Невеста. Совсем непохожая на свою перезрелую сестру в Зеленой Мисе. Даже человек, плохо разбирающийся в родственных отношениях, всерьез усомнится: неужели эти два человеческих поселения могли произойти от одного корня! Сердце вскипает возмущением оттого, что такой красе-девице приходится ютиться возле зябкой старой бабы. Красота, униженная таким соседством, кому хочешь внушит жалость.
Такова зима в Волчиндоле!
И все же находятся в Зеленой Мисе люди, у которых язык не заболит болтать, что им предпочтительней помереть, чем прожить зиму в Волчиндоле. Глупцы! Нигде нет такой чудесной зимы, как в этой котловине, засыпанной снегом, чистым, как свадебный пуховик. Он визжит и скрипит под сапогами и искрится, слепит на солнце.
Маленький Марек Габджа сидит в новой школе; он уже вполне одолел полупьяного Восайнора, который, при всей навязанной ему предвзятости против Урбана, очень любит его мальчишку. Марек во втором классе, но прекрасно понимает и то, что учат шестиклассники. Учитель не таскает его за волосы, не дерет ему уши. И даже, хотя он знает, что это не понравится Большому Сильвестру, позволил маленькому Габдже сидеть на одной парте с самым драгоценным дитятей Волчиндола — с Иожком Болебрухом, молчаливым и внимательным мальчонкой.
В тот холодный февраль, когда в доме с красно-голубой каймой начали развертываться события, о которых пойдет речь, Кристина была поглощена кормлением своих близнецов-«апостолов» и единоборством с тяжелыми думами. За восемь лет семейной жизни, отмеченной необычайно крепкими объятиями, она успела дать Урбану четверых детей: Марека, Магдалену и Кирилла с Мефодием, После рождения близнецов она очень похудела, и, если б Урбан не нанял няньку, малыши ее уморили бы. От Кристины осталась тень. Причина тут не столько в том, что прожорливые близнецы чуть ли не съели ее и что она попросту не могла отойти от них ни на шаг, — причина в беспокойных мыслях о том, что, когда в доме четверо детей, надо работать до упада и экономить на всем. Она верила, что и Урбан, стоит ему только как следует обдумать все обстоятельства, накопившиеся в их домишке в образе детей, как-нибудь примирится с мыслью о том, что жить им приходится бедно. Тогда он перестанет ворчать на нее за то, что она отпустила няньку, аппетит которой казался Кристине непомерным, — ведь всей прибыли от теплых Волчьих Кутов и плодоносных Воловьих Хребтов еле хватало, чтобы наполнить желудки детей и ненасытную пасть Экономического банка в Сливнице. Кристина была глубоко удивлена, как это Урбан, думая о будущем, не содрогается от ужаса: ведь сколько их еще может быть, детей-то, когда и она и он так страшно молоды и когда сама она оказалась такой плодовитой…
Но Урбан ни о чем таком не задумывается. Сидит за столом, как пень, и преспокойно читает газету, которую выписывает на пару с Эйгледьефкой. Некогда ему присмотреться к пятилетней Магдаленке, которой после долгой болезни в первый раз позволили поиграть у окошка в куколки; девочка прижимается к стеклу высоким лобиком, смотрит на искристый мир за окном, сверкающий сказочной красотой.
На ветку яблони села синица. Девочка долго рассматривала ее, хотела было позвать маму, да запела медленно и нежно:
Птичка-невеличка
мелзнет у окошка.
Поживи у нас немножко,
поживи у нас, синичка.
Не стлашны нам зимы,
зёлен напасли мы.
А весною ты опять
будешь в поле щебетать.
Под песенку Магдаленки Кристина уложила накормленного Мефодия к спящему в широченной люльке Кириллу — и вдруг ей стало весело. Выпрямилась, расправила плечи, взглянула на дочурку. Волна счастья нахлынула на нее — пока дочка хворала, оно все время пряталось где-то. На цыпочках подошла Кристина к Урбану, отобрала газету. Он не сразу понял, чему обязан таким бесцеремонным вмешательством, и довольно сердито попробовал вернуть газету.
— Слушай! — И Кристина кивнула головой на Магдаленку.
Урбан прислушался, посмотрел… и даже испугался, заметив слезы в глазах Кристины. А девочка уже допела песенку и начала ее во второй раз. Урбан встал было, но жена приложила палец к его губам:
— Поет… Это она в первый раз, как поднялась после воспаления легких…
Теперь Урбан понял, что в глазах Кристины сверкают слезы радости. Он не умеет равнодушно относиться к таким вещам, и собрался обнять жену, но тут девочка отвернула от окна бледное личико: надо сказать родителям, что птичка улетела…
В эту минуту кто-то затопал на глиняном крылечке, стряхивая снег с ног. Раздался робкий стук в окошко. Вошел парень с перевязанной головой и опухшим лицом: в одной руке он держал шляпу, в другой — узелок. Он нерешительно остановился в дверях. Урбан и Кристина чуть ли не в испуге глядели на него — никак не могли вспомнить, где и когда они уже видели этого человека. Только после того как он поздоровался, Кристина воскликнула:
— Микулаш!
Подошли к нему ближе, с опаской оглядывая с головы до ног; и кругом обошли, даже смешно стало… Наконец Урбан тоном знатока произнес:
— Основательная работа! Скажи-ка, браток, что же это за мастера так тебя отделали?
— Маменька с татенькой! — прошепелявил Микулаш, из чего можно было заключить, что у него вдобавок выбиты зубы.
— Ну и ну! — дивились хозяева.
— Да, уж натешились вволю…
— Господи!..
— Татенька меня держали, а маменька охаживали кулаком по лицу, по голове — куда попадет. До смерти убили бы, кабы не бабушка, — они нас помоями окатили, — рассказывал о своей обиде Микулаш, складывая на лавку узелок и шляпу.
— Ох, бедненькие бабушка, нет на свете лучше них человека! — вздохнула Кристина, вспомнив, что только этой старушке она сама обязана тем, что не сошла с ума за два года, проведенные в габджовском доме.
— Ну а за что? За что тебя били? — осведомился Урбан, помогая брату раздеться; куртку его он вынес на кухню.
— Да… чего ж таить… скоро масленица, вот я и потянул мерки три жита, — сознался шалопай и покраснел, насколько можно было разглядеть на его опухшем лице. — А татенька меня поймали — поджидали у амбара Жадного Вола.
Первым побуждением Урбана было сказать: «Так тебе и надо», — но он успел проглотить эти слова, припомнив, сколько мерок зерна сам перетаскал из отцовского амбара и спустил за полцены тому же Жадному Волу. Только он был ловчее — не попадался и с хладнокровием невинности выдерживал насквозь прожигающие взгляды отца, подозревавшего истину. «Лучше мне молчать», — подумал он теперь.
Через несколько дней, немного оправившись, Микулаш угрюмо заявил, что к родителям больше не вернется. И Урбан, основательно поразмыслив, согласился с ним. Он, правда, для очистки совести уговаривал брата вернуться, но в душе радовался его упорству. Так и виделся ему отец, исходящий злобой. И старший сын от всего сердца желал ему как можно больше подобных «радостей». Урбану было приятно, что вот и Микулаш взбунтовался против габджовской тирании, потому что брат, по сути, сделал почти то же, что и сам Урбан, удравший в Волчиндол с молодой женой. Правда, прегрешение Микулаша не так уж страшно, чтоб ему нельзя было возвратиться, и обида от родителей не настолько смертельна, чтоб обязательно бежать из дому… Но дело-то в том, что раз уж Микулаш навострил лыжи — назад ему не было пути, даже если б он и захотел. Отец — и это прекрасно знают оба, и Урбан и Микулаш, — не так-то легко простит. Если б Микулаш весь великий пост простоял на коленях, и то отец не дал бы прощения. Требуется очень долгое время, чтобы Габджи собрались с силами вымолвить слово «прощаю». Черт с ним, с зерном, — старый Габджа думал о нем только в первые минуты, да, в конце концов, Микулаш уже и расплатился за него собственной шкурой; нет, тут дело в другом — в непокорности, в строптивости, в неслыханной дерзости! Если б Микулаш остался, выспался бы, одумался за ночь и на другой день при всех стал бы на колени перед отцом, попросил бы прощения — тогда дело другое. Через день-два все пришло бы в норму.
Волчиндольские Габджи одолжили Микулашу немного денег — на дорогу до Вены и на первое время, пока не подыщет работы. У них у самих было мало, чтоб еще раздавать, но они дали охотно и с внутренним удовлетворением, хотя подобного рода ссуды имеют неприятные свойства. Грешный брат прожил у них дней десять, оставил им свои бинты и вышел по тропинке на макушку Волчьих Кутов, откуда ведет уже прямая дорога в широкий мир. Урбан с Кристиной постояли на пороге, а когда Микулаш уже скрылся из глаз, махнули рукой, как бы прощаясь со своими денежками, и вернулись в дом.
Однако через полгода наши кредиторы исправно получили свои деньги назад и даже вдобавок ящичек с игрушками для детей. А на дне ящичка лежало вежливое письмо, написанное по-чешски:
«Мои дорогие! По своем приезде в столицу Нижней Австрии несколько дней жил я очень скверно. К счастью, попал я к здешним чехам и, получив место в ресторане, сделался младшим официантом. Выучился языкам и неплохо зарабатываю. Сердечно благодарю за оказанную помощь и шлю привет вам и вашим деткам. Прошу также передать привет бабушке. Ваш, добром вас поминающий брат и деверь
Вена, дня 25 августа 19. . .»
Пока «добром поминающий брат и деверь» прилично зарабатывал и блаженствовал в Вене — вернее, тотчас после его ухода, — на волчиндольских Габджей обрушилась напасть.
Зеленомисский Михал Габджа, который уже начал примиряться с Урбаном — уже наполовину простил сыну и женитьбу, и побег из дому, и, сраженный появлением на свет еще двух внуков, даже серьезно подумывал о том, чтобы дать Урбану в пользование какое-нибудь поле, например Долинки под Гоштаками, или помочь ему выплатить долг, — теперь страшно на него разгневался. Старик был уверен, что именно Урбан дал Микулашу возможность уехать далеко, где тот осмеливался дышать и не дохнуть с голоду да еще отписывать парням и девкам в Зеленой Мисе, что ему-де теперь море по колено. Старый Габджа едва не лопался от злости. А Веронику просто выворачивало наизнанку. Посему старики слали обоим своим сыновьям такие родительские благословения, что, если б они, не дай боже, исполнились, того и другого в тот же час хватил бы кондрашка: одного — в волчиндольской расселине, второго — в венской ресторации.
Однако постепенно все упорядочивается: зеленомисский богач нанимает конюха и усердно подыскивает для Иозефки мужа, хотя девка стойко сопротивляется. Жена богача куда непосредственнее: перед самым костелом ударила Кристину по лицу кулаком, крича: «Счастье твое, мерзавка, что вовремя убралась из моего дома, не то получила бы пинка!»
В это время всем уже стало ясно: морозы отошли, и божий мир через неделю-другую перевалится в весеннюю борозду.
Именно в эту пору у Магдаленки Габджовой распухли железки. Три дня лежала она пластом в жару. На четвертый день села в постельке, закутанная платком, и Кристина, невыспавшаяся, похудевшая, напоила ее настоем ромашки. За окном валил мокрый снег, в комнате стоял полумрак, и не видно было, до чего осунулся и побледнел ребенок. От круглощекой куколки, какой была Магдаленка в прошлое рождество, осталось совсем немного, зато в ее чертах резко проступила Кристинина красота. Магдалена — прелестный ребенок, с таким тонким личиком, что оно кажется прозрачным. Марек тоже не урод, но и не красавец. А близнецы слишком малы для сравнения. Магдалена же нечто такое, чему не найдешь соответствия во всей округе. Она достигла уже того возраста, когда дети обретают лицо, когда начинают смотреть на них как на людей с собственными именами, — они перестают быть «малышками» и становятся «Магдушками». И по Волчиндолу начали шушукаться и даже громко говорить, так, чтоб услышала Кристина, говорить с оттенком полуискренней жалости — что девочка не иначе как помрет: уж больно она хороша, такие красивые дети не жильцы на этом свете… Кристина считала подобные речи глупыми, но все же они доставляли ей неприятные минуты. Она не верила кумушкам, но за время болезни, уложившей Магдаленку в постель на долгие недели, бедняжке пришлось крепко держаться, чтоб не поверить им.
И теперь, глядя на дочку, которая уже сидит в кроватке, потому что горлышко у нее больше не болит, — не верит Кристина нашептываниям. С благодарным чувством поднимает она глаза на образ пражского младенца Иисуса над кроватью, — только голова его выглядывает из пышных дорогих одежд. Кристина чувствует себя довольно бодрой, хотя несколько ночей почти не спала. Марек в школе, близнецы спят в широченной люльке; слышно, как в садике Урбан обтесывает колышки для виноградника. Сейчас, может быть, часа три пополудни. Кристина сидит у люльки, чинит белье. Напряжение, длившееся около недели, отпускает ее. Она совсем свежая и легкая. Легки и приятны и мысли, что клонят ей голову на грудь. Она не задремала, ой нет, — просто она вдруг очутилась в большом саду, бродит бесцельно по высокой траве среди деревьев, слушает, как где-то близко разговаривают люди высоким детским голоском. В сон врывается детский зов. Так он знаком ей, этот зов, что она резко поднимает голову.
— Мама, мамочка, ушко болит…
Это такое ужасное чувство — оно равно смерти. Будто железные клещи сжимаются в материнской груди. Все тяготы, что с малых лет ложились бременем на плечи Кристины, теперь будто бросились в ноги. Она едва в состоянии двигаться — так пугает ее вид ребенка, который прижал обе ладошки к правой стороне головы, повязанной платком, и, раскачиваясь в кроватке, скрипит зубками. Кристина знает, что это такое — «ушко болит». У нее тоже нарывало когда-то в правом ухе… Боль, которой нет конца…
Она берет на руки тихо плачущую девочку. Та обвивает шею матери маленькими ручками, тесно прижимает головку к ее голове. Скрип маленьких зубок проникает в самый мозг Кристины, и ей кажется, будто где-то трещат, ломаясь, кости…
Пришел Марек из школы, положил сумку. Веселый, говорливый. Но Кристина не уделяет ему обычного внимания. Не спрашивает, что сегодня учили, и смотрит на сына, как на чужого. Мальчик быстро понял, что надо сесть за стол и сидеть тихо-тихо.
Вошел и Урбан. Загорелые руки-клешни устало повисли вдоль тела. Жена носит по комнате Магдаленку, как-то странно приникшую к ее голове. Увидев мужа, Кристина тихо заплакала. Муж бледнеет, застывает на месте. Еле выговаривает:
— Что с ней стряслось?
Услыхав голос отца, девочка захныкала. Кристина высвободила правую руку, утерла глаза концом передника.
— Подержи ее немного, я соли согрею, надо к ушку приложить.
Урбан понял. Он помнит, как рассказывала Кристина о боли в ухе — единственной болезни, о которой она вспоминала с ужасом.
За ночь ухо воспаляется, и под утро девочка кричит уже без перерыва. Никто в доме не спит. Близнецы, напившись Кристининого молока, разжиженного тяжким горем, тоже раскричались, и их ничем не унять. Марек, страдая, сидит в кровати. В комнате стоит керосиновый чад от лампы, горящей с самого вечера. Урбан одевается.
— Пойду за доктором! — грустно объявляет он.
Он ждет, что скажет Кристина, но у нее уже нет слов. Быть может, она даже не поняла, что он сказал. Не верится ей, что доктор сумеет помочь. Только когда дочка вдруг встает в постели, приникает к стене, прямо под образом пражского младенца Иисуса, и, даже не охнув, принимается ноготками скрести стену, как бы для того, чтоб уцепиться, полезть вверх, — Кристина закричала нечеловеческим голосом:
— Да беги же! Как можешь ты смотреть на такие муки!
Ребенок падает на кровать, корчится, воет от боли.
Лошади в Волчиндоле есть только у Большого Сильвестра. Урбан, выйдя из дому, побежал было к дороге, усаженной сиренью, но тотчас сообразил — напрасно он будет просить там. Тогда он машинально повернулся и побежал обратно — мимо Бараньего Лба, мимо Воловьих Хребтов, Новыми и Черешневыми Виноградниками, через Малую и Старую Рощу, через Чертову Пасть, по глубокой мартовской грязи, — к мосту над Паршивой речкой. Его подхлестывало глубочайшее отчаяние, какое он когда-либо испытывал. Гоштаки миновал, даже не подумав постучать в чьи-либо двери, — знал: ни в одном гоштачском дворе лошадей нет. А он должен доставить доктора как можно скорее; и надо просить там, где, помимо лошадей, есть и бричка. В Зеленой Мисе — три дома, где есть и то и другое: мельница, Жадный Вол и Габджа. Урбан помчался к мельнице, постукивавшей в проулке, что отделяет Гоштаки от Местечка; изгибаясь дугой, тут ползет мельничный водослив. Пришлось подождать, пока разбудят хозяина. Мельник, по фамилии Хомистек, сказал, что он бы охотно дал, да правый пристяжный у него расковался. Поняв, что задерживаться тут незачем, Урбан бросился к дому Жадного Вола. Тот уже встал и, расхаживая по конюшне, ворчал на работников. Он тоже помог бы с удовольствием, да переднее колесо брички отдал кузнецу, а легкая повозка с товаром отправляется в Святой Копчек — там у Вола филиал. И вообще, он очень удивляется, почему Урбан не заглянет к отцу.
Не помнил Урбан, как снова очутился на улице, не понимал, зачем ноги несут его к дому, в котором он родился. Он только злобно стискивал зубы, потому что был уверен — переднее колесо брички Жадного Вола в полном порядке. Ноги дрожат у Урбана, он знает, что ничего хорошего у отца не выпросит. На крыльце помедлил. Страшно было постучать. Он не был в родительском доме с того самого дня, как покинул его. Жгучее чувство стыда захлестнуло Урбана. Мозг лихорадочно работал, сердце скакало как бешеное. На лбу выступили капли холодного пота. Постучал. И второй раз. И третий. Залаяла собака, со двора послышались шаркающие шаги. Шел отец.
Урбан не успел поздороваться. Из стальных глаз старика выбила искры острая ненависть.
— Чего тебе здесь надо?
Всякое мужество оставило Урбана. В голове мелькнуло, что лучше уйти от этой двери. Но тут он мысленным взором увидел, как маленькая дочка лезет на стену, будто услышал издалека, как воет она от боли, — и стал покорным, как пес.
— Татенька, богом прошу, дайте коней и бричку, дочка моя погибает…
Последние слова его заглушает рыдание.
— Я не знаю тебя, — безжалостно цедит Михал Габджа. — Ступай от моих дверей!
Урбан кидается в ноги отцу, хочет обнять их, умолить старика, — тот остается тверд.
— Пошел прочь! — И он ударом ноги сбрасывает сына с крыльца — и запирает дверь.
Урбан поднялся с земли. Первым долгом стыдливо огляделся — не видел ли кто: уже совсем светло на дворе. Но вокруг ни души. Он решил поскорее убраться отсюда, сделал уже несколько шагов — и вернулся. В голову ему бросился необузданный гнев. Разбежавшись, он плечом налег на дверь, она затрещала, подалась. И Урбан проревел в трещину:
— Скажите спасибо, что помню четвертую заповедь, не то убил бы вас, как…
«Как собаку», — хотел он сказать, да вовремя остановился. Постоял перед разбитой дверью; услышав, что в доме поднялся шум, пошел своей дорогой.
Сначала шагал медленно, отупевший от горя. Потом ускорил шаг, а там и побежал — прямо в Сливницу. От Зеленой Мисы, если идти не торопясь, до города два часа ходу. Урбан рассчитывает быть там через час, а может быть, и раньше. Там он наймет извозчика… Едва пришла эта мысль, как сразу забыл все, что произошло, сосредоточившись на одном: как можно скорее добежать до Сливницы, найти извозчика и привезти врача.
На полдороге, у распятия, его догоняет бричка — лошади скачут галопом. Оглянулся, задыхаясь, и показалось ему, что окликает его знакомый голос. Да и кони что-то знакомы… Урбан сообразил, что его могут подвезти. А кони на всем скаку остановились, поравнявшись с ним. Урбан смотрит, не понимая: на месте кучера сидит бабушка!
— Не кручинься, Урбан, я еще жива! — крикнула она. — На, бери вожжи! Поехали!
Тон ее суров и решителен.
Урбан полез в бричку, ноги его дрожали. Два раза падал, пока взобрался на козлы, и вожжи с трудом удерживает. Лошади пошли рысью. Новый кучер постепенно приходит в себя. Совсем успокоившись, он перекладывает вожжи в левую руку, правой обнимает бабушку.
— Возьми кнут, подстегни! Не жалей коней, когда человека спасаешь! — приказывает старушка таким тоном, что ослушаться ее нельзя. И когда они уже мчались вихрем, крикнула Урбану в ухо:
— Старых негодников я в кухне заперла. Иозефка помогла надеть упряжь на коней, Филип запряг в бричку!
— Почему Филипа не взяли? — крикнул Урбан.
— Не хочу, чтоб ему голову проломили!
В Сливницу кони влетели бешеным аллюром, покрытые хлопьями пены. Доктора Дрбоглава, старого уже человека, бабушка вытащила из дому, как учитель — ученика из-за парты, и помчала его в Волчиндол со скоростью ветра, будто увозила похищенного.
В домике с красно-голубой каймой за это время кое-что изменилось. Марек ушел в школу, близнецов вынесли в кухню и оставили на попечение Филомены Эйгледьефковой. В комнате у кровати стоит на коленях Кристина, голову сунула под подушку, руки вытянула к Магдаленке: поддерживает голову девочки, которая жалобно завывает, уже совсем осипшая, посиневшая. Постель вся мокрая от слез.
Пока врач мыл руки в кухне, бабушка подняла Кристину; та села на кровать, свесив голову: она смертельно утомлена. Магдаленка, обхватив головку руками, перекатывается по кровати. В сопровождении Урбана вошел врач, толстый и строгий человек. Подняв больного ребенка на руки, он перенес его на стол, к свету. Осмотрел левое ухо. Ни слова не сказал, глазом не моргнул. Потом принялся за правое.
— Тю-у, хорошенькое дело, — проворчал он медвежьим басом.
Девочка стонала не переставая. Врач покопался в кожаном саквояже — звякнули какие-то металлические предметы, — вынул ножички и зонд. Потом — флакончик. На зонд намотал ваты, намочил во флакончике. Стал чистить ушко. Раз, два, три раза. Велел бабушке держать маленькую. И с глубокой внимательностью проделал что-то ножичками. Девочка взвизгнула, дернула ручками, но врач, успокаивая, уже гладил ее по головке. Гладил и смотрел, как из больного ушка вытекала сначала кровавая, потом желтоватая жидкость, становящаяся все гуще и гуще. Девочка стихла. Ее переложили в кровать, и она мгновенно заснула как убитая. Дыхание ее постепенно выравнивалось, стало медленнее, она только еще время от времени жалобно шмыгала носиком — последние отзвуки плача.
Кристина ожила. Врач улыбнулся, сказал ей что-то веселое. Она схватила его красную мясистую руку, поцеловала…
— Ну-ну, я не отец настоятель, — отнял руку врач. — Однако я еще не завтракал!
Кристина ушла на кухню, Урбан — в подвал за вином, а доктор с бабушкой уселись за стол.
— Сдается мне, жизнь не очень-то балует этих молодых. С девочкой помучаются немало. Я уже говорил им, когда был здесь по поводу воспаления легких у малютки. А жаль, если девчурка погибнет.
Урбан принес вино, и доктор велел вскипятить его. Пока Кристина накрывала на стол и ставила еду, доктор болтал о том о сем. Перед уходом пощупал пульс у Магдаленки, измерил температуру, выслушал, прижимаясь ухом к ее грудке и спинке. Магдаленка позволяет делать с собой все что угодно.
— Ну-с, дела у нас лучше, чем я полагал, — серьезным тоном произнес он. — Только сыровато у вас тут, душеньки мои. Надо чаще проветривать. И эти опилки между рамами я не хочу видеть, лучше пусть немного сквознячок продувает. А хозяин с мальчиком с завтрашнего дня будут спать в кухне. Эта комната — только для женского пола, ну и для ваших двух «апостолов»…
— Будет так, как велите, пан доктор! — обещает бабушка.
— То-то же! — врач повернулся к Урбану. — А ты мне заплатишь десятку.
Урбан отошел к шкафчику, стал в нем рыться, — долго, долго искал он в нем что-то. Доктор подошел, заглянул в семейную кассу.
— Не наберу я столько, пан доктор, — пристыженно объяснил Урбан. — Припер меня к стенке банк…
— Я так и знал, — сурово возразил врач. — Но с меня хватит, если ты мне отдашь вином.
Урбан без звука отправился в подвал. Доктор крикнул ему вслед:
— Если нальешь того, которым угощал, — пятерку скину!
Потом, благосклонно приняв Кристинину благодарность, он поглядел ей в глаза и сказал:
— А ты, девочка, выспись как следует, и… что это я хотел сказать… На твоем месте я бы не очень слушался проповедей отца настоятеля… гм… Надо бы погодить с новыми-то детишками. Отдохни хотя бы года три-четыре… А не то я тебе задам!
— Будет так, как велите, пан доктор, — повторила бабушка.
— То-то же! — медвежьим своим голосом буркнул доктор Дрбоглав и потянулся за стаканом красного вина.