истекают кровью сердца. Больнее других ударил град по людям, заполнившим этот домишко своей трудной человеческой жизнью.

Вечер. Вечер, опустившийся после страшной катастрофы. Дети спят, тьма расползлась по углам. В такой час острее ощущается всякое несчастье.

За целый день Урбан и Кристина не обменялись ни словом. Чем больше плакала она, тем яростнее ругался он. Кристина зажгла лампу, повесила на гвоздь в простенке над сундучком, над которым когда-то, в первый вечер в Волчиндоле, они приветствовали друг друга на новом месте. И теперь Кристина приветствовала свет — потому что была она хранительницей всего светлого. Но Урбан не откликнулся, и его страшное молчание заставило ее обернуться. Она увидела: стоит ее любимый посреди комнаты, и руки его бессильно повисли вдоль тела. Они похожи на лопаты, эти руки. Но сегодня они нехороши: что схватят сейчас, то раздробят, превратят в месиво. Испуганная, подошла к нему Кристина, подвела к сундучку. Лицо у мужа злое, бесчеловечное, жестокое. И глядит он на нее чужими глазами, а на лбу его вспухает и опадает, бьется большая голубая вена. Слезами залилась жена. Они хлынули из глаз, и с ними вырвалось рыдание, но губы, удерживая его, зашептали:

— «Отче наш, иже еси на небеси…»

А муж — этот уже вполне созревший, суровый мужчина — в такт ударам своего сердца строптиво бормотал:

— Нет! Нет! Нет!

Как будто это — отзвуки последних ударов гибельного града. Но женщина продолжала молиться, и поток ее слов смутил мужчину. Его сопротивление слабело.

— «…хлеб наш насущный даждь нам днесь…»

— Хлеб уже к черту пошел! — в новом припадке ярости прошипел Урбан.

Кристина замолчала, поняв, что молитвой не помочь; спросила умоляюще:

— Разве мы больше не любим друг друга?

Тогда сдвинулись две головы, и нашли друг друга глаза, и протянулись руки… Это не просто объятие двух любящих, от которого рассеялась неглубокая супружеская размолвка. Эти люди только что перешагнули вершину отчаяния и вновь обрели друг друга во имя того, что есть на свете самого великого: во имя любви. Потому что ее-то не выбило градом из их сердец.

Предыдущая главаГлава 21 из 61Следующая глава