К книге
Эпоха революций и поколения, которые их вершили. 1760–1820Часть IV Революция состоявшаяся и неудавшаяся (1805–1825). 17 Революции пресеченные
79%
Часть IV Революция состоявшаяся и неудавшаяся (1805–1825). 17 Революции пресеченные
19

В Америке второе поколение революционеров полностью взяло на себя руководство происходящим во втором и третьем десятилетии XIX века. Сначала они продемонстрировали свои новообретенные силы в двух уже существующих революционных государствах, добившихся независимости от европейских империй – США и Гаити.

На первый взгляд, Гаити и США в 1810-е годы казались полной противоположностью друг друга. Соединенные Штаты были крупной республикой, в которой система рабства защищалась и расширялась, а рабовладельцы занимали высшие национальные политические должности и фактически диктовали всем свои условия. Островное государство Гаити состояло из олигархической республики на юге и монархии на севере. Им правили чернокожие, многие из которых ранее сами были рабами, и протест против рабства был основополагающим принципом существования этого государства. Две этих страны, безусловно, считали себя противоположностями, а их политические лидеры настороженно поглядывали друг на друга.

Однако то, что роднило между собой эти нации в 1810-х годах, было не менее важным, чем то, что их отличало. Политические лидеры второго поколения в обеих странах сумели за эти годы создать национальные политические движения, фактически уничтожившие всякую значимую оппозицию. Республиканцы в США стали единственной национальной партией, а король Анри I обладал безраздельной властью в своем королевстве на севере Гаити. Неотъемлемой частью успеха обоих политических движений была иллиберальная политика, ограничивавшая или ущемлявшая свободу тех, кто находился внизу социальной иерархии. Доминирующая фракция в Республиканской партии выступала за общее избирательное право для белых мужчин, но не допускала к участию в выборах чернокожих мужчин и поощряла распространение рабства. Анри Кристоф создал военизированное общество, в котором личные свободы подавляющего большинства населения были ограничены ради сохранения плантационного производства. В обоих случаях лидеры считали эти компромиссы необходимыми для выживания своей республики как единой нации. Иллиберальный революционный поворот не был ни отличительной особенностью Гаити, как иногда утверждали, ни исключительной чертой довоенных США.

Развитие иллиберальных тенденций в обоих случаях достигло апогея в 1820 году. В первые месяцы этого года Конгресс США проголосовал за так называемый Миссурийский компромисс – пакет законов, которые должны были решить проблему рабства на территориях США. Этот компромисс недвусмысленно ставил национальное единство и сохранение национальной политической партии выше прав порабощенных и свободных цветных людей. Осенью того же года на Гаити неожиданно умер Анри Кристоф. Его кончина, повлекшая за собой быстрые перемены в гаитянской политике, парадоксальным образом привела к укреплению того режима, который он создал за 15 лет пребывания у власти, – режима, подчинявшего индивидуальную свободу гаитян первостепенной задаче защиты их коллективной свободы.

Республиканская партия США, одержав решительную победу на всех политических уровнях во время выборов 1800 года, в течение следующих 20 лет благодаря высоким оперативным возможностям продолжала развивать свою организацию. Уже достаточно «разветвленный» партийный аппарат, возникший в 1790-е годы в среднеатлантических штатах (особенно в Пенсильвании и Нью-Йорке), после 1800 года быстро расширялся. К 1810-м годам в Нью-Йорке Республиканская партия превратилась в крайне эффективную политическую машину, способную мобилизовать на каждые выборы значительное большинство избирателей города. В эти же годы сложная партийная структура, глубоко проникавшая в нижние слои общества, распространилась в Новой Англии и на Юге. В этих регионах, хотя к 1800 году они отдавали все больше голосов за республиканцев, еще не было партийного аппарата. В Коннектикуте и Массачусетсе возникла многоуровневая партийная бюрократия: городские и окружные партийные комитеты подчинялись общегосударственному Республиканскому комитету, и все они координировали свои усилия во время выборов и в течение всего остального года. В начале 1800-х годов во всех штатах возникло стремление к «более демократической партийной процедуре». Кандидатов все чаще выбирали не члены комитета, а участники массовых собраний, или «съездов», куда приглашали всех избирателей-республиканцев[625].

Расширение политического аппарата Республиканской партии сопровождалось неравномерным расширением избирательного права для белых мужчин. По всей стране устраняли правовые барьеры, требовавшие допускать к выборам только тех, кто владел имуществом определенной стоимости, проживал в определенном месте в течение определенного периода времени или уплачивал определенную сумму налогов. Быстрее всего расширение избирательного права происходило в окраинных штатах с преимущественно сельским населением: так, к 1815 году имущественный избирательный ценз был полностью отменен в Кентукки и Вермонте. От них почти не отставали более густонаселенные городские штаты. Такие непохожие штаты, как Мэриленд, Нью-Джерси и Коннектикут, тоже приняли меры, значительно расширившие избирательное право белых мужчин. Примечательно, что в Нью-Джерси эти преимущества для белых мужчин были достигнуты за счет черных мужчин и состоятельных одиноких женщин, которые потеряли право голоса, предоставленное им конституцией штата в эпоху независимости[626].

Непосредственной причиной высокой эффективности этих политических мер и бесспорно доминирующего положения Республиканской партии после 1800 года было тесное переплетение политических традиций республиканцев и изначально присущей второму революционному поколению эгалитарности. В XIX веке предвыборная агитация республиканцев подразумевала совместное распитие напитков, долгие часы и даже дни, проведенные в политических дискуссиях, и массовые собрания, на которых джентльмены напрямую общались с рабочими, ремесленниками и фермерами. Политическая стратегия республиканцев с самого начала основывалась на допущении, что по крайней мере среди белых мужчин все равны. Федералисты, напротив, боролись с этими тенденциями. Отличительной особенностью федерализма была вера в иерархический общественный порядок и разные формы естественного превосходства. В 1798 году несколько ораторов-федералистов открыто претендовали на политические заслуги, унаследованные от своих «отцов», тем самым предполагая возможность персональной передачи политических ценностей от первого ко второму революционному поколению. Авторы-федералисты в Коннектикуте в 1810-е годы намекали, как важно передать управление национальной политикой в руки «высшей касты». Неудивительно, что им становилось все труднее набирать большинство голосов в любом регионе[627].

Тем не менее, даже когда Республиканская партия расширила свой социальный охват, она по-прежнему сохраняла прочную связь с высшими слоями. В течение всего этого периода партию все так же возглавляли аристократы из Вирджинии. Томас Джефферсон был президентом два срока, с 1801 по 1809 год. Его сменил Джеймс Мэдисон, соавтор «Записок федералиста», номинально возглавлявший (вместе с Джефферсоном) «республиканский интерес» в 1790-е годы. Мэдисон также был президентом два срока, с 1809 по 1817 год. После Мэдисона на посту президента оказался Джеймс Монро. Как и два его предшественника, он был состоятельным представителем вирджинских высших кругов и имел юридическое образование. Тем не менее он уже был воспитан Американской революцией в куда большей степени, чем любой из его предшественников. Хотя он был младше Мэдисона всего на семь лет, это были решающие годы: Мэдисон родился в 1751 году, и к началу Войны за независимость ему было почти 25 лет, а Монро в это время был еще подростком. Мировоззрение Монро сформировалось в Вирджинии в исключительно бурный военный и послевоенный период.

Республиканский политический синтез, или коалиция, сумевшая преодолеть классовые границы белой Америки, оказалась на удивление устойчивой. В первые десятилетия XIX века партия выдержала ряд политических потрясений. Хотя партия доминировала на национальном уровне, внутри она оставалась довольно раздробленной. Федералисты же, значительно ослабевшие как национальная политическая сила, все еще составляли оживленную оппозицию на уровне отдельных штатов. Это было особенно заметно в Новой Англии, где республиканцам приходилось бороться с постоянными попытками возрождения федералистов. При этом они добивались успеха, даже когда федералистам дул в спину попутный политический ветер. В 1807 году в отчаянной попытке сохранить нейтралитет США в Наполеоновских войнах Джефферсон объявил эмбарго на всю внешнюю торговлю. Эта мера была встречена насмешками и неповиновением, а резкое падение торговли США привело к экономическому кризису, который ударил по всем участникам республиканской коалиции, от мелких фермеров до коммерсантов-плантаторов и городских ремесленников. Несмотря на эту экономическую катастрофу, ответственность за которую лежала лично на высокопоставленных республиканцах, в следующем году Мэдисон без труда выиграл президентские выборы, и республиканцы не понесли никаких серьезных электоральных последствий[628].

Политическая эволюция первых двух десятилетий XIX века сопровождалась радикальным экономическим и территориальным расширением. Джефферсон, избранный президентом в 1800 году, обещал создать рай для мелкого производителя, фермера средней руки и независимого ремесленника. К концу второго срока полномочий Монро эта утопия отодвинулась еще дальше, чем ранее. На севере страны уже набирала обороты ранняя индустриализация. Инновации в судостроении и развитии наземного транспорта, в частности сооружение каналов, привели к быстрому росту американских торговых домов. Не менее важную роль сыграло колоссальное расширение территории страны, случившееся при республиканцах. Во время первого президентского срока Джефферсону предложили купить у Франции Территорию Луизиана – обширную полосу земель в центре континента. Хотя Джефферсон не обладал для этого конституционными полномочиями, он никак не мог упустить возможность почти вдвое увеличить площадь страны. В течение следующих нескольких десятилетий американские поселенцы и правительство отбирали земли у проживающих там коренных народов и создали на этой территории более дюжины штатов[629].

При республиканцах также значительно упрочился институт рабства. В 1790-е годы ничто еще не предвещало такого развития событий. Хотя конституция и ранние федеральные конгрессы защищали интересы владельцев живой собственности, некоторые информированные наблюдатели полагали, что плантационная система постепенно уступит место экономике, основанной на свободном труде. Однако изобретение в конце 1790-х годов хлопкоочистительной машины, позволявшей эффективно обрабатывать короткоштапельные сорта хлопка, с успехом произраставшего по всему Югу, сделало рабский труд вполне целесообразным способом производства для большей части страны. Но возможно, больше всего развитию рабства в Северной Америке способствовало, как это ни парадоксально, принятое в 1807 году решение Конгресса о законодательном прекращении трансатлантической работорговли. К тому времени, когда это произошло, численность подневольного населения в ряде штатов Верхнего Юга, в первую очередь Вирджинии и Мэриленда, стабилизировалась и начала увеличиваться за счет естественного прироста. Для рабовладельцев в этих штатах закрытие внешней работорговли стало благом: это означало, что они имели монополию на поставку рабов в остальные регионы страны. За следующие полвека численность несвободного населения США увеличилась в четыре раза.

Одновременное расширение территории и увеличение численности несвободного населения превратили распространение рабства в откровенно взрывоопасный вопрос национальной политики США. В 1819 году этот вопрос оказался в центре общенациональной дискуссии в связи с дебатами о приеме Миссури в союз штатов.

К тому времени, когда Конгрессу был представлен вопрос о Миссури, революционеры второго поколения уже практически полностью контролировали правительство США. Президент Джеймс Монро родился в 1758 году, на стыке двух революционных поколений. Помимо него, все ведущие игроки были детьми революции. Джон Куинси Адамс (1767) был государственным секретарем. Военный министр Джон К. Кэлхун (1782) и генеральный прокурор Уильям Вирт (1772) входили в кабинет министров. А Генри Клэй (1777) занимал влиятельный пост спикера палаты представителей. Что касается рядовых членов Конгресса, почти все они к этому моменту также принадлежали ко второму революционному поколению[630].

Представители этого поколения, независимо от их идеологической позиции, считали социальную мобильность и растущее стремление к социальному равенству само собой разумеющейся реальностью. Мы уже видели, что, например, сенатор от Пенсильвании Джонатан Робертс почти инстинктивно отвергал идею «классовой разницы». Подобной точки зрения придерживались не только в партии противников рабства. Выступающий за сохранение рабства представитель Мэриленда Уильям Пинкни, родившийся в 1764 году, в юности свободно рассуждал о равенстве черных и белых американцев. В 1789 году он произнес пылкую речь, в которой объявил, что черные американцы «такие же люди, как и мы, произошедшие от одного общего родителя», и «во всех отношениях равны нам по природе». С тех пор его мнения изменились, но признание этого социального факта вряд ли могло померкнуть с течением прошедших лет. Даже Джон К. Кэлхун, известный как главный идеолог рабства в стране, в юности сполна оценил преимущества социальной мобильности, когда прокладывал себе путь в высшие круги Южной Каролины[631].

Истоки политического кризиса, с которым столкнулась эта разъединенная и вместе с тем единая группа политиков в 1819–1820 годах, лежали в тех же преобразованиях, под влиянием которых в предыдущие 40 лет формировалось их собственное мировоззрение. Главным камнем преткновения стал рост населения США на территории Миссури: за десять лет оно увеличилось в результате миграции более чем в три раза, с >20 000 человек, зафиксированных в переписи 1810 года, до >60 000 человек в 1820 году. Это позволило упомянутой территории претендовать на допуск в союз в качестве штата. Значительную часть населения Миссури составляли черные рабы, перевезенные туда в рамках продолжающегося расширения экономики рабства на Юге после 1800 года. Южане надеялись создать с Миссури прецедент, который позволил бы и дальше продвигать рабство на запад[632].

Когда в начале 1819 года Миссури подал заявку на получение статуса штата, в Конгрессе разгорелись ожесточенные дебаты. Их первая фаза пришлась на последние дни сессии Конгресса 1818–1819 годов. В тот раз вопрос так и остался нерешенным, но в декабре 1819 года недавно избранный 16-й Конгресс поднял его снова. Тем временем Массачусетс дал разрешение округу Мэн отделиться и считать себя самостоятельным штатом. Теперь Мэн также требовал приема в союз. Южане пытались протащить эти два штата одновременно, ссылаясь на то (как выразился спикер Генри Клэй), что в Конгрессе существовала давняя традиция вместе принимать в союз свободные и рабовладельческие штаты[633]. Дебаты, состоявшиеся в Конгрессе в декабре 1819 года и январе 1820 года, отличались особой бескомпромиссностью и непримиримостью сторон.

Ожесточенный характер дебатов вовсе не был связан с новизной проблемы, обозначившейся в связи с вступлением Миссури в союз. Политические классы бурно обсуждали подобные спорные моменты уже не один десяток лет. США с самого начала представляли собой коалицию рабовладельческих обществ и обществ с рабами. Девять других штатов, ранее принятых в союз, не вызвали такого ожесточенного конфликта. Хотя после 1800 года аболиционистские настроения на Севере, безусловно, окрепли, они оставались относительно умеренными и малозаметными. По сути, именно споры вокруг Миссури во многом способствовали усилению этих настроений на Севере – растущее число сторонников аболиционизма было их следствием, а не причиной[634].

Причина особой желчности дебатов отчасти заключалась в том, что рестрикционисты (те, кто требовал оградить Миссури от рабства) и оппоненты рестрикционистов обладали во многом схожим мировоззрением. Обе стороны формулировали свои доводы по вопросу Миссури исходя из того, как это может повлиять на социальные статусы и политические системы, пребывавшие, по их мнению, в состоянии постоянной изменчивости.

Рестрикционисты регулярно высказывали опасения по поводу того, что институт рабства, в случае его распространения в Миссури и далее, понизит статус свободных людей, как белых, так и черных. То, в каких выражениях рассуждал о рабстве самый красноречивый представитель рестрикционистов, Руфус Кинг, позволяет предположить, что он рассматривал его именно с точки зрения изменения статуса. («Человек не может поработить человека», – говорил он.) Многих рестрикционистов, что было в целом типично для деятелей аболиционистского движения того периода, намного больше беспокоило, как распространение рабовладельческой системы скажется на жизни белых людей. Рабство грозило размыванием трудового статуса и, как следствие, ухудшением положения белых рабочих. Свободный труд, напротив, возвышал: нью-йоркская газета утверждала, что, если бы Миссури был свободным штатом, его поселенцы чувствовали бы себя не «униженными, а возвышенными при мысли, что их земля[возделывается] свободными людьми»[635].

Защитники рабства, хотя они категорически не соглашались по существу вопроса, высказывали похожие опасения и также беспокоились из-за вероятного изменения социальных и политических статусов. Южные защитники рабства, такие как Джон К. Кэлхун из Южной Каролины, в ходе дебатов утверждали, что подчинение чернокожих людей формирует основу равенства белых людей. «Понижаясь» в статусе, утверждал Кэлхун, рабы «создавали неизменный уровень» равенства среди белых людей. Клэй, в свою очередь, рисовал будущее, где в результате роста населения «цена труда достигнет минимума». Это, как он утверждал, сделает «свободный труд» более дешевым, чем труд рабов, что приведет к исчезновению рабства[636].

Одновременно с этим миссурийские дебаты вызвали к жизни тревоги и опасения, касающиеся стабильности союза. Все стороны выражали опасение (или это было желание?), что республика может распасться. Джон Тейлор из Нью-Йорка, недавно избранный новым спикером палаты представителей, в заключительной части своей речи в пользу рестрикции намекнул, что в случае присоединения Миссури в статусе рабовладельческого штата могут потребоваться «крайние меры» (под которыми он явно подразумевал распад союза штатов). Бывший сенатор Эбнер Лакок в письме президенту Монро выразил «страх», «озабоченность и беспокойство» в связи с тем, что этот спор может закончиться «расчленением союза». Бывший спикер Генри Клэй отмечал, что «слова „гражданская война“ и „разрыв союза“» в то время были на устах у многих[637].

Самые горячие призывы к роспуску союза исходили от южан. Сенатор Пинкни из Мэриленда, по-видимому, неоднократно озвучивал идею роспуска в своих речах, посвященных этому вопросу (хотя они не сохранились в записи). Сенатор Джеймс Барбур из Вирджинии был настолько обеспокоен тоном дебатов, что написал Джеймсу Мэдисону, чтобы попросить у него «совета». «Вопрос Миссури… угрожает если не единству союза, то по меньшей мере его спокойствию», – отметил он в начале своего письма. Основную часть вины (хотя не всю вину целиком) он возложил на «многих… наших южных братьев, которые, по-видимому, считают, что лучше пойти на риск и немедленно распустить союз, чем согласиться на компромисс». По некоторым данным, сам Барбур был частью той проблемы, которая, по его словам, его так сильно беспокоила: судя по всему, именно он подал идею созвать отдельный съезд за рамками Конгресса, чтобы начать роспуск союза[638].

Живость и отчетливость, с которой эти люди в 1820 году представляли себе свой кошмар – распад союза, возможно, следует отнести на счет того политического опыта, который оказал формирующее воздействие на их поколение. Это был далеко не первый случай в политике США, когда политические деятели рассматривали возможность распада республики: намеки на это возникали во время жарких партийных споров 1790-х годов и среди федералистов Новой Англии в каденцию Джефферсона и Мэдисона[639]. Однако предыдущие подобные рассуждения имели более абстрактный и холодный тон. В 1820 году это была уже вполне ощутимая опасность, зловещая реальность. И, в сущности, в этом не было ничего удивительного. Общественные деятели, чье политическое сознание формировалось в бурные 1790-е годы на фоне французских революционных войн и Наполеоновских войн, своими глазами видели, как рушатся просуществовавшие много веков государства и распадаются на части империи.

Иными словами, в 1820 году Конгресс столкнулся с конфликтом между двумя разными аспектами одного и того же мировоззрения. Представители второго поколения слышали призывы, с одной стороны, ограничить рабство, которое понижало статус чернокожих и, следовательно, повышало либо понижало (в зависимости от взглядов говорившего) статус работающих белых людей. С другой стороны, все они понимали, что любые, даже самые умеренные попытки положить конец рабству могут разрушить Демократическо-республиканскую партию и сам союз штатов.

Этот конфликт в мировоззрении политиков в конечном итоге подготовил почву для так называемого Миссурийского компромисса, достигнутого Конгрессом в 1820 году и положившего конец противостоянию. Сам компромисс был прост. Миссури приняли в союз в качестве рабовладельческого штата, как того требовали его представители и другие южане, без всяких ограничений. Мэн вошел в союз как свободный штат, что в итоге никак не повлияло на степень распространения рабства внутри союза. Единственная уступка аболиционистам заключалась в принятии отдельного акта, запрещающего институт рабства на территориях к северу от линии Мейсона – Диксона. Эта уступка была вовсе не так велика, как полагали некоторые: регион, которого касался запрет, в то время еще принадлежал индейцам, а его заселение поселенцами из США и обретение им статуса штата было делом далекого будущего[640].

Благодаря горстке северных представителей (в количестве всего 18 человек) Миссурийские акты удалось провести через Конгресс: четверо упомянутых представителей в момент голосования отсутствовали, а 14 проголосовали против рестрикции. Это обеспечило минимальный перевес (в три голоса), благодаря которому палата представителей решила принять Миссури в союз в качестве рабовладельческого штата. Оппоненты высмеивали этих северных представителей, называя их «мягкотелыми» и обвиняя в слабохарактерности и неспособности устоять перед решительностью южан. Большинство из этих восемнадцати человек на следующих выборах потеряли свои места в Конгрессе. Следующие поколения были к ним ненамного добрее – их резко критиковали за очевидную непоследовательность и неспособность придерживаться моральных принципов аболиционизма[641].

Однако «мягкотелые» вполне четко объяснили, почему они решили проголосовать именно так: большинство из них ставили сохранение целостности союза выше своих антирабовладельческих принципов. Одним из видных представителей этой группы был Чарльз Кинси из Нью-Джерси. В публичном выступлении, объясняя свой выбор, Кинси назвал рабство «величайшим из зол». Но он также сказал, что его главная забота – не допустить «раскола» республики из-за вопроса о распространении рабства. «Преуспеяние и консолидация союза», утверждал он, имеют первостепенное значение. В противостоянии двух принципов его «сознание и совесть» повелевали ему сделать выбор в пользу коллективного блага. Еще один «мягкотелый», Джон Холмс из Массачусетса, оправдывался несколько иначе. В конце января он выступил с длинной речью, посвященной возникшему противоречию, в которой выразил свои глубокие «страхи» и «предчувствия», касающиеся перспективы роспуска союза. Как и Кинси, он осуждал рабство и называл его злом. Однако он пытался оправдать свой выбор, связав два понятия воедино. Он утверждал, что союз был необходимым условием свободы. «Разожгите пламя гражданской розни, – провозглашал он, – уничтожьте союз, и ваши вольности исчезнут. И где тогда ваши рабы найдут свободу, которую вы им предложили?»[642]

Но, возможно, наиболее точный и честный отзыв о Миссурийском компромиссе оставил Джон Куинси Адамс – человек, который был лишь косвенно вовлечен в его обсуждение. В своем дневнике Адамс заметил, что решение, принятое Конгрессом, представляло собой дальнейшее развитие «сделки между свободой и рабством, содержащейся в Конституции Соединенных Штатов». Как давний противник институционального рабства, к этому времени еще более утвердившийся в своих аболиционистских взглядах, он считал эту сделку в корне «порочной». Несмотря на это, он «предпочел поддержать этот Миссурийский компромисс… поскольку не имел ни малейшего желания подвергать риску союз»[643]. Чтобы сохранить Американскую республику, даже Адамс был готов согласиться с радикальным ограничением личных свобод и распространением рабства дальше на запад.

Миссурийский компромисс не столько разрешил конфликт по поводу рабства в США, сколько замял его. Это «обманчивое перемирие» поддержало единство демократов-республиканцев и всего союза, набросив тонкий покров аболиционизма на дальнейшее расширение рабства[644]. В контексте США этот компромисс казался чем-то из ряда вон выходящим: накаленные дебаты, грозившие окончиться страшным взрывом, были прекращены во имя сохранения целостности нации. Но на самом деле это был не единственный подобный случай.

Пока революционеры второго поколения ковали Миссурийский компромисс в Вашингтоне, округ Колумбия, на Гаити наступали последние дни королевства Анри Кристофа.

Вскоре после того, как Жан-Жак Дессалин был убит в 1806 году группой своих генералов, бывшая французская колония Сан-Доминго оказалась поделена между Кристофом, который правил на севере, и Александром Петионом, родовитым сыном французского плантатора и свободной цветной женщины, контролировавшим юг и запад[645]. Оба они были детьми революционной эпохи. Кристоф, родившийся в 1767 году, скорее всего, участвовал в Американской войне за независимость. Он на собственном опыте ощутил первую волну дестабилизирующих политических и военных изменений, прокатившихся по атлантическому миру. Петион родился в 1770 году и к началу Французской революции был хорошо эрудированным девятнадцатилетним юношей. Когда в 1791 году в Сан-Доминго вспыхнуло восстание низов, он быстро зарекомендовал себя как один из самых полезных для Франции военачальников.

Лидеры обоих гаитянских государств с самого начала инстинктивно воспринимали социальный и политический статус как переменную величину. Но в силу разницы их социального положения они извлекали из одинакового набора фактов разные уроки. Кристоф, по-видимому, остро осознавал, что человек, освободившийся из рабства, вполне может попасть в него снова и оказаться отброшенным туда, где с точки зрения закона он перестает быть личностью. Он постоянно говорил о грозных «оковах рабства», которые европейцы и их приспешники по-прежнему стремились навязать гаитянам. Риторика Петиона и его республики была несколько иной. Как и подобает человеку, который всегда наслаждался привилегированной жизнью, Петион больше говорил о стремлении к уважению и необходимости поддерживать государственный статус республики, а не об опасностях нового закабаления[646].

Соперничающие государства имели разную политическую организацию и историю конфликта. Кристоф провозгласил себя президентом государства Гаити в 1807 году, а затем в 1811 году объявил себя первым королем Гаити. Петион придерживался демократической республиканской формы правления и был президентом Республики Гаити до своей смерти в 1818 году, после чего его сменил Жан-Пьер Буайе. Государства находились в состоянии затяжного конфликта. И Кристоф, и Петион были «амбициозными» лидерами и одинаково стремились расширить свою власть. Каждый имел в распоряжении армию, в обоих случаях набранную из местных жителей, но имевшую свои социальные особенности: Кристоф возглавлял главным образом освобожденных рабов, в то время как армия Петиона состояла преимущественно из свободных цветных людей, которые, как и он, были свободными еще до революции. Поскольку оба лидера претендовали на статус законного правителя всего Гаити, конфликт был неизбежен. Первая война между государствами в 1807–1808 годах окончилась ничем. Вторая война, разразившаяся в 1812 году из-за захвата нескольких судов королевства и заговора, предположительно организованного Петионом против Кристофа, завершилась менее чем через три месяца, снова никак не изменив прежнее положение вещей[647].

Однако, несмотря на вражду между двумя государствами, в основе их политики лежал один и тот же экзистенциальный факт уязвимости Гаити. Оба лидера считали, что в начале XIX века Гаити и гаитянам по-прежнему грозит серьезная опасность со стороны европейских держав. В своих ежегодных посланиях, публикуемых 1 января в честь годовщины независимости Гаити, Кристоф неизменно возвращался к мысли, что свобода гаитян, а также национальная независимость Гаити (как два взаимосвязанных понятия) по-прежнему находятся под угрозой. «До тех пор пока наша независимость не будет торжественно признана, – заявил он в начале 1819 года, – мы остаемся и должны будем всегда оставаться начеку». Это были далеко не беспочвенные страхи: подстрекаемое бывшими плантаторами французское правительство периода Реставрации с 1814 года пыталось восстановить свой суверенитет над Сан-Доминго. В секретном порядке французское правительство ясно дало понять, что фактически намерено вернуть большинство гаитян в состояние рабства[648].

Что же могло наилучшим образом защитить свободу гаитян и национальную независимость Гаити? Кристоф, будучи в первую очередь военным лидером, рассчитывал в вопросе обеспечения свободы и независимости Гаити на сильную армию. Придя к власти на севере, он за несколько лет создал одну из первых регулярных армий в Новом Свете, известную всему Атлантическому побережью своими впечатляющими размерами, дисциплиной и эффективностью. Армия занимала центральное место в политическом мире королевства. Code Henry, новая система правового регулирования, которую Кристоф обнародовал в 1812 году, закрепил ведущую роль армии в социальном и политическом устройстве северного государства. Кодекс выделял всего три основные области права: гражданское, уголовное и военное. Самое первое положение свода военных законов возлагало на «командующих провинциями и округами» ответственность за обеспечение того, чтобы «жители должным образом повиновались королю и жили сообща в полной гармонии». Статья 5 свода военных законов предоставляла генералам «такую же власть… над жителями, как и над солдатами»[649].

Для Кристофа слово «союз», или «единство», которое он постоянно употреблял, подразумевало, что государство или королевство должны быть подобны единому организму и подчиняться строгому иерархическому порядку. Пропаганда в королевстве неустанно представляла армию гарантом «гармонии» среди жителей страны. В 1814 году, отвечая на неуклюжую попытку дипломатии со стороны французского реставрационного правительства, Кристоф в своем обращении к народу подчеркнул, что сохранение единства является необходимым условием дальнейшей свободы людей: «От единодушного согласия нашего союза и наших усилий зависит быстрый успех нашего дела». Мысль о том, что армия выступает от имени народа, полностью разделяли его генералы. Те из них, кто после смерти Кристофа в 1820 году направил обращение к Республике Гаити, назвали себя «генералами, представителями народа и армии» – говоря, таким образом, от имени тех и других. Еще в начале XX века историк Верньо Леконт мог утверждать, что армия под командованием Кристофа была «воплощением сплоченной силы» нации и «представляла интересы народа»[650].

Военизированный уклад, преобладавший в Королевстве Гаити, по сути, защищал независимость государства ценой ограничения внутренних свобод, то есть личной свободы освобожденных людей. Это проявлялось прежде всего в организации самой армии. Армия Кристофа отличалась особенно жесткой иерархией даже по меркам того времени. Самый длинный раздел свода военных законов в Code Henry был посвящен дисциплине. Он занимал 43 страницы из 112 (почти 40% документа). Вначале шло назидание короля о необходимости «установить… систему подчинения сообразно рангам… которая позволит подчиненным добросовестно исполнять свой долг». За этим следовало почти ритуальное иерархическое перечисление: «Король приказывает… чтобы солдат подчинялся капралу, капрал – сержанту, сержант – фельдфебелю… подполковник – полковнику, полковник – генерал-майору» и так далее. Затем были в мельчайших подробностях изложены разнообразные правила, вплоть до инструкции о том, как вести учет выплат (статья 296)[651].

Военная дисциплина, распространяясь за пределы армии, пронизывала все общество (в глазах Кристофа и его министров это служило свидетельством единой массовой мобилизации). В королевстве Кристофа действовала «военизированная» плантационная система, в рамках которой работники были официально прикреплены к плантациям, и значительная доля дохода плантаций выплачивалась непосредственно государству. У этого решения был прецедент: Туссен-Лувертюр с 1798 до начала 1802 года, когда он был неоспоримым правителем Сан-Доминго, тоже стремился восстановить плантационное сельское хозяйство. Но меры Лувертюра, крайне непопулярные среди освобожденных людей, подавались, во всяком случае, как временные, более или менее экстренные меры. Новая плантационная система Кристофа явно была рассчитана на длительный срок. Крестьяне оказались насильно возвращены на те же плантации, где они и их родные до революции занимались подневольным трудом, и вынуждены возобновить производство основных культур. Кнуты и железные кандалы исчезли, но свобода людей по-прежнему оставалась существенно ограниченной[652].

Внутренняя несвобода государства Кристофа проникала также в сферу литературы и культуры. Королевство располагало, несомненно, самыми передовыми печатными и издательскими возможностями – по сравнению с югом Сан-Доминго здесь были более современные типографии и более красноречивые публицисты. И это была лишь часть высокоразвитой официальной культурной жизни – к концу правления Кристофа в стране открылись Академия изящных искусств и Королевский театр. Однако вся художественная деятельность в северном государстве/королевстве должна была безоговорочно соответствовать политической линии правительства и служила не более чем культурным оружием в руках военного государства. Литературная продукция королевства, как и его сельскохозяйственная продукция, должна была работать на сохранение независимости и обеспечение безопасности Гаити. (Литературные журналы и культура переписки развивались только в южной республике.)[653] В этой области Кристоф также стремился построить «единство» нации за счет личной независимости граждан.

В августе 1820 года королю неожиданно стало дурно во время церковной службы. Возможно, это был инсульт. В течение августа и сентября его состояние постепенно ухудшалось, и по всему королевству начали вспыхивать небольшие восстания. 1 октября началось крупное восстание в войсках, размещенных в западном портовом городе Сен-Марк. Кристоф был вынужден мобилизовать свои силы, чтобы подавить восстание. Его генералы, по-видимому ждавшие этого момента, воспользовались предоставленной его приказами возможностью, чтобы поднять войска против своего короля. 8 октября, когда мятежные войска приблизились к его дворцу Сан-Суси, Кристоф покончил с собой. Уже через несколько дней президент Гаитянской республики Жан-Пьер Буайе обратился к мятежным генералам, пытаясь склонить их на свою сторону. Ему это удалось: 26 октября армия республики вошла в Кап-Франсе, объединив Гаити впервые после смерти Дессалина[654].

Объединение страны под эгидой республики, казалось, давало возможность пересмотреть условия иллиберального революционного курса, который выбрал Кристоф. На первый взгляд республика была гораздо более либеральной. В ней существовали некоторые элементы народовластия – хотя многие, очевидно, считали, что «обычай этот похвальнее нарушить, чем блюсти»[655], – а ее публицисты отстаивали идеалы частной и общественной свободы. В отличие от режима Кристофа, республика говорила на языке «братства», а не «единства». В ее представлениях о труде и экономической организации присутствовало намного меньше элементов принуждения. Режим Петиона раздал немало земель богатым плантаторам и солдатам, но предоставил им возможность обрабатывать ее по своему усмотрению. Государство получало свой доход в основном за счет экспортных пошлин, которыми облагало вывозимые с Гаити товарные культуры[656].

И все же, хотя формально республика одержала победу, отменить итоги иллиберальной революции в королевстве Кристофа оказалось нелегко. В течение следующих десяти лет стараниями генералов Кристофа, многие из которых после объединения двух государств сохранили значительную власть, гаитянское общество продолжало жить на военный лад. Буайе, который также был генералом, со временем все больше опирался на поддержку военной элиты, имевшей значительные земельные владения. Эти люди не только не уничтожили, но даже укрепили «феодальную систему» труда и землевладения, сложившуюся в правление Кристофа. Даже через 20 лет после того, как Гаити обрело независимость, большинство гаитян по-прежнему оставались лишены части индивидуальных свобод во имя защиты общей свободы[657].

События 1820 года в Гаити и США способствовали закреплению долгосрочных тенденций иллиберальных революционных изменений. Миссурийский компромисс направил США по пути обостряющейся политической конфронтации в вопросе о будущем рабовладельческой системы и месте чернокожих в американском политическом устройстве. Соглашение 1820 года во многом способствовало дальнейшему фракционному дроблению американской политики: в течение следующих 30 лет рабство хищнически распространялось ниже линии Мейсона – Диксона, в то время как на Севере отношение к нему становилось все более враждебным. В 1850-е годы длинная тень Миссурийского компромисса зловеще нависла над союзом штатов, который Джон Куинси Адамс и другие так отчаянно пытались сохранить. В 1857 году Роджер Тейни, главный судья Верховного суда США, заявил в своем заключении по делу Дреда Скотта против Сэндфорда, что Миссурийский компромисс имел неконституционный характер: Конгресс, постановил он, изначально не обладал полномочиями для того, чтобы ограничивать институциональное рабство на территории США. Менее трех лет спустя, после того как президентом стал Авраам Линкольн, выдвигавшийся на аболиционистской платформе, защитники рабства развязали в США гражданскую войну.

Для принудительно-революционного государства Кристофа все пути назад оказались отрезаны в 1825 году, когда президент Буайе был вынужден подписать с Францией соглашение о выплате бывшей колониальной державе огромной суммы «репараций». У Буайе практически не оставалось выбора: французы угрожали Гаити новой войной, которую страна вряд ли могла позволить себе вести. При этом в случае победы Франции над жителями острова нависала вполне реальная угроза нового обращения в рабство. Соглашение, подписанное Буайе, обязывало Гаитянское государство совершить пять выплат на общую сумму 150 млн франков (примерно 1 млрд долларов в сегодняшних деньгах) в обмен на признание Францией независимости Гаити. Поскольку у Гаити не было средств даже на первую выплату, правительству пришлось взять у французских банкиров огромный кредит под грабительские проценты[658].

Погашение кредитов и внесение оставшейся суммы легли тяжелым бременем на казну Гаити на следующие сто лет. (Кредит был полностью выплачен лишь в 1947 году.) Чтобы поддерживать приток средств, Буайе и его непосредственные преемники сохранили и даже расширили систему принудительного труда, введенную Кристофом. В 1826 году Буайе издал собственный аграрный кодекс, вернувший многие из наиболее непопулярных мер, предусмотренных аграрным кодексом Лувертюра, изданным почти 30 лет назад. Среди них были прикрепление земледельцев к определенной плантации и лишение их права на организацию и сохранение большей части своих доходов. Как и в США, иллиберальные революционные договоренности продолжали отравлять гаитянскую политику на протяжении десятилетий. Почти 20 лет спустя фермеры, не забывшие прежних притеснений, поддержали переворот, который сверг Буайе и положил начало периоду острой политической нестабильности.

Предыдущая главаГлава 19 из 24Следующая глава