Дорожка, усаженная шиповником, ведет от каштанов к местам, где сосредоточилось все самое характерное для. Волчиндола: к владениям Сильвестра Болебруха. И стоит заглянуть в них украдкой, понаблюдать, как бесит его один только вид домика с красно-голубой каймой, прилепившегося на Волчьих Кутах.
Болебрух, самый богатый из волчиндольцев, уже более года, как узник, глядит из окон своего большого дома прямо в оконца расписной хатенки, в которой царствует Кристина. Он не просто глядит. Он закидывает взгляд свой, как невод, вглубь — и ловит. Проникает сквозь стены и занавески — все видит. Минутами, часами простаивает у окна. Не может забыть. Что-то неотступно грызет его. Напрасно стряхивает он с себя это «что-то», пытается вырваться, борется с ним. То, что его гнетет, не свяжешь, не вытащишь из сердца, потому что это — ненависть. Он не любуется великолепием зимы, ночными морозами, полуденной капелью; равнодушен ко всему миру, замершему в предчувствии новой весны, не воодушевляет его и пробуждающийся к жизни Волчиндол. Не находит отрады Сильвестр в семье, в жене и детях, не находит покоя в вине и богатстве. Он страдает. Страдает молча, упорно, страшно. Ему кажется — жизнь затолкала его в середину гиблой трясины, он повис на нитке над самой пропастью. Иной раз кулаками бьет себя по голове… Но еще крепок в нем рассудок и, может быть, справился бы со всем Сильвестр, если б не домик на Волчьих Кутах…
Не следовало Габдже селиться у него прямо под носом. Хоть бы чуть подальше перенес их нечистый! Тогда бы не пришлось Сильвестру смотреть на то счастливое и радостное, что вершится там, глубоко внизу. Все переболело бы в нем. Но теперь, после целого года близкого соседства, когда он и старался не смотреть, да все смотрел из-за живой изгороди, когда так уже перепутались его мысли, — после всего этого возврата нет. Да, душа Сильвестра почернела, стала тяжелой, жесткой. Пока он еще сопротивлялся, размышляя долгими ночами, — его обволакивало какое-то спасительное оцепенение. Но сейчас он уже понял, что нет смысла противиться, что он просто не может, что остается ему одна только месть! Когда Кристина ускользнула от него и вышла за Урбана, Сильвестр не спал несколько ночей. Отупел совсем. Все мысли умерли у него в голове. Но когда священник в зеленомисском костеле заговорил о безграничном милосердии божием — ожили мертвые Сильвестровы мысли. Он вдруг решил, что глупо прощать грехи своим ближним. Заговорило в нем какое-то мужское свойство. После проповеди, когда священник огласил предстоящее бракосочетание Оливера Эйгледьефки с Эвой Закальцовой, Сильвестра осенила далеко не христолюбивая мысль. Выбравшись из толпы молящихся, он пересек площадь и направился к корчме «У Жадного Вола». Вошел он через двор, так как во время богослужения вход с улицы закрывался. В распивочной сидел Штефан Негреши с пятью другими безбожниками; попойка была в самом разгаре. Сильвестр шепнул Штефану несколько слов, и тот мигом исчез. Сильвестр заплатил за него и, не проронив ни звука, вернулся в костел — просить прощения у милосердного бога…
Все получилось так просто и естественно, что Болебрух даже испугался собственной победы. Вся дальняя родня, весьма многочисленная и в Зеленой Мисе, и в окрестных деревнях, дружно одобрила брак Сильвестра с Эвой Закальцовой. Знала родня — Сильвестр все равно сделает по-своему, даже если его и отговаривать; он никогда не считался с мнением родных, как бы они к нему ни подлаживались.
Эва была сильная, ласковая, довольно пригожая и довольно богатая. Правда, ее приданое не достигало и восьмой доли Сильвестрова состояния, но для Болебруха, который мог питать серьезные намерения насчет бесприданницы Кристины, это не было помехой. Конечно, Эва любила Оливера, но Негреши собаку съел на сватовстве: сначала уговорил родителей, потом и Эву. Куда Эйгледьефке равняться с Болебрухом! Это было ясно каждому, в том числе и самой невесте. В своем отношении к земным делам она не очень отличалась от милых родителей. Добродушная, легко поддающаяся настроению, пассивная и покорная — она вдруг исполнилась желанием привязать, себя к более мощному колу, который не всякий ветер выворотит из земли. И попала она в объятия Сильвестра — спелая и, ароматная, — будто никогда и не давала Оливеру слова верности.
Эвино богатство было ни к чему Болебруху. У него своего хватало. Все семеро его братьев и сестер умерли в младенчестве, а пока он вырос, родители успели выплатить наследственные доли всем дядьям и теткам, — и умерли с горя, что не сумели выполнить последнюю задачу: сына не женили. В сердечных делах он ускользал из-под их опеки. Был он уже совсем взрослый парень, сластолюбивый, безнравственный и жизни беспорядочной, зато славился работоспособностью, упорством и смекалкой. В нем с избытком обнаруживались свойства, которые он в любое время мог превратить в звонкую монету.
Кристину он любил. Но она боялась его. Он не принадлежал к тому разряду молодых мужчин, к которым девушки льнут из любви. Такой любви не питала Кристина к Сильвестру. И она оставалась хозяйкой своего сердца, пока не вернулся из армии Урбан. Ах, Урбан — это было совсем другое дело! Затмение солнца в ясный день, несказанная сладость и безмерное доверие… куда до него Сильвестру Болебруху!
Молодые Болебрухи жили после свадьбы счастливо. Эва затопила мужа бурным половодьем женской преданности, и он прямо захлебывался в супружеских наслаждениях. Она внесла в его дом все, что нужно мужчине. Она понимала его, отвечала его распаленному желанию, как только ему было угодно. Немного грубовато — зато плодотворно.
Когда родился Иожко, Сильвестр чуть с ума не сошел от радости. Поднял верещавшего младенца, крепко прижал к себе правой рукой, а левой схватил бутылку вина и так, в плясе, прошел с наследником через дом и двор, через конюшню, в подвал… Через два года родилась Люция. По этому поводу Сильвестр, возможно, безумствовал бы еще больше, но в день, когда она появилась на свет, по Волчиндолу разнеслась весть, что Габджи переехали на Волчьи Куты. И Сильвестр вспомнил Кристину…
В субботу на святого Иосифа солнце встало теплое, ласковое. Проснулись весенние запахи, напоминая о виноградниках. Около десяти утра от земли вдруг поднялся пар. Белыми клубами закурились склоны и седловины, обращенные к югу, — будто сказочный змей поджег Волчиндол. Лениво расползался белый пар по бокам холмов, запутывался в ветвях деревьев, но не мог закрыть их целиком. Голые кроны торчали, как метлы над разорванной холстиной. То шла весна.
Урбан Габджа собрался на Долгую Пустошь — хотел, выкопать несколько кустов шиповника. Он вздумал высадить их вдоль дорожки на своем винограднике. С мешком и мотыгой шагнул он из сарая, и одновременно из дому вышла Кристина с детьми. Магдушка на руках у матери открыла глазки, жмурится на свет и воркует, силясь высвободить ручки. Марек шлепает ножками по лужам, разбрызгивая фонтанчики грязи. Кристина, любуясь поднимающимся от земли паром, блуждает взглядом по Волчиндолу.
Урбану показалось неудобным молча пройти мимо своих.
— Вот за шиповником собрался, — сказал он.
— А мы тебя немножко проводим! — обрадовалась Кристина.
Пошли. От весеннего духа сладко кружилась голова. Там, где дорожка начинает подниматься по склону, остановились. Такая благодатная настала пора, что прямо велит им любить…
Постояли, разошлись: Урбан — наверх, Кристина — вниз, домой. Трижды обернулись они, трижды махнули друг другу рукой. И еще с самого верха, с макушки Волчьих Кутов, взмахнул Урбан мешком.
Конечно, ни тот, ни другая не подозревали, что в одном из шести окон болебруховского дома на Оленьих Склонах недвижно застыло перекошенное лицо Большого Сильвестра. Он все видел. И все понимал. От его хищного взора не укрылось ничто из любовного действа, разыгравшегося сейчас на Волчьих Кутах. Вон он, Урбан Габджа, танцующим шагом идет по дороге, заросшей бурьяном и терновником, несет на плече мотыгу и мешок. Знает Сильвестр, зачем идет Урбан: на общинном выпасе выкопает кусты шиповника, чтоб еще лучше украсить ту, которую отнял у него когда-то.
С некоторых пор Сильвестр стал ворчать на свою Эву, избегать ее. Перестал реагировать на супружеские недоумения. Иной раз ему самому казалось, что он теряет рассудок. Приказал себе не отдаляться от жены — не помогло: видит он только ту, с Волчьих Кутов. Делал попытки — носил Эву на руках, обнимал ее вместе с детьми, входил к ней, ждущей, ночью — и каждый раз чуть не плакал: не то! А понимал ведь, что Кристина потеряна для него навсегда. Знает он породу Габджей. И мысли не пытается допустить, чтобы кто-нибудь из них отдал то, за что однажды ухватился. Остается ему только ненависть…
Однако… и месть имеет свои законы и формы. Легко мстить, когда есть зацепка. Любая зацепка, хоть какая-нибудь малость. Судиться, драться, грабить людей и вообще сводить счеты можно только на людях. Все равно где — в поле, в корчме, на суде. С одной стороны потерпевшие, с другой — обидчики; тут свидетели — там адвокаты. Безразлично какие. Но они есть! А что у него, у Сильвестра? Ничего! Одна только ненависть, да и та придавлена где-то глубоко в душе. Не может он никому довериться: ни суду, ни адвокатам, ни Панчухе, ни собственной жене. Он одинок, а это страшно…
Когда у часовни святого Урбана Негреши ударил в колокол с детским голоском и отзвонил полдень, Сильвестр вышел во двор и спустил с цепи своих догов. Одичав на привязи, они как обезумевшие забегали по просторному двору. Глаза у них налиты кровью: вот-вот набросятся! Когда они в таком состоянии, с ними не справиться ни Эве, ни работникам, ни служанкам. Только перед ним, перед Сильвестром, смиренно ложатся они на брюхо, подползают скуля.
Недовольный вернулся Сильвестр к себе в комнату. Поискал что-то, видимо очень нужное. Взор его упал на ружье. Снял со стены… прокрался к двери. Но тут в окне мелькнула фигура коровницы, глазастой девки… Сильвестра передернуло от злости; он выругался. Но все же повесил ружье на место. Безоружный пошел он к амбару, что стоит вдалеке у дороги, ведущей к каштанам. Все, что придумывал он долгими ночами, показалось ему теперь слишком опасным. Как жаль, что сейчас не ночь! Дело его боится дневного света.
Урбан возвращается от каштанов с кустами шиповника в мешке; полдень застиг его здесь, и ему не хочется идти в обход, вокруг Оленьих Склонов. Он пошел прямо по дороге, обсаженной сиренью. Душа его полна Кристиной, детьми. Насвистывая, размахивает Урбан мотыгой, всматривается в глубь Волчьих Кутов, где за деревьями белеет домик с красно-голубой каймой. Всюду покой и тишина.
Всюду ли?
Возле Болебрухова амбара слух его поразило странное рычание. Урбан прислушался. Тишина… Сделал несколько шагов — рычание стало слышнее. Урбан оглядел стены амбара, сбитые из горбылей, широкую дверь. Он уже собрался идти дальше, не обращая внимания на такой пустяк, — но тут испуг пригвоздил его к месту. Едва ли в десяти шагах перед ним — Сильвестровы псы! Приближаются молча, без лая, грозно… Глаза налиты кровью, оскаленные клыки сверкают. Из амбара ясно послышалось науськивание Болебруха.
Урбан мигом все понял. Жилой дам Болебруха далеко. Кричать нет смысла. Кто в доме — не услышит; а тот, в амбаре, — тем более. Псы, увидев мотыгу, разделились: один подступает спереди, другой обежал кругом — с явным намерением напасть сзади. Урбан следит за ним, скосив глаза через плечо, ожидает броска. Он спокоен. Повадки догов он знает хорошо. Он может поклясться — оба кинутся одновременно. Поэтому он не снимает со спины мешок.
Урбан успел расслышать, как Болебрух из амбара натравливает собак, — и в ту же секунду пятнистое тело второго дога оторвалось от земли. Урбан, уже готовый прыгнуть сам, рванулся вперед и, сильно взмахнув мотыгой, обрушил страшный удар на голову стоявшего перед ним дога. Удар настиг животное уже в прыжке и отбросил его в сторону. И тут же Урбан почувствовал, как на спину ему всей тяжестью навалился второй пес. Прыжок был рассчитан так, чтобы вцепиться в шею человека, но движение Урбана и сброшенный со спины мешок сбили собаку с толку: она ухватила зубами только ворот куртки и разорвала его сверху донизу.
Опасность для Урбана миновала. Он обернулся к бешено лающей собаке, которая, потеряв союзника, держалась теперь на почтительном расстоянии. Попятившись, Урбан добил издыхающего дога, растянувшегося у обочины, и тогда услышал резкий свист со стороны амбара. Второй пес убежал.
Урбан поднял свой мешок и, весь потный, двинулся к дороге, обсаженной сиренью. Кровь шумела у него в голове, руки и ноги тряслись. Яростно бранясь, он шагал, упрямо стиснув зубы, взбешенный и униженный. Под окнами Сильвестрова дома остановился, подумал и вошел в палисадник. Резко постучал в среднее окно. Служанка открыла раму, но Эва, с маленькой Люцией на руках, увидела Урбана и отстранила девушку.
— Ну, испугал ты меня! — проговорила она.
— Где Сильвестр? — гневно спросил Урбан.
— Случилось что? — встревожилась Эва.
— Скажи ему, что он — собака! — медленно, чтоб Эва запомнила, произнес Урбан.
— Господи боже!..
— Так и скажи! Натравил на меня обоих своих собачьих братьев. Одного-то я мотыгой уложил…
И он пошел вниз по обсаженной кустами сирени дороге, все еще взволнованный, но уже ничему не удивляющийся. Сложив кусты шиповника в своем саду, прикрыл их корни землей. Умылся у колодца, снял разодранную куртку и вошел в дом. Кристина, услыхав, что пришел Урбан, накрыла на стол; между тарелками и мисками Она поставила стакан с распустившейся веточкой вербы. Последние отзвуки злобы утихли в душе Урбана.
— Смотри, что я в шиповнике натворил! — показал он ей разорванную куртку.
— Ой, как же ты?.. — удивилась Кристина, покачала головой.
— И Сильвестрову собачищу мотыгой убил…
— Батюшки! Мотыгой!.. А сам-то целый? Не обманываешь? Ничего с тобой не случилось? — лепетала в испуге Кристина.
— Что может случиться с мужчиной, коли у него мотыга в руках? — такими словами покончил Урбан со всей этой историей, которая вдруг показалась ему до того гадкой и гнусной, что подло было бы грязнить ею еще и Кристину.
Эва Болебрухова сначала возмутилась. Гневно затворила она окно; Урбан как раз выходил из палисадника, и Эва заметила, что из-под мешка с кустами, который он нес на спине, белеет рубашка и свисает длинный клок разорванной куртки. Это заставило ее задуматься. Теперь она начала допускать, что не зря обругал Габджа ее мужа. Она вернулась к окну, не спуская с рук расплакавшуюся полуторагодовалую Люцию. Конюх и скотник за столом явно к чему-то прислушивались. А служанка с коровницей шушукались у плиты. На столе — почти полная миска лапши с маком, но никто не ест. Один Иожко, трехлетний Болебрух, трудится за всех, ручонками запихивает себе в рот еду.
— Где хозяин? — спросила Эва работников.
Те пожали плечами, зачерпывая ложками прямо из миски.
— Я же велела позвать его! — с укором обратилась Эва к служанке.
— Не было их нигде! — возразила та тоном, в котором совсем не чувствовалось виноватости, — так она отвечала всегда, когда хозяйка требовала от нее невыполнимого.
— Куда же он запропастился?
— К амбару пошли. Сперва спустили собак, еще в верхнюю горницу заходили, а потом к амбару пошли! — выпалила коровница.
Эву кинуло в жар. В глазах помутилось, но она успела опуститься на стул и передать Люцию служанке. Выкатив глаза, она с трудом переводила дух.
— Воды!..
Подбежали к ней, обрызгали водой. Дети захныкали. Это привело Эву в чувство. Встала, походила по кухне, бормоча что-то неразборчивое; наконец ее, уже заметно раздавшуюся в талии, служанки увели в верхнюю горницу. Совсем без сил легла она на кровать. Беременность сделала ее раздражительной до крайности, и глаза у нее вечно на мокром месте. Но сегодня даже слезы не помогают. Слезами не откупишься от того, что вызвало дурное настроение.
Когда Сильвестр вошел в кухню, служанки развлекали детей, работники поспешно ели, торопясь поскорее убраться в конюшню. Хозяин почуял: не только у амбара — и здесь произошло нечто необычное. Он понял это по испуганным лицам работников.
— Хозяйка где? — процедил он сквозь зубы.
— Лежат в верхней горнице…
— Худо им стало…
— Вот как! Худо! Отчего бы это? — заставил он себя спросить, в то же время обводя служанок язвительным взглядом.
Работники — ни гугу! И есть не едят, и от стола не встают. Неприятен им тон хозяина. Переглянулись.
— Пойдем?..
— Пошли…
Но Сильвестр не может допустить, чтоб люди разбежались, пока он точно не узнает, что произошло.
— Я спрашиваю, что тут было? — крикнул он, переводя злобный взгляд со служанок на работников.
Утихшие дети снова расплакались. Это немного смутило Болебруха; он понизил голос:
— Ну, говорите же!
— Дядюшка Габджа постучали в окно и сказали хозяйке…
— Он посмел!.. Что сказал-то? — перебил Сильвестр служанку.
— Дядюшка Габджа с Волчьих Кутов…
— Заладила «Габджа» да «Габджа»! Что он сказал-то?
— Они сказали…
— Да говори же наконец! — уже вне себя рявкнул Сильвестр.
Дверь из верхней горницы распахнулась, вошла Эва. Сильвестр все тем же бешеным взглядом смотрел, как вышла она, грузная, на середину кухни, как остановилась перед ним с полунасмешливым, полустрадальческим лицом, бледная — ни кровинки. Чем дольше, однако, молчала Эва, тем более остывал Болебрух. На лбу его выступил холодный пот. Он сел на хозяйское место у стола и указал на дверь. Работники мигом высыпали во двор, служанки с детьми убрались в верхнюю горницу.
С минуту длилось тяжкое молчание. Стенные часы громко отмеряли время. Хозяин склонил хмурое, уже растерянное лицо. Хозяйка стояла перед ним, не зная, с чего начать: огромное множество слов теснилось у нее в уме, но она выбрала только те, что болью отдавались в душе:
— Кто спустил собак?
— Каких еще собак? Сами сорвались, сволочи! — упрямо буркнул Сильвестр.
Но Эва по оттенку его голоса поняла, что муж изворачивается, что вопрос ему неприятен. Она вспыхнула.
— Ах, сами сорвались!.. И это ты говоришь мне, своей жене? И не стыдно тебе в глаза мне глядеть?
Это не совсем так: Сильвестр и не смотрит ей в глаза. Он испуганно прячет свои глаза, избегая взгляда жены, глядит в сторону.
— Я-то при чем, если собаки сорвались с привязи? — пробормотал он уже без всякой злобы.
Вся кровь бросилась Эве в голову от такой подлости мужа. Властно швырнула она ему в лицо:
— Ты сам отвязал их! Коровница тебя видела!..
«Стерва!» — чуть не сорвалось с языка Болебруха, но он сдержался, отвернулся к окну.
— Хочешь знать, что сказал Габджа?
Сильвестр молчал.
— Что ты — собака! — с ненавистью прошипела Эва и пошла к себе, но у двери остановилась, ожидая, что ответит муж.
Тот молчит… Даже голову от окна не повернет. Только нервно потряхивает ею, словно его что-то душит. Ноги его дрожат, руки сжимаются в кулаки. Продолговатое, с резкими чертами лицо становится страшным. Он знает, что Эва стоит на пороге, следит за ним, видит его насквозь, — все угадала. И он каменеет от стыда, смешанного со злобой. Быть может, вздумай он сейчас встать или отвернуться от окна — не хватило бы сил. И все же он поступает так, как поступают люди, которым во что бы то ни стало хочется сохранить хоть видимость былого самоуважения.
— Я на него в суд подам! — вырвалось у него.
Эва уже до конца разгадала мужа. Разом стало ясным многое из поведения Сильвестра за последние два года. Эва не настолько в плену страсти, чтобы утратить здравый смысл. Но то, что недавно разыгралось на Оленьих Склонах и что сейчас завершается тут, в болебруховской кухне, сломило ее. Сердце сжал непонятный холод, и все, что было ей дорого, казалось, уплывало сквозь пальцы. Глубокая скорбь охватила Эву — оттого, что рвется и развязывается то, чем так крепко были связаны они оба. Она заплакала.
— Чего ревешь? Что, мне терпеть, когда всякие голодранцы меня собакой обзывают?
Эти слова не могут успокоить Эву. Приникнув головой к косяку, она, жалобно всхлипывая, выговаривает:
— Спустил с цепи собак, а они и быка одолеют… натравил на невинного человека… а все потому, что он тебе поперек дороги стал…
— Эва! Перестань! — гаркнул он.
— Ах, Сильвестр, Сильвестр! — горестно воскликнула она.
Она услышала, как он встает, — наверное, хочет подойти…
— Не подходи ко мне! Он не остановился.
— Габджова Кристина у тебя в голове! Вот почему пришлось Урбану с твоими псами драться! — в отчаянии крикнула Эва и, распахнув дверь, скрылась в горнице.
Когда он подбежал к двери — услышал только скрип ключа. Ему хотелось колотить ногами в дверь, сорвать ее, хотелось выругаться самыми гнусными словами, какие он только знал, хотелось разбить, сломать что-нибудь ценное, единственное… Но нет! Острым болебруховским разумом подавил он чувство, взметнувшееся из сердца. Сгорая от стыда, трусливо вышел из кухни во двор. Машинально, почти как слепой, побрел к погребу.
Плечом отворил окованную дверь.
И именно в эту минуту явился Шимон Панчуха. Вряд ли нашелся бы более подходящий собеседник для Сильвестра в его теперешнем расположении духа. Вместе сошли они под землю, в царство винных бочек.