К книге
Эпоха революций и поколения, которые их вершили. 1760–1820Заключение
92%
Заключение
22

К тому времени, когда Перу обрело независимость, последние представители первого революционного поколения, большинство из которых давно отошло от активной политической деятельности, постепенно уходили из жизни. Выдающийся художник Жак-Луи Давид, активный член правительства Якобинской республики в 1793–1794 годах, скончался в последние дни декабря 1825 года. Смерть настигла его в Брюсселе, где он жил в изгнании после восстановления французской монархии. В США Джон Адамс и Томас Джефферсон умерли, по удивительному совпадению, в 50-ю годовщину независимости, 4 июля 1826 года. Долгое время находившийся в изгнании брат Тупака Амару, Хуан Баутиста Тупак Амару, в 1822 году наконец вернулся в Южную Америку. В 1827 году он умер в Буэнос-Айресе, так и не успев снова увидеть Анды.

Волна революций, которую пережили за предыдущие 60 лет Адамс, Давид и Тупак Амару, до такой степени преобразила атлантический мир, что, доведись им в молодости увидеть, каким он станет, они вряд ли узнали бы его. Это был мир зарождающихся республик, развивающейся массовой культуры и отмены рабства, но вместе с тем это был мир репрессивных диктатур, углубляющегося расизма и маргинализации отдельных групп населения. И та и другая сторона революционной трансформации были явно видны во всех регионах, которых коснулись эти потрясения[720].

Более 60 лет назад Р. Р. Палмер и Эрик Хобсбаум предложили каждый свое объяснение двойственности политической трансформации революционной эпохи. Палмер, считавший, что революции возникают из трехстороннего противостояния между монархами, «учрежденными органами» и «демократами», интерпретировал иллиберальные результаты революционной эпохи как свидетельство стойкости «консерваторов» и «сложившихся интересов» перед лицом стремления демократов к «равенству». Поскольку Палмер считал стремление к «равенству» основой революционной политики, он рассматривал сохранение разных форм неравенства как внешнее явление по отношению к истинной сути «революции», как следствие неудач революционного движения или его вынужденных компромиссов с консерватизмом. Хобсбаум предлагал прямо противоположное объяснение: по его мнению, истоки консерватизма революционной эпохи лежали непосредственно в идеологии Французской революции. Как «буржуазная революция», утверждал он, она была направлена «против иерархического общества дворянских привилегий, но не… в пользу демократического или эгалитарного общества». Французские революционеры всегда стремились создать правительство из «налогоплательщиков и владельцев собственности». Антиэгалитаризм и иллиберализм были, по его мнению, основополагающими элементами любой революционной идеологии той эпохи[721].

В этой книге я постарался обоснованно доказать, что иллиберализм революционной эпохи не был ни неотъемлемым качеством революционной идеологии, ни внешним явлением по отношению к революционному движению – он возник большей частью из динамики революционной политической организации. Продолжительные, масштабные политические движения были новым явлением в конце XVIII века. Революционерам пришлось немало постараться, чтобы понять, как создавать и поддерживать их. Когда они вступили на трудный путь организации массовых движений, им пришлось бороться не только с иерархическими структурами своего общества, какими бы внушительными они ни были, но и с собственными укоренившимися представлениями о природе общественного порядка и своем месте в нем.

Двойственные результаты революционной эпохи были обусловлены теми препятствиями, с которыми упорно сражались два революционных поколения в попытках организовать массовые политические движения. Для первого поколения, игравшего ведущую роль в революциях 1760-х – середины 1790-х годов, основная проблема заключалась в преодолении усвоенных с детства иерархических инстинктов старорежимного атлантического мира середины XVIII века. Эти глубоко укоренившиеся привычки, неразрывно связанные с социальным положением при старом режиме, тем не менее не означали принадлежности к отдельным, четко определенным социальным классам. Общество, в котором они выросли, было иерархическим, но пока еще не имело осознанной социально-классовой организации. Революционеры-элитарии в эти годы неоднократно пытались осуществлять политические изменения декретами сверху, в то время как революционеры из низших слоев всеми силами пытались адаптировать собственную тактику, выработанную при старом режиме, к новым условиям поворотного политического момента. В результате многие из ранних революционных коалиций быстро потерпели неудачу. Важные и устойчивые институты, возникшие в этот период, ярким примером которых является Конституция США 1787 года, имели отчетливо элитарный характер[722].

Такой взгляд на первую волну революций в чем-то напоминает старую «социальную» интерпретацию революционной истории. Ученые, работающие в этом ключе и занимавшие главенствующее положение в историографии Французской революции и Американской революции в первой половине XX века, считали движущей силой революционной политики социальную и классовую борьбу. К концу прошлого века этот подход утратил актуальность, поскольку культурологи и специалисты по интеллектуальной истории показали, что упомянутые ученые слишком часто сводили все аспекты политической идеологии к вопросу социального класса, а сложные политические споры – к простым бинарным оппозициям. Тем не менее, несмотря на свои недостатки, «социальная» интерпретация правильно оценивала одну важную вещь, иногда терявшуюся в последующих научных работах: каждое революционное движение представляло собой временный союз между представителями элиты и группами простых людей. Чтобы понять, как возникали эти движения и что вело их к успеху или неудаче, мы должны обратить пристальное внимание на их социальный состав и на то, как формировались и распадались эти коалиции[723].

Распространение массовой культуры и крупномасштабной политической организации после 1800 года углубило некоторые уже происходившие революционные изменения, создавая при этом новые противоречия между имущими и неимущими. Массовая политическая организация окончательно закрепила правление республиканцев в Северной Америке и отмену рабства на Гаити. Она позволила Наполеону расширить многие правовые преобразования, начатые во Франции в течение республиканского десятилетия. Но успешное начало массовой политики имело свою темную сторону. Она быстро стала основой для модернизированных форм единоличного правления. Она также стала инструментом маргинализации: во всем революционном мире успешное создание крупномасштабных движений шло бок о бок с вытеснением расовых меньшинств и женщин за пределы политической сферы. Даже в Испанской Америке, где степень участия небелых мужчин в политике была намного выше, чем в любой из стран Северной Атлантики, неоднозначная стратегия освобождения рабов указывала на вынужденный компромисс между потребностями масштабной общественной организации и максимальным расширением личных и политических свобод.

Необходимость постоянно сталкиваться с всепроникающим иллиберализмом революционной эпохи может показаться удручающей, но это полезная и необходимая работа. В числе прочего она может указать выход из сегодняшних бурных дебатов об иллиберализме Американской революции. В последние годы ученые и общественные деятели яростно спорят о том, была ли маргинализация и насилие в отношении коренных народов и чернокожих американцев основополагающим качеством Американской революции и государственности США. История поколений революционной эпохи позволяет предположить, что эти дебаты проходят на слишком узком основании. Опыт Американской революции был в этом отношении далеко не уникальным. Вместо того чтобы пристально изучать североамериканский опыт в поисках исключительных добродетелей или пороков, направивших революцию по иллиберальному пути, нам следует поинтересоваться, как североамериканский вариант выглядел в более широком контексте, а именно на фоне попыток революционеров XVIII и начала XIX века воплотить в жизнь радикальные идеи при помощи старорежимных методов. Чтобы понять, почему первое и второе поколения американских революционеров внедрили классовую и расовую иерархию в политику США, необходимо выйти за рамки США и увидеть более полную картину.

Мало кто лучше понимал, как уместить в своей жизни противоречивое наследие атлантических революций, чем Эвдора Ролан-Шампаньо. Во время Террора она потеряла почти все, включая своих родителей, Жан-Мари и Мари-Жанну Ролан. В следующие десятилетия она искусно восстановила вокруг себя семейные связи и создала для себя своеобразный политический синтез, гармонично сочетающий разрозненные элементы политических кредо двух поколений.

После Террора и гибели родителей юная Эвдора провела три года в разъездах под опекой Луи-Огюстена Боска. В 1794–1796 годах она, по-видимому, успела пожить в домах полудюжины семей. Уезжая в США, Боск передал Эвдору на попечение Люка-Антуана Шампаньо, бывшего издателя из Лиона, правительственного чиновника и друга Роланов. Шампаньо, придерживавшийся умеренных политических взглядов, был очень привязан к Эвдоре. В своем предисловии к выпущенному в 1800 году изданию сочинений мадам Ролан Шампаньо обращался к «сильной духом» юной дочери своего потерянного друга, обещая защитить ее от «жестокого и неблагодарного мира»[724].

Эвдора вошла в семью Шампаньо на правах родственницы и в 1796 году даже вышла замуж за его младшего сына, Пьера-Леона. В 1790-е годы братья Шампаньо были примерными республиканцами, и это был изначально счастливый брак. Молодой Шампаньо считал себя счастливчиком, ведь ему повезло породниться с такой выдающейся семьей. «Все вышедшее из-под пера месье или мадам Ролан имеет огромную ценность для образованных и чувствующих людей», – утверждал он в одном своем письме. В другом письме, отправленном в первые годы брака, он подписался как «Л. Шамп. Ролан», прибавив фамилию жены к своей фамилии в знак уважения к ее наследию[725].

Освоившись с супружеской жизнью, Эвдора начала заново создавать вокруг себя семью. Место фиктивных родителей заняли Луиза и Анри-Альбер Госс, близкие друзья старших Роланов, проживавшие в Женеве. Других друзей своих родителей она называла «вторым отцом» и «второй матерью». Любимая нянюшка Эвдоры, которой удалось пережить Террор, оставалась с ней до конца своей жизни. Спустя несколько десятков лет после неожиданного разрыва в 1796 году она даже возобновила знакомство с Боском[726].

Творческое политическое сознание Эвдоры ничуть не уступало ее изобретательности в семейных делах. Примерно в 1805 году ее мужа надолго вызвали в Париж на государственную службу, и он оставил Эвдору бесспорной хозяйкой родового поместья Кло-де-ла-Платьер, которое она унаследовала от родителей. В следующие десятилетия она превратила свой дом в замысловатое отражение своего личного политического синтеза[727].

В сердце этого синтеза лежало увековечение памяти родителей Эвдоры и других таких же убежденных республиканцев. По сей день почти в каждой комнате усадьбы можно видеть изображения Жан-Мари и Мари-Жанны Ролан. Там есть также прекрасные портреты членов семьи Шампаньо и дядей Эвдоры. Но именно лица ее родителей господствуют во всех комнатах. Эвдора бережно сохранила собранную родителями библиотеку, в которой было множество трудов просветителей и классиков республиканской мысли – в начале XIX века к этому собранию обращались многие члены семьи. В усадьбе есть и своеобразные нематериальные памятники. Спальня на втором этаже до сих пор называется «комната Лантенаса» в память о друге Роланов, который, по рассказам, занимал ее в течение какого-то времени. Как член Национального конвента Лантенас голосовал за казнь короля. Упоминание его имени после реставрации монархии в 1814 году, даже в таком частном порядке, можно истолковать не только как дань памяти, но и как тихий вызов[728].

В стенах своего дома Эвдора органично соединила память об этих республиканцах с оценкой конституционной монархии и Наполеона. Судя по всему, у нее была небольшая коллекция гравюр с изображениями выдающихся деятелей времен начала революции. Украшающий дом портрет маркиза де Лафайета, возможно, тоже принадлежал ей. Этот человек, сыграв важную роль на заре революционной эпохи, после реставрации Бурбонов стал символом умеренного пути, по которому революция так и не пошла.

Еще одним элементом в сложной политической мозаике Эвдоры стал большой, вышитый шелком портрет Наполеона, изготовленный около 1802 года. Генерал изображен в профиль, с прической в стиле древнеримской Республики и подписью внизу «Бонапарт Восстановитель». Можно только догадываться, какой смысл Эвдора вкладывала в эти слова. Возможно, она видела в Наполеоне того, кто сможет восстановить уничтоженное, исправить весь тот ущерб, который нанесли ей политические ураганы предыдущего десятилетия. Если так, то она снова участвовала в семейном предприятии: и Пьер-Леон, и его брат в период Консулата получили государственные должности, а ее дочь Зелия позднее вышла замуж за «пылкого» бонапартиста по имени Жозеф Шали.

В руках Эвдоры Ролан-Шампаньо поместье Кло-де-ла-Платьер превратилось в блестящий и своеобразный частный комментарий о политическом мире, в котором жила она сама и ее семья. Глубоко связанная через своих родителей с просвещенным республиканизмом позднего старого режима, Эвдора приспособилась к политическим требованиям нового века. Она сочетала верность родителям-республиканцам с принятием конституционной монархии и наполеоновского режима. Политическое видение Эвдоры, как и ее фиктивная семья, которую она никогда не прекращала дополнять и переустраивать, могло служить наглядным примером радикальной инклюзивности. Ее видение – это рожденное опытом предупреждение о том, что для понимания революционной эпохи ее следует рассматривать как единое целое, со всеми ее похвальными достижениями и досадными противоречиями, из поколения в поколение неотделимыми друг от друга.

Предыдущая главаГлава 22 из 24Следующая глава