К книге
Красное вино1 СТИХИИ. ШИМОН ПАНЧУХА
20%
1 СТИХИИ. ШИМОН ПАНЧУХА
12

Сухонький, малорослый, злобный. Возраст неопределенный, дать сорок — мало, шестьдесят — много. В общем, нечто такое, что удачнее всего определяется словом плюгавый. Однако такое слово тут вовсе не к месту, потому что человечишко этот — владелец многих виноградников, садов и пашен. Ему, следовательно, по праву полагается быть волчиндольским выборным и казначеем, и пить с утра до вечера, и драться с каждым, кто встанет у него на пути. Таков Шимон Панчуха.

Свою супружескую половину, бездетную свою Серафину, Шимон не бьет: она на голову выше его и сильна, как Валидуб. Половина эта держит Шимона вечно под хмельком: в таком приподнятом настроении он лучше всего надзирает за батраками и за приемышами — мальчишкой и девчонкой. Серафина не любит, когда муж трезв: тогда он труслив и робок.

Сирот, мальчишку и девчонку, что в свое время легли обузой на плечи деревни Святой Копчек, Панчухи взяли к себе, будто бы для усыновления, и всячески стараются превратить их во вьючных животных. Держат их в рабстве и лишениях, хотя оба уже почти взрослые. А чтоб легче было с ними управляться, Панчухи вбивают приемышам в голову, что когда-нибудь все перейдет к ним по наследству, и тогда они смогут делать что их душе угодно. «Вьючные животные» верят этому, и им нипочем, что старые сквалыги возят на них воду. В этом пункте и Рафаэль и Зуза рассуждают вполне здраво: не вечно ведь жить старым пакостникам! Вера — великое дело, особенно если она родилась в сердцах одиноких сирот, но следовало бы подкрепить ее договором и приложить его к Панчуховым документам на владение землей…

Пока в Волчиндол не переселились Габджи, вся злость Панчухи изливалась на приемышей да на Оливера Эйгледьефку, нижнего соседа. Впрочем, если сказать правду, жертвами Панчуховой злобы были и еще несколько подобных Оливеру «голодранцев». Много сил положил Оливер, чтоб давать отпор соседу, особенно после женитьбы. Только когда по другую сторону Панчухи поселились Габджи, вздохнул немного Оливер: Панчуха повел наступление на новых соседей, — и тем ожесточеннее, чем более они ему уступали. «Что с пьяницы возьмешь?» — утешали друг друга Урбан и Кристина, но скоро поняли, что одними утешениями тут не обойдешься. Для совместной обороны следовало объединить дом номер тридцать с домом номер двадцать восемь, чтобы общими усилиями противостоять дому номер двадцать девять, откуда Панчуха брызгал ядовитой слюной в обе стороны — направо и налево.

Много работы у волчиндольцев в пору обрезки и подвязки лоз. Вся жизнь из домов переносится в виноградники. Лоза тянется вверх, просит, чтоб ее подвязали к кольям.

Панчуха, как обычно, поспал днем; проснувшись, ощутил жажду и шмыгнул в подвал. Выбравшись оттуда на яркое солнце, он протер ослепленные глаза, и тут в его мозгу проклюнулась мысль, что имуществу его чинится страшный вред: Габджовы гусята подлезли под забор и пасутся себе на зеленой травке под его, Панчухи, яблонями! Гусыня-мать с тревожным гагаканьем бегает вдоль забора в габджовском саду, просовывает длинную шею между досками, сзывает своих малышей. Но непослушны гусиные детки, покрытые зелено-желтым пухом, — разбрелись по саду Панчухи, щиплют осот.

Панчуха рванулся было к ним, да вспомнил, что надо бы взять хоть что-нибудь в руки. И тут он заметил Марека Габджу: мальчик бежал через сад к гусятам. Марек успел уже просунуть под забор двух-трех гусят, когда к месту происшествия примчался Панчуха.

— Так-то ты пасешь?!

Ребенок вздрогнул: он так испугался, что даже не вскрикнул. Только голову поднял, а сам сжался в комочек. Пьяница ударил его по спине — даже и не очень сильно, но достаточно, чтоб отбросить его в крапиву. Детский плач раздражает пьяницу, кажется ему чем-то противным, скользким — он-то сам, Панчуха, избавлен от всего этого — детей у него, слава богу, нет… Схватив Марека поперек туловища, он раскачал его обеими руками и перебросил через забор!

— Ступай к себе на двор, паршивец! — крикнул он вслед и, приплясывая среди пищащих гусят, принялся давить их ногами.

За глухим звуком падения детского тела последовала тишина. И только через несколько секунд взвился высокий, жалобный детский вопль. Панчуха испугался. Он увидел, как извивается в траве сынишка «голодранца», увидел, что лицо ребенка залито кровью, — и отвага покинула его. Безмерная злоба разжижилась каплями трусости. Он счел самым разумным скрыться в доме и запереть дверь на ключ. Панчуха поступил так, как в подобных случаях поступают все трусы.

Урбан с Кристиной работали на Волчьих Кутах. Кристина как раз отошла взглянуть на Магдаленку, которая спала в самодельной люльке из куска холстины, подвязанной к кольям; вдруг матери показалось, что она слышит далекий плач Марека.

— Марек! — испуганно крикнула она.

Зной. Тишина. Чудесный майский день в разгаре. Совсем недавно Марека послали домой — подбросить гусятам немного осота.

— Пора бы ему вернуться, — сказал Урбан, озабоченно вглядываясь в то, что чернело и клубилось в северо-западной части небосклона.

В эту минуту снизу долетел громкий страдальческий вопль Марека. Урбана словно ветром подхватило — помчался длинными скачками вниз, без дороги, прямиком туда, откуда летел, возвещая беду, детский крик, какого Урбан никогда еще не слышал из груди своего сына. Он уже подбегал к саду с задней стороны, где росли деревья, и увидел через забор, как Панчуха торопливо скрывается в доме. Но ему и в голову не пришло связывать плач своего ребенка с этим злым человеком. Только когда он нашел сына с окровавленным лицом и руками, корчившегося в траве, совсем осипшего от крика, только когда поднял его на руки, — заметил в саду Панчухи что-то зелено-желтое. Там еще пищали три Кристининых гусенка; остальные лежали, раздавленные, в траве.

Урбан понял все.

Застыл у забора, прижимая к себе окровавленного сына, — зубы стиснул, на лбу вздулась голубая жила. Ему казалось — он теряет рассудок. Услышал причитания Кристины, которая бежала сюда с Магдаленкой на руках. Солнце вдруг погасло, в верхушках яблонь и слив зашевелился ветер. Где-то далеко, за Оленьими Склонами, перекатывался гром — глухой, зловещий. Все произошло так неожиданно быстро и одновременно нагромоздилось одно на другое, что некогда было ни раздумывать, ни предпринимать что-либо. Урбан, оглохший и ослепший, двинулся, неся малыша, к Кристине. Что-то теплое, расслабляющее навертывалось на глаза… Слезы… Кристина, увидев кровь на лице Марека, разом замолчала, словно причитания комком застряли в горле; она задохнулась.

Едва успел Урбан уйти в дом со своими любимыми, как стало совсем темно. Небо над Волчиндолом исполосовали молнии. И, прежде чем отгрохотали оглушительные раскаты грома, посыпался град. Забарабанил по черепичной крыше. Хлестнул по окнам. Наружные стекла, жалобно продребезжав, разлетелись вдребезги.

— И тому, наверху, как раз приспичило! — в отчаянии воскликнул Урбан, взглянув на небо.

Он промыл вином лицо Марека; ссадина над правым глазом хоть и велика, но как будто не опасна. Малыша перевязали полотняными тряпочками, напоили разведенным вином и, еще плачущего, уложили в кроватку. Он тотчас уснул под грохот страшной грозы, изредка всхлипывая и прерывисто вздыхая…

Только тогда бросился Урбан к окнам. Град сыпался реже, зато на смену ему полил как из ведра дождь. Гром бесновался в вышине. Плакала Кристина у зажженной сретенской свечки; лихорадочно перебирала Четки.

— Сохрани и спаси нас, господи, от мороза и града!

— И от этой собаки! — выдавил сквозь стиснутые зубы Урбан.

Он шагнул к двери. В глазах его горела ненависть.

— Не ходи! — крикнула Кристина, метнулась к двери, загородила ему дорогу; стоит вся в слезах, руку положила на дверную скобу.

Урбан обнял жену, отвел, усадил на диванчик.

— Не бойся, ничего я ему не сделаю… убью только!

— Боже мой, Урбан!.. — Она рухнула перед ним на колени, умоляюще сжав руки.

Он вышел, глухой к ее мольбе. Кристина выбежала за ним на дождь. Обхватила руками, повисла на шее. Он шел не останавливаясь. Шел, не соображая ничего. Шагал то хрусткому граду, волоча за собой вцепившуюся в него жену. Вода журчащими ручейками текла через двор к калитке — мутная, вспененная. Под деревьями — кучки листьев, веток, плодов, сбитых крошечными ледяными ядрами. Урбан остановился: Кристина не отставала от него. Ливень утихал. Уже стали видны Болебруховы каштаны. Небо на северо-западе прояснялось.

— Я к Оливеру, — фальшивым тоном сказал Урбан.

— Побожись! — простонала жена.

— Ей-богу! — крикнул он.

Она отпустила его, пошла к дому. Не поверила. Урбан подождал, пока она войдет в дом, и двинулся дальше, но не по дороге, а через двор, к Волчьим Кутам. Меся ногами грязь, поднимался он вверх по тропинке, и лицо его было страшно. Гнев и жажда мести сверкали в налившихся кровью глазах…

Виноградник был побит беспощадно. Молодые побеги лежали в междурядьях, словно втоптанные в грязь, лишь кое-где уцелели они и торчали охлестанные, с сорванными листьями. Гроздей почти нигде не осталось. Только там, где растут персиковые деревья, узкой полосой за ними, лозы пострадали меньше. Но это почти ничто. Персиковых деревьев в винограднике мало.

Урбан поднялся до самого верха своего побитого виноградника. Солнце уже прорывалось сквозь редкую завесу расходящихся туч, медленно плывших к Сливнице. Было часа четыре, может быть — пять дня.

Дрожь отчаяния охватила Урбана: только сейчас, при солнечном свете, увидел он поистине дьявольскую картину опустошения. Закрыл глаза. Опустился на колени, прямо в раскисшую почву, поднял кулаки над головой и, обратив к небу невидящие глаза, взревел раненым зверем:

— За что наказываешь так меня, самого малого?

И он рухнул во весь свой рост на мокрую землю. Руками, ногами царапал, рвал ее; губы, приникшие к голой глине, бормотали непонятные проклятия, которые бесследно поглощала, глушила земля.

Наконец, взяв себя в руки, Урбан вскочил и бегом — через виноградники Панчухи и Эйгледьефки, пересек Бараний Лоб — на Воловьи Хребты. В душе своей, как в горсти, нес всю свою бедность и малость. Не смотрел по сторонам, не замечал ничего. Только чувствовал — болит и давит у него где-то внутри…

В саду замедлил шаг; вошел в виноградник… а град и не тронул его! Урбан заметался по междурядьям, не веря глазам: никаких следов града на Воловьих Хребтах! Лишь там и сям надорван лист, сбита тяжелая гроздь, а в остальном только намокло. Руками, облепленными грязью, протер Урбан глаза — хорошо ли видит, ущипнул себя за щеку — верно ли, что все это не сон?..

Да нет! Его второе детище — на Воловьих Хребтах — цело!

Урбан стоял посреди виноградника. В руки, в ноги, в голову, в мозг хлынула теплая кровь. Подняв лицо к небу, он виновато шепнул:

— А ты не такой уж злой! Тогда… и я не убью того…

По дороге домой ему встретился Негреши.

— Тебе повестка в суд. По жалобе Болебруха…

— Давай сюда!

— Панчуха свидетелем идет.

Негреши только было собрался обстоятельно сообщить Габдже о том, что в Зеленой Мисе и капли с неба не упало, что Виноградники Черешневый, Новый и на Старой и Молодой Рощах только слегка побрызгало, как Урбан, сунув повестку в карман мокрой куртки, быстро зашагал вверх по Волчиндолу.

— Нет, я не убью его! Только изобью как следует…

Тут он вспомнил: Панчуха будет свидетелем в собачьем Болебруховом деле — и, конечно, присягнет так, как захочется Сильвестру.

— Или лучше в суд на него подам, на паскуду! — окончательно решил Урбан и, наполовину удовлетворенный, вошел в свою калитку.

Урбан Габджа вообразил, что, выиграв тяжбу против Болебруха, он получит право смотреть увереннее, выше вскинуть голову. У него точно такое же чувство, как у жаждущего, которому дали вволю напиться вина. Но он сильно ошибался, если считал оконченным дело, в котором ничего нельзя было изменить.

И действительно — Урбан легко выиграл судебное дело. Ему и пальцем не пришлось шевельнуть — приговор мог быть только в его пользу. Он свалился в руки Габджи как спелая груша. И Габджа, довольный таким оборотом, спокойно проглотил его, даже не дав себе труда пооглядеться вокруг.

Однако жизнь, укоренившаяся в Волчиндоле, не дарит дешевых побед. Большой Сильвестр, решившись подать в суд на Габджу, не думал восстанавливать через суд свою замаранную честь. Не в чести тут было дело. Владелец бескрайних виноградников, садов и пашен, раскинувшихся на землях не одной, а трех деревень, вполне мог позволить себе прожить и без чести. Для людей, которым не перед кем гнуться, такой довесок в счет не идет.

Большой Сильвестр предвидел даже то, что натворит на суде главная свидетельница — его собственная жена Эва. Сразу после происшествия в день святого Иосифа, после неудавшейся травли собаками, Сильвестр окончательно убедился, что Эва — противник едва ли не более опасный, чем сам Габджа. Отношения с женой ограничивались теперь у Болебруха самонужнейшими интересами хозяйства; в этих отношениях не осталось ничего семейного — кроме нескольких ниточек, чтоб еще можно было залатать драные рукава, чтоб не торчали наружу голые локти…

Эва накудахтала на суде даже и о том, о чем ее вовсе не спрашивали. Если б Габджа ухватился за ее показания — ему присудили бы возмещение ущерба пожирнее. Сильвестр на его месте не постеснялся бы до последней капли выжать масло из семян. Эва, раздражительная из-за беременности, считала поведение мужа изменой себе и не рожденному еще младенцу. Она рассказала не только о том, что видела и слышала, но еще и о том, что знала и чувствовала. Получилось не судебное разбирательство, а комедия, в публике — изумленные восклицания и смех… С делом покончили быстро. Панчуха в роли свидетеля даже не понадобился, хотя было бы весьма поучительно выслушать и его гнусные показания.

На длинном хмуром лице Болебруха можно было, правда, прочитать признаки гнева, но сердце и кровь его упивались радостью. Внутренне спор-то выиграл он! Выиграл в двояком смысле: отвел глаза Эве — потому что она, глупая, не скоро поймет, куда метит ее муж, если он какое-то время будет притворяться побежденным и разбитым; и волчиндольских людей и людишек он накрыл теперь своей ладонью, потому что ведь после такого провала, какого не терпел еще ни один Болебрух, никто уже не станет дивиться, если он облачит свою обнаженную месть Габдже в одежду реальности. Теперь при малейшем поводе Сильвестр может без опасений накинуть эту одежду, прикрывая то, что без нее всем бросилось бы в глаза. Кому теперь придет в голову искать в гневе Сильвестра против Габджи какую-нибудь иную причину? Не о первой причине — о последней будут думать! Вот за что сумел надежно ухватиться Болебрух. Какой великолепный подарок судьбы! Какой острый, тонкий и длинный нож в руках Сильвестра!

Урбан очень скоро ощутил прикосновение этого острия.

После дерзкого поступка Панчухи Урбан решил сначала обратиться в суд. Оливер Эйгледьефка его уговаривал, Томаш Сливницкий отговаривал, — он-то знал Панчуху. Случай был для него ясен: конечно, маленький Марек перелетел через забор стараниями этого пьяницы, но найдется ли живая душа, чтоб доказать это? Никто этого не видел. Того, что лепетал ребенок, было недостаточно. А рана над правым глазом зажила раньше, чем Урбан все как следует обдумал.

Панчуха не торопился. Торопить события у него не было причин, — больше того, его чуть ли не страх разбирал, что в дело впутаются зеленомисские жандармы и сами подадут на него жалобу. Поэтому Панчуха держал ушки на макушке, прислушиваясь, что говорят об увечье Марека. Он понимал — тут дело посерьезнее, чем три раздавленных гусенка. По поводу гусят он не очень-то ломал себе голову. Такие самовластные расправы были обычными для Волчиндола и не вызывали возмущения. И Панчуха до поры до времени прятался в доме, пил и думал. Действовать он решился после того, как увидел Марека: тот бегал по саду без повязки, и следы ранения уже исчезли. Ах, как легко стало на душе у пьянчуги! В ней образовалась пустота, которую моментально заполнили шушуканья соседей. У Панчухи хватило ума посоветоваться с Болебрухом. И ему удалось поймать Урбана в сети. Да еще так просто и безнаказанно, что любо-дорого вспомнить!

У того самого забора, где случилось злополучное происшествие, лицом к лицу столкнулись враги. Вокруг не было ни души! Один забор между ними: Панчухе во спасение, Урбану во гнев!

— Так ты говоришь, Урбанко, будто я твоего мальчишку через забор кинул? — начал разговор Панчуха так громко, что Урбан удивился — чего это он раскричался.

Удивился — остолбенел от наглости чертова человечишки. Язвительно бросил он в ответ:

— Другой такой скотины нет, чтоб детишек через заборы швырять!

В это мгновение, не успел Урбан договорить, из-за угла Панчухова дома выбежали Большой Сильвестр с Панчуховой половиной. Они довольно хорошо разыграли сцену. Явились как раз вовремя, и Панчухе оставалось только крикнуть:

— Люди, слыхали? Жена, Сильво?

— Каждое слово! — заявил Сильвестр.

— Надо подать в суд! — заверещала Серафина. — Этак всякий голодранец позволит себе болтать, будто ты, чего доброго, отца родного убил!

Убить отца Панчуха не мог, поскольку тот умер, когда Шимон был совсем маленький. Но если бы отец был жив — Шимон не поколебался бы и на него поднять руку, если б только этого потребовала его жена.

Не успел Урбан опомниться, как черти уже скрылись в доме, оставив его за забором — с раскрытым ртом и отяжелевшими кулаками. Ах, как хотелось ему набить морду всем троим! Он был в ловушке и бессилен что-либо предпринять. Он злобно пнул ногой забор.

На этот раз судебное разбирательство тоже было кратким. Урбану влепили две недели условно да пол-сотню на судебные издержки. Из зала суда он вышел зеленый от злости. В городе встретил Оливера. Тот уже по цвету лица, по прищуренным глазам Габджи понял, чем кончилось дело. Но все же осведомился:

— Ну, как?

— Доказали и присягнули. Удивляюсь даже, как это мне только две недели дали…

— Сволочи! — выругался Оливер.

— Собачьи к тому ж, — добавил Урбан.

Зашли в кабачок «У Зеленой Липы», по недолго тут задержались — перебрались к Гнату Кровососу, где всегда было уютнее; да и вино Гнат Кровосос держал получше.

Заказали вина. Пили жадно, сжигаемые изнутри зноем: Урбан заливал поражение, Оливер подкреплялся в предвидении того, что должно было вскоре произойти. В углу длинной распивочной сидели все трое «собачьих сволочей», давясь свиным гуляшом. Хихикали и пили. Пили и скалили зубы, потешаясь над теми двумя. И «те двое» уже поняли — стычка неминуема. «Те двое» ничего не говорят — они молча и чутко прислушиваются к тому, что происходит в их собственных душах. Страшна такая речь, ибо в ней нет слов. И высказать ее надо другими средствами. Вот почему Урбан и Оливер уселись за столиком у самой двери, единственной, через которую можно выйти из трактира на сливницкую улицу. И — пьют.

«Собачьи сволочи», нажравшись, нахлеставшись и наржавшись, наконец расплатились и двинулись к выходу. Оливер, сидевший спиной к залу, заранее рассчитал, когда нужно лягнуть ногой, и двинул Панчуху по голени.

— Ах ты голодранец! Лягаться?! — вскрикнул тот.

— Кто это «голодранец»? — быстро обернулся Оливер, но наткнулся на Сильвестра, потому что Панчуха тем временем отскочил в сторону.

— Тот, кто спрашивает! — отрезал Сильвестр и влепил Оливеру оплеуху.

Урбан перевернул стол. Сильвестр уже успел схватить Оливера за голову, зажать ее локтем, выворачивая шею. Тут Урбан ахнул Сильвестра табуретом по голове. Большой Сильвестр выпустил Оливера, кинулся к Габдже. «Наконец-то!» — обрадовался долговязый Болебрух, но до Габджи не достал — споткнулся о Панчуху, который, желая ему помочь, грохнулся наземь. Для Урбана открылись две возможности: охаживать врагов сапогами или забросать их столами и скамьями. Он выбрал последнее. Тем временем Оливер сражался с Панчуховой половиной, получил от нее несколько затрещин, но сумел-таки оттеснить бабу в буфетную, запер ее там и вынул ключ из двери. Урбан трудился на славу, и Оливер не стал даже встревать. Он только следил за тем, чтобы остальные посетители не вмешивались в спор волчиндольцев, освобождал столы и стулья, чтоб соратнику его было чем забрасывать «собачьих сволочей», которые уже барахтались под кучей мебели.

Среди гостей было несколько человек из Зеленой Мисы и Блатницы, но большинство составляли сливничане, уже привыкшие к подобным происшествиям в кабачке Гната. Они с готовностью высвободили скамьи из-под своих задов и убрали со столов стаканы, а сами отошли в сторонку. С горящими глазами они ждут, чем кончится драка. Хохочут, хватаясь за животы, дразнят визжащую за дверью Панчухову супругу и дружно соглашаются, что такой великолепной драки не видывали с прошлого года, с тех самых пор как тут схлестнулись возчики из Святого Копчека.

Перешвыряв все столы и скамьи, Урбан с Оливером, красные, потные, остановились посреди распивочной; опустили руки, которым уже не за что было ухватиться.

Сам Гнат Кровосос, увидев, что сеанс окончен, вышел, похлопал бойцов по плечу — мол, то да се, превратили они его заведение в хлев, но это ничего, если только они возместят ущерб и выдадут ключ от буфетной.

Оливер отпер буфетную, Серафина выбралась оттуда; злобно бранясь, подбежала она к куче столов и скамей. Заваленные этой грудой жалобно скулят, и бабища берется за работу. Сильная, как лошадь, она расшвыривает громоздкую мебель, а любезные сливничане расставляют ее по местам. Люди из Зеленой Мисы и Блатницы окружили победителей, жадно слушают объяснение. Им и в голову не приходит помогать заваленным. И когда те в конце концов выкарабкались из-под столов и скамей и поднялись на ноги, грязные, растрепанные, — их встречает общий хохот. Поэтому Большой Сильвестр почел за благо побыстрее удалиться вместе с Панчухами.

Урбан с Оливером просидели у Гната до вечера. Днем, когда посетители кабачка разошлись по домам обедать, начались переговоры: сломанный стол, треснувшая скамья, пять поврежденных стульев, разбитые окна, пятнадцать стаканов вдребезги, три графина… черт подери, даже если считать вполцены, и то не меньше полусотни! Бойцы наши только смеялись в ответ. Дергали хозяина за волосы, толкали под ребра. В конце концов решили выложить по десятке с носа, зато уж вина Кровавому Гнату не продавать… Это испугало трактирщика: вся репутация его заведения основана именно на волчиндольском вине, а Урбан с Оливером и делают то самое вино… В их подвалах есть еще запасы — хотя сбор урожая недалек, они сохранили добрую четверть прошлогоднего, а цены на вино ползут вверх, потому что в предгорьях, в окрестностях Голубого Города, град побил все виноградники, и единственная надежда теперь — на гнусную дыру по названию Волчиндол. Гнат знает — там тоже был град, но он прошел узкой полосой: через земли Болебруха, Ребра, Сливницкого, Габджи и Панчухи. Но у всех у них, кроме Ребра, есть виноградники в других местах, где дождик только покапал.

В конце концов договорились, что через два дня Гнат приедет с двумя телегами, и каждый из победителей продаст ему тридцать оковов по шестидесяти восьми за сто.

— Да за ущерб дайте по десятке! — взмолился трактирщик.

— Заткнись!

— Ну хоть по пятерке! — клянчил Гнат Кровосос.

— Выбирай: вино — или компенсация! — заявил Урбан.

— Пойдем, Урбан, чего руки марать, — не очень убежденно предложил Оливер.

— Ладно, давайте вино!

— Присылай телеги! — весело крикнул Урбан.

— Послезавтра, только пораньше, часа в четыре утра! — добавил Оливер, выходя из двери.

Предыдущая главаГлава 12 из 61Следующая глава