Волчьи Куты, побитые градом, стояли голые до середины июня. За три недели Урбан и взгляда не бросил на этот солнечный склон из-за угла своего домика. Кристина, где только можно было копнуть мотыгой, посадила фасоль и горох, чтобы хоть так, на бабий лад, использовать землю. Когда бобовые взошли и начали цвести, склон зазеленел, выманил Урбана из его норы. Оказалось, обрабатывать виноградник — дело стоящее: теплая почва заставила лозу раскрыть слепые глазки и выгнала даже карликовые побеги. Урбан нашел свой виноградник густым, как конская грива: вместо сломанных побегов потянулись новые, снизу. А внимательно приглядевшись, Урбан понял, что в зеленой гуще прячется треть урожая, на который он уже махнул рукой.
Урбан с Кристиной ринулись в работу. Проредили, подвязали, в каждом втором междурядье вырвали фасоль и горох, взрыхлили землю. Когда с этим было покончено, у них осталось еще достаточно времени, чтоб налюбоваться своими винородными Воловьими Хребтами, продать черешню, окучить картошку и кукурузу на арендованной у церковного прихода земле в Долинках и осмотреть ячмень с подсеянной люцерной за Паршивой речкой — тоже на арендованном участке.
Но позже, когда поползли слухи, будто в деревнях ниже Сливницы уже желтеет рожь, работы особенной не стало. Бывают в Волчиндоле времена передышки: когда отцветает виноград и когда мякнут ягоды. Тогда отдыхают виноградари, особенно те, у кого немного земли под хлебами.
Старый Сливницкий увидел как-то: Урбан слоняется по двору, выискивая себе работу, которая, по мнению Сливницкого, вполне может обождать; окликнул через забор:
— А косить не пойдешь?
Урбан обрадовался. Уже два года не держал он косы в руках. А сколько косил, бывало, у отца в Зеленой Мисе! Даже дрогнуло что-то в груди. Посмотрел на свои руки, виновато усмехнулся:
— У меня и косы-то нету… Надо бы в Сливницу сходить…
— Зачем! У меня выберешь, какая по вкусу придется.
— А когда? — согласился Урбан.
— Завтра на блатницком. Послезавтра в Чертовой Пасти. За два дня скосите с моим Франчишем.
— Ладно.
Томаш Сливницкий ведет хозяйство мудро. Не увлекается чем-то одним, ничему не отдается всем сердцем. Он не может равняться с Сильвестром Болебрухом, потому что у того вдвое больше земли, но в доходности своего хозяйства вполне может с ним потягаться. Винограднику он почти не уделяет внимания. Его фруктовый сад — самый крупный в Волчиндоле, но Сливницкий не очень-то гонится за качеством. Все равно фрукты хорошо не продашь — у него только летние сорта и совсем обыкновенные и по величине и по качеству. Сливницкий закладывает фрукты в кадки, где они бродят, а потом, зимой, свозит бражку в Сливницу на спиртозавод. Но прибыль от этого невелика.
Вот пахотные земли свои он засевает не так, как все. Пшеницы, ржи, ячменя сеет понемногу, зато большое место отводит кукурузе, кормовой свекле, люцерне и маку. На более тяжелых работах использует волов, на тех, что полегче, — коров. Но самое его любимое занятие — разведение свиней. Он откармливает огромных боровов на продажу и выращивает молочных поросят.
Барбора Сливницкая, маленькая старушка, тихая и работящая, целый божий день суетится по хозяйству: кормит свиней и птицу, доит коров, возится в саду да еще поварешкой орудует. Кричать она никогда не кричит, и все же ее слушается весь дом: сын Франчиш с женой (Франчиш вернулся осенью с военной службы и попал прямо в объятья бойкой, теперь уже затяжелевшей, Агнеши), Марта и Анча — дочки, да и сам Сливницкий. По ночам не спится хозяйке — ворочается, охает, греется теплом старого Томаша, — все строит планы, что делать завтра, послезавтра, через неделю, через год… А вот когда вернется с военной службы второй сын, Палуш…
Сливницкий слушает, слушает, но около полуночи поворачивается к жене спиной и со словами: «Барбора, дай спать!» — проваливается в сон, словно камень в воду. Тетка Барбора замолкает, еще о чем-то раздумывает, прочитывает «Отче наш» и засыпает. Но крик петуха будит ее, и она садится на кровати, шепчет молитвы — «Верую», «Ангел господен», «Отче наш» и «Богородицу»; постепенно шепот ее переходит почти что в крик, и Сливницкий, услышав сквозь сон слова жены: «…моли за нас, грешных, присно и в час смерти нашей, аминь!» — пробуждается окончательно, ворчит:
— Меня к своим молитвам не приплетай! Говори так: «Моли за меня, грешную, присно и в час смерти моей, аминь!»
Тут он шустро, как юноша, соскакивает с кровати, щекочет тетушку Барбору, сбрасывает с нее перину. Иной раз, когда уж очень развеселится, стаскивает жену с постели, сажает на лавку.
— Ах ты старый дурень! — притворяется старушка сердитой, на самом деле радуясь озорству мужа; это озорство, если говорить правду, легло в основу их долгого супружества и подарило им чистое золото совместной жизни — четверых детей и успехи в хозяйстве.
Урбан Габджа с Франчишем Сливницким — дело было за неделю до Петра и Павла, — скосив клевер на блатницком поле, в тот же день перешли на Чертову Пасть. Старый Сливницкий, шедший домой из Зеленой Мисы, чуть с ног не свалился, увидев, что косцы на вечер глядя начинают полосу люцерны в два гона. Эту полосу Сливницкий в прошлом году засеял по ячменю, и люцерна удалась густая, пышная, как перина; ни следа повилики. Сливницкий видит: Габджа, словно привязанный, не отстает от Франчиша. Зашел на поле — и остолбенел, увидев работу: рядок Габджи на целый шаг шире, а стерня всюду низкая, ровная. И Франчиша работа тоже недурна, — но Сливницкий понял, что нет косца, равного Габдже.
Косцы остановились, вытерли косы пучками клевера, принялись точить. И тут Сливницкий опытным ухом уловил разницу: брусок Франчиша цепляется за сталь, спотыкается; у Урбана коса так и звенит, будто чеканит солдатский шаг, — есть что-то песенное в быстром мелькании руки и в звоне металла.
— А на блатницком что — неужто скосили?
Франчиш, молодой парень, только что женившийся, полный жизни и сил, понял по голосу и по взгляду отца, что Урбан — герой нынешнего дня, и, как бы оправдываясь, уклонился от прямого ответа.
— Не хотел бы я и неделю работать наперегонки с соседом, — сказал он, поглядывая на Габджу. — Черт в нем сидит. Здоровенный он… чистый буйвол…
— Так косят в Зеленой Мисе, — бесстрастно промолвил Урбан.
— Добрая работа! — вырвалось у Сливницкого; и он тут же развил свою мысль: — А что скажешь, Урбан, если б наняться тебе к нам, положим, на время жатвы?
Урбану и в голову не приходила такая возможность. Он тотчас подумал о Кристине и о детях, и о побитых градом Волчьих Кутах, и о долге сливницкому Экономическому банку, о скудном урожае, о мешках муки, которые придется покупать. Потупившись, он помолчал, погрустнел, потом с сердцем воскликнул:
— А где я возьму напарницу? Кристина не может.
Сливницкий ждал такого ответа.
— Моя Анча подойдет?
— Нет! — почти сердито вырвалось у Урбана, когда он представил себе Сливницкую Анчу, семнадцатилетнюю девушку, очень тоненькую, а впрочем, славную и приветливую. — Молода она для моей косы, — добавил он мягче.
— Тогда пойдет Марта! — не отступал Сливницкий.
— Сколько дадите? — уже серьезно спросил Урбан, мысленно оценивая работоспособность Марты.
— Одиннадцатый сноп… — старик сделал паузу. — Харчи…
— А сколько вычтете на Марту? — подозрительно осведомился Урбан.
— Ничего!
Урбан глядел в землю, опершись о косу, и, казалось, пальцами перебирал в душе, вылавливая решение, как скользкую рыбу, высчитывая, позволит ли ему виноград на две недели отдаться хлебопашескому труду и не потеряет ли он целого каравая ради одной краюхи, которую ему протягивают, и… Но тут он подумал, что вся его жизнь — эти несколько лет, что они живут с Кристиной, — состояла из таких вот быстрых решений, — и, резко выпрямившись, воскликнул:
— Идет! Только выделите мне участок, чтоб мне одному его косить, — поставил он условие. — Дайте мне половину того, что у вас засеяно. Я не хочу бросать виноградник…
— Остальную половину скосят Франчиш с Анчей, — согласился Сливницкий и пошел своей дорогой.
В то лето часто налетали грозы. Урбан уж и жалеть стал, что нанялся косцом к Сливницкому: пероноспоры боялся. После Петра и Павла отправился в Сливницу — покупать опрыскиватель. Выбросил кучу денег, но не иметь опрыскивателя — значит потерять урожай. Урбан нюхом чует — в воздухе висит что-то… Надоело ему обрызгивать виноград пучком соломы, — так дело почти не подвигается. А большинство волчиндольцев этим и ограничивается, лишь у нескольких виноградарей покрупнее завелись опрыскиватели. Простые, но есть. Урбан купил довольно большой, на двадцать пять литров, действующий сжатым воздухом, а не от насоса, не ручной: такие лучше всего разбрызгивают раствор. К тому же опрыскиватели других систем часто забиваются грязью и выходят из строя. Жаль было Урбану денег, всаженных в новый инвентарь, но стоило его попробовать, как Урбан едва не вскрикнул от радости: вода со свистом устремлялась через распылитель и превращалась в туман… И подкачивать не придется!
Многие удивлялись, что Урбан начал опрыскивать свой виноградник именно в пятницу и продолжал в субботу. Медного купороса он развел немного больше, чем следовало, так что даже сжег крону у многих кустов. Сам инструмент и сожженные купоросом верхушки доставили волчиндольским дурачкам много тайной радости. Один только Эйгледьефка еще в субботу помчался в Сливницу и купил такой же опрыскиватель.
Хлеба взошли великолепные. Колосья ржи клонились к земле, пшеница стояла уже восковая, поспевала одновременно с рожью. Наступила жара. Урбан чуть ли не с яростью кинулся косить: в мышцах своих ощутил он такую силу, что орудовал косой, как воин мечом.
Марта, честолюбивая, красивая девушка, крепкая, как яблоневый ствол, сразу поняла, что попала в твердые мужские руки. Шла за Урбаном без звука, покоренная его темпом. Она тоже чувствовала: жатва — работа для выносливых, для жизнеспособных, и времени тут терять нельзя.
Больше всего заботит Урбана пшеница. Едва снял половину — начала осыпаться. Грешно и трогать-то ее косой! Поэтому стали выходить на поле в четыре утра и к полудню прекращали работу. Возобновляли ее перед закатом солнца и махали косой до поздней ночи. За три дня управились. Тем временем подоспел ячмень. Урбан подумал было, что тут уже нет никакой опасности, но скоро увидел: колос от зноя ломается и крошится. И работу продолжали, как с пшеницей, — рано утром, и потом — до поздней ночи.
Еще на два дня осталось упорного труда, а уже суббота на дворе. В полдень, совершенно внезапно, в страшный зной, когда все вокруг пылало, как в горне, вдали загремел гром. Урбан вздрогнул от испуга, горячая волна прокатилась по телу. С запада натягиваются редкие тучи — серые, опасные. Идут на Забавку и Верхние Шенки. И уже стемнело в той стороне, гром — как барабанная россыпь, перекрещиваются молнии. В это время Урбан косил на блатницком поле, на возвышенной части Сливницкой равнины, откуда видно далеко вокруг.
Да нет! Громы обошли Волчиндол стороной. Только крайние облака проплыли над ним, покропили дождем. Жгучее солнце — и дождь. Через несколько минут все прошло. Тихо, жарко и влажно.
Урбан прекратил косьбу, отослал Марту домой. Сбегал к себе на Волчьи Куты, велел Кристине отнести на Воловьи Хребты купорос и известь. Бочки с водой у него всегда наготове. Торопливо развел раствор и яростно начал опрыскивать. Раствор сделал густой, но такой, чтобы не очень сильно повредить виноградник. Небольшой вред он уже в расчет не принимает.
К утру воскресенья опрыскал Воловьи Хребты, работая в темноте, чуть ли не на ощупь. Ночь стояла лунная. Опрыскиватель работал прекрасно. Урбан полил раствором все кусты обильно, основательно. Утром перешел на Волчьи Куты. Заметил: кроме него, опрыскивают виноградники только четверо — Эйгледьефка, Апоштол, Бабинский и Райчина.
Урбан пробыл на ногах с субботнего полудня до воскресного вечера — мокрый, измазанный, с голубоватым налетом на лице, с руками, разъеденными до крови. После тридцати часов непрерывной работы сбросил он с себя одежду, тоже поголубевшую от купороса, виноградным соком умыл руки и лицо. Дома проглотил несколько ложек какого-то варева — Кристина уже пять раз ставила его на стол и снова убирала в духовку, потому что муж не отвечал на ее зовы и просьбы, — и колодой рухнул на кровать. Спал как убитый до утра.
В понедельник дождался восхода солнца и тогда прошел по обоим своим виноградникам. Лоза сильно опалена в верхушках, зато нигде нет зловещих грибковых пятен! Урбан заглянул в соседние виноградники и содрогнулся: молодая листва усеяна желтыми пятнами, под которыми — на изнанке листьев — белый пушок…
Пероноспора!
Урбан, успокоенный насчет своего виноградника, отправился к Сливницким, позвал Марту докашивать последние полоски ячменя.
Грибок уничтожил три четверти урожая волчиндольских виноградников. У Эйгледьефки, Апоштола, Райчины — у всех, кто опрыскал кусты, — тоже порядочный урон: их раствор оказался слишком слабым; они не были способны на такую рискованную игру, какую повел Габджа. Им уже известно, что он сделал. И они смотрят на него сокрушенно и опасливо, как на человека, который не дал побороть себя.
Сам Габджа, разговорившись с Оливером и еще несколькими виноградарями в тот вечер, когда катастрофа обнаружилась во всем своем страшном виде, бросил мужественные слова:
— Тут, брат, надо бороться, как дикому зверю, — да с двумя врагами сразу: с богом и с чертом!
Грибок, напавший на волчиндольские виноградники, причинил много бед их владельцам, особенно мелким. Не слышно было песен, таких же привычных во время прореживания и подвязки, как шапка на голове. Опрыскивать было поздно: болезнь уже поразила кисловатые соки лозы, листья бурели, сохли, слетали наземь. Ягоды величиной с дробинку чернели и сморщивались, превращались в черные стручки и под конец отпадали. Кроме Габджи, который одолел пероноспору при первом ее натиске и предотвратил повторные атаки досрочным прищипыванием верхушек побегов, какую-то часть урожая спасли еще Оливер Эйгледьефка, Павол Апоштол, Венделин Бабинский, Ян Виничка, Филип Райчина да в общинном винограднике — Ондрей Кукия. Болебрух, Сливницкий и Панчуха даже не оборонялись: во-первых, это было для них невозможно, — они все равно не сумели бы опрыскать свои огромные виноградники, а во-вторых — виноград не был единственной статьей их дохода. Жизненной философией этих хозяев было: подведет одно, вывезет другое! Староста Бабинский и Райчина имели с ними кое-что общее, с той разницей, что эти двое предпочитали жертвовать колосовыми.
Хуже всего было то, что никто уже не уделял внимания погибшим виноградникам. Не подвязанные, не прополотые, они зарастали сорняками. Кое-кому из хозяев было невыгодно даже снимать редкие гроздья — поэтому даже то, что уцелело от пероноспоры, задохлось, сгнило, засохло. Больные побеги не развивались и грозили замерзнуть зимой, особенно на старых кустах. Шестеро хозяев с Новых и Черешневых Виноградников, со Старой и Молодой Рощ, где грибок нанес самый жестокий ущерб, и даже двое с Воловьих Хребтов нанялись на сливницкие заводы — сахароваренный, солодовый, кирпичный. Это были: Петер Крист, Франтишек Святой, Рафаэль Локша, Адам Оскоруша, Шебастиан Охухел, Иноцент Грча, Адам Ребро и Самуэль Сислович, — восемь мужиков поняли, что Волчиндол их не прокормит. Каждое утро собирались они, чтоб идти пешком в Сливницу, и возвращались поодиночке поздно вечером. Кое-как перебились зиму с большими семьями. Все, что победнее в Волчиндоле, терпело бедствие и шло в кабалу к Большому Сильвестру. Ему не нужны были работники для виноградников, потому что в тот год он их совсем забросил, зато он охотно давал ссуды под своеобразные векселя: бедняки волчиндольцы брали у него муку, обязуясь отрабатывать долг. Уже несколько лет подряд Болебрух обеспечивал таким образом себя надежной и дешевой рабочей силой из числа односельчан, у которых своего было мало.
В тот год урожай у Габджи был самым большим в Волчиндоле — больше, чем у Сливницкого и Панчухи. Вино поднялось в цене не только в Волчиндоле, но и в предгорьях, в окрестностях Голубого Города, — винограда родилось мало, и покупатели давали хорошую цену. Хлеб же Габджа заработал у Сливницкого, так что он смог не только уплатить проценты в Экономический банк, но и погасить солидную часть долга. Это поставило его на ноги. Если б он не спас виноградник — с голоду не умер бы, но вряд ли сумел бы внести даже проценты.
Болебрух и Панчуха выиграли дело против наших драчунов, Габджи и Оливера, которым оно обошлось довольно дорого, так как Оливер вздумал подавать апелляцию. Однако Урбан отделался гораздо легче, чем все предполагали. К двухнедельному сроку отсидки прибавили те две недели, которые дали ему условно еще в первый раз, весной; но благодаря ходатайству Гната Кровососа, чей сын был адвокатом в Сливнице, отбытие наказания отложили до зимы.
Оливер Эйгледьефка, сохранив более половины урожая, ковылял вслед за Урбаном. Он уже настолько доверял Габдже, что купил с ним на паях и привез из Сливницы на коровах две железные бочки с сероуглеродом. Не слушая разговоров, будто не стоит бороться против филлоксеры опрыскиванием, Урбан с Оливером всадили в землю весь сероуглерод. Ритмично вонзая в почву носики опрыскивателей, они крепко сжимали ладонями медные рукоятки насосов и загоняли сероуглерод в глубину, к корням лозы, на которых гнездились личинки опаснейшего из вредителей. Кристина и Филомена двигались следом за мужьями, за скрипучими звуками опрыскивателей и забивали колышки в отверстия у стволов.
Такие же работы шли на виноградниках Большого Сильвестра, Томаша Сливницкого, Шимона Панчухи, Венделина Бабинского, Филипа Райчины, Павола Апоштола, Яна Винички. Остальным не на что было покупать сероуглерод. Да, по правде говоря, не очень-то они в него верили…
Мартин Штрбик терпеть не мог опрыскивать. Он без конца кричал, что не боится ни филлоксеры, ни пероноспоры, — и действительно: без опрыскивания листьев и корней, без всяких расходов урожай у него получался хороший. Ни грибок, ни вредитель не показывались в его двухъютровом винограднике!
Волчиндольцы, проклиная день и час, когда была сотворена лоза, сравнивали свои захиревшие виноградники с габджовскими на Воловьих Хребтах и с делаваром Штрбика, посаженным еще выше. Качали головами… Габдже не завидовали: он-то вложил в виноградник все, что мог, спас его тяжким трудом и деньгами. Зато Штрбик и пальцем не шевельнул, а урожай собрал хороший! Оливер даже поссорился из-за него с Урбаном. Не скоро удалось Габдже убедить упрямца, что не к чести доброго виноградаря полагаться только на самородную американскую лозу. Впрочем, делавар еще туда-сюда. «Зеленая Липа» в Сливнице уже привыкла к нему. Но другой покупатель не возьмет. Прочие же сорта «американцев» — черные и красные — просто смердят. Вино из них получается отвратительное. Они заглянули к Штрбику в подвал и сами попробовали: вино его оказалось еще хуже, чем они предполагали.
После дня всех святых Урбан и Оливер взяли мотыги и ножницы. В Урбановом саду на Воловьих Хребтах остановились возле «американцев» — дикой лозы, в которую задумали они вложить все свое будущее. Каждый куст дал три-четыре побега до двух с половиной метров длиной. Кусты посажены с двух сторон, вдоль дорожки. Подвязанные к высоким колышкам, они образуют шпалеру. Красиво! Урбан и Оливер осторожно срезали побеги от каждого куста, оставляя лишь по три самых сильных: по два метровых, по одному двухметровому. Срезанные побеги сложили длинной связкой. Затем позади каждого куста выкопали ямы, тщательно следя за тем, чтобы не повредить корни. Наклонили стебли, укладывая верхушками в ямы — осторожно, чтоб не поломать, — расправили побеги так, чтоб здоровые глазки смотрели вверх и были на уровне земли. И тогда прикрыли верхушки землей, набросали в ямы навозу и закопали совсем. К побегам подставили колышки. Так семьдесят девять кустов дикой лозы образовали до двухсот сорока гнезд!
Драгоценные срезанные побеги перенесли через дорогу, в подвал Оливера; еще раз обрезали их, оставив черенки длиной в локоть, и рассортировали, разложив по толщине на две кучки. Задумались виноградари над ними, над этими прутиками, срезанными под самым глазком…
— Что же нам с ними делать? — спросил Оливер.
— Прежде всего разделим! — ответил Габджа. — Половину привьем, половину оставим так, и вырастим их, как в парнике, на твоей застекленной веранде!
— Зимой?
— Нет, в апреле — мае! Дикие потом ты посадишь, а привитые возьму я. Перекопаю под них участок на Волчьих Кутах.
— А готовые купить нельзя?
— Дорого! Ничего, год-два еще продержимся.
— Купим хоть тысячу! Во сколько обойдется? — настаивал Оливер.
— Тысяча черенков дорого стоит. Больше трех сотен!
— Ого! А ты… прививать-то умеешь? — осведомился обескураженный Оливер.
— Немножко… Только ножи нужны. Вот гляди! — И он вытащил из кармана нож — странный нож с ручкой из темного дерева, с медными скобками и колечками.
— Фьюю! Что отдал за него?
— Пятерку.
Оливер взял нож, повертел в руках, разглядывая.
— Такой достанешь в лавке, где опрыскиватель покупал, — объяснил Урбан. — А за зиму научимся прививать на вербовых прутьях. Тут ничего мудреного нет — просто надо пальцы разработать…
В конце ноября Урбан принялся перекапывать свои виноградники. Начал с самого низа Волчьих Кутов. Лоза там уже очень старая. Урбан роет траншею в три лопаты глубиной, в полсажени шириной по всей длине участка. Он уже выкорчевал двенадцать рядов, убрал стволы и корни, повытаскал колышки и сложил их штабелем. И вот теперь — копает. Начинает работу, от которой зависит его жизнь в Волчиндоле. Переворачивает землю — ту, что была наверху, кидает вниз, нижние слои выбрасывает наверх. Поглощенный тяжелым трудом, похожим на рытье солдатского окопа, он даже не отдает себе отчета, что выворачивает наизнанку привычные волчиндольские законы, что восстает против здешней природы, обычаев, против поэзии этих мест. Не в том дело, что он перекапывает виноградник — это делают в Волчиндоле испокон веков; но для чего он перекапывает! В разрыхленную землю должен врасти чужеземный корень, увенчанный отечественной благородной кроной! Будто соединили черта с божьим ангелом: от первого взяли копыта да косматый хвост, от второго — белоснежные крылья и голубые глаза. Урбан злится, вытаскивая из земли черные, сухие корневища. Нет в них никакого благородства — так страшно они скрючены.
Весной, когда в Волчиндоле пришла пора распускаться виноградным почкам, людей охватил ужас. Четвертая часть лоз осталась бесплодной! Не развившиеся прошлым летом молодые хилые стебли померзли. Больше всего урона там, где свирепствовал грибок. У Урбана, правда, пока нет причин приходить в отчаяние: его виноградник хорошо идет в рост; и все же Урбан внутренне содрогается, зная, что это — только начало. На святых великомучеников ударили холода — небольшие, однако вреда они принесли достаточно. Но и это бы еще ничего. Самое худое объявилось в июне: широкая полоса заражения филлоксерой протянулась вкруговую от Чертовой Пасти до Оленьих Склонов. Подобно лишаям на здоровом теле, расползается нечисть по виноградникам: желтеет листва, побеги хиреют, кое-где целые кусты вянут и засыхают. Урбана ничуть не радует, что пока еще не находит он таких признаков в своих владениях. Побеги на Волчьих Кутах вытягиваются в этом году не так энергично, как обычно, особенно в нижней части виноградника — там, где самая плодородная почва. Урбан знает: филлоксера уже здесь, ее не остановишь, со временем она уничтожит все, и даже сероуглерод не поможет.
И потому он так доволен, что принялись почти все привитые черенки! Это несколько умеряет его опасения — успеет ли он опередить паразита, угрожающего ему из-под земли. Урбан еще раз весной опрыскал сероуглеродом Воловьи Хребты. На Волчьи Куты уже не хватило дорогого раствора.
Год выдался скверный. Страшная засуха; урожай на блатницких и зеленомисских полях скудный. Фруктовые сады не родили — на яблони и груши напала плодожорка; сливы пострадали от черного клопа. Половина волчиндольцев, объединившись попарно, отправилась куда-то к Новым Замкам наниматься жнецами и косарями. Урбан опять работал у Сливницких. Да и его бы не взяли, если б не поранил ногу Палуш — второй сын Сливницкого, вернувшийся с военной службы. Он хромал, нога его гноилась и никак не заживала.
А после того как убрали хлеб со слабым колосом и короткой соломой, случилась вещь, глубоко взволновавшая жителей Волчиндола.
Почти никто не обратил внимания на то, что четверо мужиков — Рафаэль Локша, Игнац Грча, Иноцент Громпутна и Адам Ребро — что-то зачастили от зеленомисского нотариуса в Сливницу да от Болебруха к Панчухе, захаживали и к старосте. Только в воскресенье, после праздника святого короля Штефана, в пору, когда мякнут ранние сорта винограда, эти четверо стали ходить по всем домам. От Сливницкого завернули и к Габдже. Были они уже навеселе, потому что до этого довольно долго просидели у Болебруха. Войдя во двор, шумно закричали:
— Будьте здоровы, Урбан с Кристиной! Где вы там?
Габджи выбежали от стола прямо с ложками в руках, разинули рты:
— В чем дело?
— В Америку едем!
— Хотим мир повидать!
— Заморские страны!
— А чего тут сидеть, поджав брюхо!
Так кричали они наперебой.
— Ишь черти! — удивился Урбан. — Когда же вы?
— Сейчас, сегодня! Вот прощаться пришли!
— Господи Иисусе! — запричитала Кристина; она, правда, слышала об их намерении, но не думала, что все произойдет так скоро.
Урбан скрылся в подвал. Вынес вино и стаканчики. Налил.
— Ваше здоровье.
— И до свиданья!
Вниз по дороге, окаймленной сиренью, прогромыхал воз. Фыркали лошади. Сам Большой Сильвестр держал вожжи.
— Оставайтесь с богом, Габджи! — уже с дороги крикнули уезжающие.
И зашагали вниз.
Они уже вряд ли слышат, как Урбан и Кристина желают им счастливого пути…
Волчиндольцы, взбудораженные слухом и той поспешностью, с какой этот слух становится явью, выходят на дорогу. Мужики почесывают затылки, бабы комкают углы передников. Охают… Реброва жена вскинула на телегу деревянный сундучок и холщовый мешок с одеждой. Плача, семенит она босиком вниз по дороге, а за ней — четверо детишек. Бедняжечки, их и от земли-то не видать, такие маленькие, даже плакать толком еще не умеют…
Народ валит по дороге, кричит:
— В Америку едут!
Эхо, отражаясь от Оленьих Склонов и Волчьих Кутов, насмешливо откликается:
— …едуууу…
Урбан и Кристина с детьми спустились со всеми до самой Паршивой речки. То, что сейчас происходит, напоминает им собственное переселение в Волчиндол каких-нибудь три года назад. Но тут же они почувствовали и различие. Тогда тоже сбегались люди, и руки им жали, и удивлялись, — но все это было весело, вроде свадебного шествия. Теперь же — скорее похороны: прощание, разлука… Четыре семьи разбиваются, распадаясь. Мучительная это вещь…
Кристина всхлипывает. Урбан упрямо молчит.
Но когда у Паршивой речки четверо уезжающих стали обнимать своих жен, а потом и детишек по очереди — Габджи отвернулись; только слышат — женщины плачут, и даже не плачут, а воют, ревут… Да дюжина малых ребятишек пищит, хнычет… Никогда, никогда еще так горько не плакали волчиндольские дети…
— Проклятый час!
Восемнадцать самых печальных столпились вокруг телеги. Еще раз пожимают руки. Реброву жену оттаскивают силой. Большой Сильвестр, давший уезжающим денег на дорогу, уже сидит на телеге, щелкает кнутом. Лошади тронулись.
— Пошли!
— Не жизнь, а дерьмо! — буркнул Эйгледьефка.
Телега уже громыхает по мосту. Уже сворачивает на шоссе, ведущее вдоль Паршивой речки к Сливнице.
— С бого-о-о-ом!
— С бого-о-ом!
Толпа перед мостом не расходится.
Только тихий плач жен да всхлипывания детей, оторванных от отцов, нарушают тишину. Долго стоять этой тишине. Плач и рыдание скроются за стенами хатенок. На смену им придут тихие слезы. И будут беззвучно капать во время печальных молитв…
Урбан и Кристина уходят первыми. Впереди них топочет ножками Марек. Ему шестой годик. Кристина, неся на руках двухлетнюю Магдаленку, говорит дочурке:
— Только бы нам не расставаться с нашим таткой!
— Ха! Да я никогда не поеду в Америку!
Кристину радует решимость мужа.
Но у него, у этого сурового работника на земле, рвется с языка еще что-то и, не найдя для себя слов, падает ему прямо на сердце. Это — трудное, отважное и великое намерение. «Я буду держаться! Только мертвого меня отсюда вырвут!»