В Европе начало XIX века принесло с собой отчетливый сдвиг в революционной политике на всем континенте. На первый взгляд может показаться, что Европа совершила резкий разворот и вернулась к дореволюционному прошлому. Могущественные представительные собрания, возникавшие повсюду в 1790-е годы, после 1800 года исчезли или существенно ослабли, уступив место формам единоличного правления. К 1815 году почти вся Европа снова оказалась под властью королей. Многие из них происходили из тех же династий, которые были свергнуты в предыдущие десятилетия.
Что не изменилось после 1800 года, так это медленный, но устойчивый прогресс, достигнутый политическими деятелями в организации масштабных, долговечных движений, способных питать энергией их политические проекты. Эта консолидация продолжалась даже тогда, когда политика на континенте приняла консервативное направление, поскольку за ростом массовых движений стояли не революционные идеалы, а культурные и поколенческие сдвиги. На рубеже XIX века в Европе и обеих Америках первая революционная когорта начала уступать место молодому поколению. Мировоззрение и культурные привычки этого второго революционного поколения, сформировавшегося в нестабильной общественной обстановке двух предыдущих десятилетий, дали ему навыки масштабной мобилизации, которых не хватало предшественникам[541].
Массовый поворот в политике Европы начала XIX века принимал в разных местах разные формы. Глядя на то, как люди переживали этот сдвиг в трех совершенно непохожих частях континента – во Франции, в польских землях и в Нидерландах, – мы можем увидеть в происходящем как упомянутые различия, так и поразительное сходство.
Во Франции наполеоновские режимы после 1800 года продолжали процесс централизации и гомогенизации национального ландшафта, начавшийся в 1790-е годы. Сменяющие друг друга правительства во главе с самим Наполеоном создавали государство посредством административных и военных реформ. Успех политики режима в немалой степени объяснялся тем, что она реализовывалась руками молодого поколения и была адресована именно ему. Реформы, которые проводило наполеоновское государство, способствовали сглаживанию некоторых социальных и политических различий, одновременно укрепляя другие формы иерархии.
В центре Восточной Европы за десятилетия на рубеже XIX века небольшое еврейское пиетистское движение во главе с духовными лидерами, которые называли себя цадиками, пережив бурный рост, вылилось в новый вид массового движения – хасидизм, изменивший еврейскую религиозную практику и общественную жизнь. Эта «хасидская революция», хотя и не опиралась на государство, повторяла траекторию многих других революций той эпохи. То, что началось как стремление к духовному освобождению для небольшой элитной группы, стало движением, обещавшим в некотором смысле демократизацию духовного возвышения. По мере расширения движения после 1800 года его лидеры с немалой изобретательностью изыскивали новые способы руководить своей паствой и выполнять свои духовные, а также мирские обязательства.
Когда в 1814 году империя Наполеона рухнула, коалиция разрушивших ее государств поставила перед собой цель воссоздать некое подобие европейского старого порядка. Однако повернуть время вспять оказалось невозможно. После падения Наполеона Нидерландам впервые была навязана наследственная монархия. Новый король Виллем I оказался весьма активным монархом-модернизатором. В первые годы правления он видел свою главную задачу в том, чтобы заручиться поддержкой населения. Хотя король, который во время патриотической революции 1780-х годов был еще ребенком, выступал категорически против идеологий республиканизма и демократии, он сознательно стремился укрепить и обезопасить свой новый режим, добившись мощной народной мобилизации.
В первые 15 лет XIX века Франция под властью Наполеона Бонапарта была политическим двигателем Европы. В 1799 году молодой генерал в результате практически бескровного государственного переворота сверг французскую Директорию. Вместо нее он учредил Консулат, при котором большей частью политической власти обладали он сам и два его соконсула. В 1802 году он добился для себя пожизненного назначения консулом, сосредоточив большую часть власти в своих руках. Затем в 1804 году отменил и этот режим и объявил себя императором Франции.
В эти годы наполеоновская Франция господствовала на Европейском континенте как в военном, так и в политическом отношении. Несмотря на то что она действовала через местных коллаборационистов и со значительными региональными вариациями, она смогла переделать континент по своему образу и подобию, в большом и малом. Чтобы лучше понять направление массовой политики в Европе после 1800 года, стоит начать с последовательно сменявших друг друга наполеоновских режимов.
Невозможно обойти стороной тот факт, что созданный Наполеоном режим был во многих отношениях довольно консервативным. С 1802 года общая структура власти все более явно напоминала о старом режиме и в конце концов обзавелась полным набором династических атрибутов. Наполеон и его правительство свернули некоторые важные реформы предыдущего десятилетия. Его режимы агрессивно покушались на права рабочих и женщин. Гражданский кодекс – новые законы, обнародованные по указанию Наполеона в 1804 году, – резко урезал права женщин в браке и вне его. Он лишил замужних женщин прав на собственное имущество и детей, а также серьезно ограничил для них возможность развода. В Гражданский кодекс также вошел закон 1791 года о запрете профсоюзов, и наполеоновские чиновники энергично обеспечивали его соблюдение. Что было поразительнее всего, новый кодекс вернул рабство, восстановив во Французской империи режим угнетения человека человеком. Другие решения наполеоновского государства, подтверждавшие или расширявшие реформы предыдущего десятилетия, особенно в области прав собственности, работали в основном на благо богатых и могущественных[542].
Хотя режим Наполеона был во многих отношениях консервативным, его политическая организация была какой угодно, но только не консервативной. В сущности, она во многом напоминала попытки мобилизации населения, предпринятые патриотами времен Республики. Наиболее очевидное сходство заключалось в том, что Наполеон неоднократно использовал выборы как средство демонстрации своей легитимности. За годы своего правления он учредил регулярные выборы на ряд должностей, от местных мировых судей до членов национального законодательного органа. Некоторые из этих выборов отличались высокой активностью избирателей и привлекали более 50% наделенных избирательным правом граждан. Наиболее поразительными в этом отношении были четыре плебисцита, или референдума, состоявшиеся в 1800, 1802, 1804 и 1815 годах, в которых участвовало особенно впечатляющее количество граждан. Референдум 1802 года был организован, когда Наполеон, тогда занимавший пост «первого консула», пожелал пожизненно закрепить за собой это звание. На этом референдуме проголосовало более полутора миллиона французских мужчин. Это примерно в десять раз превышало число голосовавших на президентских выборах в США в первые годы XIX века, при этом население Франции было всего в шесть раз больше населения США. Затем правительство сфальсифицировало эти цифры, заявив, что в голосовании участвовало более трех миллионов граждан. На следующем референдуме о легитимации империи в 1804 году фактическое участие возросло и действительно превысило три миллиона голосующих. Другими словами, эти референдумы привлекали на порядок больше избирателей, чем на ранних выборах в США[543].
Наполеоновская Европа (1804–1812)
Было бы легко отмахнуться от наполеоновских выборов и, в частности, референдумов как от попыток замаскировать истинную суть авторитарного режима. Но это была не просто циничная уловка – она отражала тонкое понимание того, как революционеры второго поколения представляли себе мир и свое место в нем. Остановившись на проведении выборов и, в частности, референдумов по вопросам крупных конституционных изменений, Наполеон дал понять, что он, в отличие от своих предшественников, королевских особ, не считал себя рожденным, чтобы править. Одобрение общественности – причем значительной части общественности – было необходимо для того, чтобы он мог претендовать на вожделенную легитимность. В этом смысле фальсификация правительством результатов референдума 1802 года, какой бы ошибочной она ни казалась в ретроспективе, была попыткой доказать, что режим действительно имеет массовую поддержку.
Французское правительство уже давно стремилось к централизации власти. С середины XVII века монархия пыталась ограничить могущество местной знати и полномочных органов, одновременно укрепляя авторитет посредников короны. В XVIII веке ключевым звеном этого процесса служили интенданты – королевские чиновники, направленные в провинции. Непосредственно подчиняющиеся правящему кабинету в Париже и наделенные широкими административными полномочиями, они стали могущественными проводниками государственной воли на местном уровне. Ранее революционное правительство покончило с интендантами, но в остальном ускорило централизацию власти в Париже. Национальный конвент даже отправлял своих членов на «миссии» в провинции, что давало правительству в Париже прямой доступ к управлению местными делами. Директория создала на всех уровнях, от муниципалитетов крошечных городов до огромных армий, сеть агентов, отвечающих за исполнение указов правительства всеми подчиненными должностными лицами[544].
Революционные и республиканские режимы 1790-х годов запустили перекрестный процесс гомогенизации, стирая различия и сводя все французские территории и проживавшее на них население к единому стандарту номинального равенства. Это был разносторонний процесс. Первая революционная Национальная ассамблея формально отменила различия рангов и состояний во Франции с 4 августа 1789 года. За этим последовало выравнивание принципов налогообложения, основная тяжесть которого при старом режиме традиционно ложилась на простолюдинов, и упразднение всех привилегированных корпоративных органов, составлявших структурную основу старого режима. Множество граждан мужского пола получили право голоса, хотя, за исключением короткого периода в 1792–1793 годах, разнообразные требования, касающиеся богатства и дохода избирателей, по-прежнему оставались в силе. Кроме того, революционные собрания реорганизовали территорию государства, создав на месте старых провинций сетку департаментов примерно одинакового размера[545]. К 1799 году, когда Наполеон взял власть в свои руки, республиканские правительства добились значительных, хотя и неравномерных успехов в преображении территории и населения Франции.
Наполеоновский режим стремился к дальнейшей централизации власти, а также к внутренней гомогенизации государства. Движущей силой этих преобразований были префекты, главные администраторы высшего уровня, служившие «истинными посредниками между Парижем и департаментами» (должность была создана по указу Наполеона). «Решительно все, – как выразился один ученый, – зависело от префекта». Корпус префектов в подавляющем большинстве состоял из людей, принадлежавших ко второму революционному поколению. В 1800–1814 годах их средний возраст не превышал 48 лет. Две трети префектов, назначенных при наполеоновском режиме, находились в возрасте от 30 до 40 лет – это значило, что в 1780–1790-е годы большинство из них были подростками или двадцатилетними молодыми людьми. Со временем корпус префектов становился все «моложе», поскольку правительство Наполеона целенаправленно поддерживало молодых людей, начавших свою карьеру при империи[546].
Префекты происходили из самых разных социальных и идеологических кругов. Ученые спорят о том, сколько на самом деле среди них было бывших убежденных республиканцев. (Около 30% префектов ранее служили в революционных собраниях.) За исключением нескольких хорошо известных случаев, представляется вполне вероятным, что большинство людей, назначенных префектами, были либо умеренными республиканцами, либо «флюгерами», которые поворачивались туда, куда дул преобладающий политический ветер. После возвращения Бурбонов в 1814 году подавляющее большинство префектов перешло на сторону новых хозяев. Социальное происхождение префектов отличалось такой же неоднородностью. Поначалу среди них преобладали простолюдины, но после 1804 года стало появляться все больше бывших дворян. Так или иначе, в предыдущем десятилетии все префекты и их семьи, активно перемещаясь вверх и вниз по социальной лестнице, успели близко познакомиться с понятием социальной мобильности. Префекты, как и все их поколение в целом, формировались в нестабильной и изменчивой социально-политической матрице[547].
Гибкость и адаптивность были главными рабочими качествами этих агентов наполеоновского государства. Префект занимался всем понемногу и служил посредником между различными лицами, группами интересов и органами, составлявшими государство. Он должен был уметь отстаивать свою власть перед лицом могущественных военачальников или местных нотаблей и вместе с тем выслушивать и разбирать жалобы фермеров и мэров небольших городов. Отчетливее всего посреднический характер должности префекта проявлялся в департаментах, образованных на завоеванных Францией землях вдоль бельгийской, немецкой и итальянской границы (départements réunis). Префекты итальянских départements réunis отвечали за работу французской администрации в аннексированных провинциях. Они вели одновременную сложную игру с местными вельможами и простыми людьми, пытаясь привлечь на свою сторону и тех и других, и соединяли жесткий авторитаризм с мерами поощрения, чтобы подсластить сделку для зависимого населения. Хотя им не удалось добиться полного успеха, в частности наладить бесперебойный приток денег и людей из новых департаментов для французских военных нужд, гибкость префектов, безусловно, позволила извлечь из ситуации максимальную выгоду[548].
Наполеоновский режим также предпринимал вполне конкретные практические шаги с целью объединения и гомогенизации отдаленных земель империи. При этом особенное внимание уделялось имперской сети дорог. Со времен старого режима основные магистрали обслуживались непосредственно королевской администрацией, и Наполеон сохранил это обязательство. Директория и наполеоновский режим также создали государственные училища для инженеров и администраторов – их выпускники должны были составить надежный и преданный корпус служащих, заботящихся о расширении и поддержании инфраструктуры государства. Небольшие местные дороги, ответственность за которые при старом режиме лежала на местной знати, теперь оказались включены в общегосударственную централизованную сеть. Префекты начали пристально следить за состоянием дорог. Ожесточенная борьба между префектами и городами, не желавшими платить за содержание местных дорог, стала обычным явлением в жизни департаментов. Неотступное стремление государства улучшать дорожную сеть было вполне разумным: интегрированная система крупных дорог упрощала передвижение по стране и делала его более безопасным, а также повышала общую мобильность населения, что способствовало объединению территорий и жителей страны. Приятным побочным эффектом было то, что хорошие дороги облегчали военную мобилизацию[549].
Используя имевшиеся в его распоряжении гибкие и мощные институты, наполеоновский режим поощрял существование новых ограниченных видов равенства под пристальным наблюдением государства. Масштабная реформа правовой системы смела разношерстные старорежимные ведомства и правовые учреждения, пережившие первую волну революционных изменений 1790-х годов. Обнародованный в 1804 году Гражданский кодекс создал новую правовую основу, претендовавшую на всеобъемлющий характер, систематичность и универсальность применения. Внедрение кодекса сопровождалось масштабной реорганизацией судебной системы, в ходе которой был создан иерархический порядок судов первой инстанции и апелляционных судов, вершиной которого стал суд последней инстанции в Париже. Еще одной областью, в которой наполеоновский режим сильнее уравнял всех граждан, одновременно подчинив их всех государству, были выборы. При Наполеоне государство сузило и без того довольно узкое избирательное право, введенное Директорией, превратив граждан в равных, но одинаково подчиненных подданных. Как ядовито заметил Рене де Шатобриан, «равенство и деспотизм имеют немало скрытых связей», и когда Наполеон «взошел на трон, вместе с собой он усадил туда народ»[550].
В вопросах религии наполеоновское государство действовало столь же решительно, подчинив и уравняв под своей эгидой все религиозные течения страны. Католиков усмирили с помощью конкордата 1801 года между Францией и Ватиканом, который дал государству значительный контроль над духовенством. Протестантские церкви были реорганизованы по консисториальному принципу: центральный орган в Париже под строгим контролем кабинета министров осуществлял руководство и финансирование каждой из официально признанных церквей. В эту систему оказалась втянута даже отличавшаяся радикальной децентрализацией еврейская религиозная жизнь. В 1806 и 1807 годах ассамблея еврейских нотаблей, созванная в Париже наполеоновскими министрами, выдвинула масштабный консисториальный план организации еврейских общин империи. План предлагал объединить еврейские общины по принципу «спиц на оси», при котором центральная консистория в Париже играла роль посредника между правительством, с одной стороны, и региональными консисториями по всей империи – с другой. Центральная консистория должна была руководить региональными консисториями, а те, в свою очередь, руководить жизнью еврейских общин в своих регионах[551].
Коронным достижением режима стало окончательное превращение армии в массовую политическую единицу. Республика, в 1792 и 1793 годах столкнувшаяся с врагами на всех фронтах, предприняла одну из первых в современной истории попыток массовой вербовки. Хотя первоначальный levée en masse действительно имел некоторый успех, система набора и удержания рекрутов была беспорядочной и не слишком эффективной. Это особенно касалось тех регионов страны, где не существовало устойчивых традиций воинской службы. Директория реорганизовала и расширила армию, превратив ее в мощную ударную силу против многочисленных врагов республиканской Франции. Наполеон, который был обязан политическим взлетом собственному военному гению, сделал армию опорой своей власти. К 1803 году армия, несомненно, стала самым важным отдельным институтом в наполеоновской Франции, объединившим с определенной целью немалую часть населения. Армия осуществляла иностранные завоевания, служила средством охраны внутреннего правопорядка и инструментом интеграции и упорядочения французского общества[552].
Наполеоновская система призыва, развивавшаяся в 1799–1814 годах, превращалась во все более эффективный механизм привлечения мужчин в это основанное государством массовое движение. В 1798 году Директория разработала закон о призыве, так называемый loi Jourdan, который установил для потенциальных призывников систему «классов», не подразумевающую исключений, связанных с богатством или званием. В течение следующих десяти лет система призыва коснулась практически каждой семьи во Франции, от самых богатых до совершенно неимущих. В систему были встроены лазейки, позволяющие богатым выкупать своих сыновей со службы, но благодаря стараниям администрации со временем это требовало все больше денег. Опыт призыва в армию в наполеоновской Франции был по-настоящему демократическим. Что примечательно, со временем эта система начала вызывать в стране не растущее сопротивление, а все большее согласие. Даже когда в 1811–1813 годах условия набора в армию ужесточились, молодые люди продолжали записываться на службу[553].
Наполеоновский режим во Франции и Европе в целом стремился заключить новую сделку с зарождающимся массовым обществом. Режим номинально черпал свою легитимность в согласии общественности. Он признавал и даже поощрял существенное уравнивание прав и обязанностей – по крайней мере, формально. Однако все это происходило под бдительным оком государства, по-прежнему державшего под жестким контролем все виды коллективной деятельности. И все дороги вели в армию – крупнейшее массовое учреждение той эпохи, в котором все граждане были равны и в равной степени подчинялись нуждам государства.
За десять лет существования французской империи армии Наполеона установили его власть на большей части Европейского континента. В 1804 году, когда Наполеон создал империю, власть Франции уже простиралась далеко за пределы самых отдаленных границ страны при старом режиме. При Директории и Консулате французские войска (иногда под личным командованием Наполеона) уверенно взяли под контроль большую часть Италии, Нидерланды и Рейнскую область (в нынешней Западной Германии). Теперь, в 1805 году, большинство оставшихся держав Европы, включая Австрийскую и Российскую империи, объединились против Наполеона под руководством Британии, с 1803 года снова находившейся в состоянии войны с Францией. В следующем году к ним присоединилась Пруссия, хотя поначалу неохотно. Эта непостоянная группа союзников, третья по счету коалиция против Франции с 1792 года, надеялась положить конец ее самонадеянному господству.
Но вместо этого Наполеон и его генералы, проведя серию блестящих военных кампаний, сокрушили одного за другим членов Третьей коалиции и сделали Францию неоспоримо главенствующей силой в Европе. Австрия, Пруссия и другие вовлеченные в войну стороны приняли унизительные мирные соглашения, включавшие значительные территориальные уступки. Тильзитский мир, подписанный в 1807 году Наполеоном и русским царем Александром I, подтвердил радикальное переустройство Западной Европы во главе с Францией. Из всех противников Франции устояла только Британия. В 1806 году две державы перешли к экономической войне: Британия ввела блокаду континента, а Наполеон в ответ наложил эмбарго на торговлю с Британией. В 1808–1809 годах французская экспансия продолжилась вторжениями в Португалию, а затем в Испанию[554].
Захватив Европу, армии Наполеона распространили политические нововведения империи по всему континенту. Первые реформы нередко проводили сами военные. Захватывая новые территории, они смещали старое правительство. В некоторых случаях они немедленно отменяли феодальные повинности и упраздняли основные институты старого режима. (Хотя во многих других случаях они сохраняли существующий фискальный аппарат, чтобы беспрепятственно собирать дань с завоеванного региона.) Люди, которые это делали, принадлежали большей частью ко второму революционному поколению. Пополнившие армию новобранцы, разумеется, почти все были молодыми людьми. Даже генералы были в среднем довольно молоды. Из первой группы маршалов империи, произведенных в чин в 1804 году, более половины родились в 1760-е годы или позднее. Многие из этих людей, входивших в одну возрастную группу с Наполеоном, сыграли важную роль в его военных успехах – в частности, Мишель Ней, Иоахим Мюрат, Жан-Батист Бернадот и Жан-Батист Журдан[555].
После того как Франция устанавливала над территорией свой контроль, напрямую или через местных союзников, там создавались новые административные, правовые и политические структуры. Наполеоновский режим отправлял на недавно завоеванные территории проконсулов, которые отвечали за исполнение новых французских законов и руководили общей перестройкой политической системы на французский манер. Аннексированные в пользу Франции регионы получили статус департаментов, и в них был развернут полный французский административный аппарат. Это подразумевало в числе прочего французские методы поддержания порядка и просвещения населения, целью которых было превращение жителей этих регионов в некое подобие французов.
Благодаря завоеваниям Наполеона в 1806–1807 и последующие годы его империя оказалась в непосредственной близости от быстро расширяющейся империи совершенно иного рода – возникшего в Центральной Европе движения хасидов. Хасидское движение, построившее в начале XIX века скорее духовную, чем мирскую империю, также было продуктом революционного поколенческого сдвига. Подобно своему наполеоновскому двойнику, религиозная империя хасидов в начале XIX века пережила значительную трансформацию под влиянием группы молодых лидеров.
Хасидское движение зародилось в XVIII веке в Речи Посполитой – обширном государстве, в раннее Новое время охватывавшем большую часть Центральной Европы. Этот регион включал в себя «наиболее урбанизированные, индустриальные районы» Центральной Европы, и в нем проживала одна из крупнейших еврейских общин на континенте. Так же как во многих европейских государствах, XVIII век ознаменовался для еврейского сообщества ростом экономического неравенства. Возникло богатое торговое сословие, которое слилось с давним политическим руководством общины (ее называли кехилла), состоявшим из обеспеченных представителей известных местных семей. Эти люди тесно взаимодействовали с религиозными лидерами, главой которых на местном уровне был городской раввин. Большинство раввинов были выходцами из старинных династий раввинов[556].
Хасидское движение началось как внутренний протест в самом сердце этого относительно процветающего и мирного еврейского сообщества. Поначалу движение исподволь распространялось среди закрытых пиетистских групп (havurot), долгое время составлявших часть религиозного и социального ландшафта общины. Группы, обычно состоявшие из хорошо образованных и богатых мужчин, изучали сложные аскетические и мистические практики, способные, по их убеждению, обеспечить особую связь с божественным. В целом было принято считать, что сами эти практики и та высшая духовная жизнь, к которой они вели, находятся за пределами возможностей и потребностей подавляющего большинства членов общины. Начиная примерно с середины века все больше пиетистов начали переосмысливать эту особую связь с божественным, считая, что доступ к ней должны иметь все евреи. Ключевую роль в разъяснении этой демократичной концепции духовного возвышения сыграл раввин по имени Исраэль бен Элиэзер, позднее известный как Баал Шем Тов (или, используя краестрочие, Бешт). Это была поистине революционная доктрина: она угрожала подорвать не только авторитет раввинов, но и весь уклад еврейской общинной жизни, тесно переплетенный с идеями духовного авторитета и духовных способностей[557].
Чтобы открыть простым евреям доступ к духовному возвышению, Бешт и его последователи создали совершенно новую экономику духовного обмена между лидером и последователями. Двумя полюсами этой системы были духовные адепты – цадики и их последователи – хасиды. Цадик служил проводником, или каналом передачи божественной духовной силы, которую он направлял к хасидам через молитву, личные наставления и даже прикосновение. Отношения между этими двумя группами, цадиками и хасидами, имели иерархический характер. Но хасидизм, в отличие от старых пиетистских практик, был намного более инклюзивным и доступным. Чтобы быть хасидом, не требовалось никаких специальных знаний. Кроме того, многие были убеждены, что цадик и хасид, хотя и находятся на разных духовных уровнях, тем не менее зависят друг от друга: как сказал один из ведущих мыслителей раннего хасидизма Яаков Йосеф из Польного, если цадик не передавал другим людям воспринятую им божественную энергию, ее поток в нем просто иссякал[558].
В последней трети XVIII века небольшие хасидские группы начали появляться в еврейских общинах Восточной и Центральной Европы. Первые хасидские группы этого периода во многом напоминали старые пиетистские havurot, то есть это были относительно небольшие, самовольно собирающиеся мужские кружки. Хотя хасидов было сравнительно мало, они привлекали к себе внимание тем, что оспаривали ключевые элементы общинного уклада, чего никогда не делали ранние пиетисты. Общинных лидеров особенно раздражало, что хасиды завели обычай отдельно собираться для молитвы в неофициальных молитвенных домах, которые называли kloyzn, и настаивали на особых стандартах кошерного забоя скота. Первое бросало вызов роли синагоги как главного центра общинной жизни. Второе угрожало финансам общины: большая часть средств кехиллы поступала от монополии на кошерный забой скота. Уже в 1770-е годы видные раввины и общины осуждали хасидов как сектантов и даже еретиков[559].
В начале XIX века хасидский мир начал необыкновенно быстро расширяться – как выразился один автор, «мистические круги XVIII века объединились в настоящее массовое движение». Когда именно это произошло, определить трудно, поскольку у нас почти нет релевантных цифр. Причины этого внезапного скачка также с трудом поддаются анализу. Но это было вполне реальное изменение, имевшее хорошо заметные последствия. Примерно в 1800 году тема многолюдности начала регулярно появляться в проповедях и сочинениях хасидских ребе. Шнеур Залман из Ляд, крупная фигура хасидизма на рубеже веков, написал в 1796 году свой magnum opus под названием Likutei Amarim Tanya, чтобы в письменной форме донести необходимые наставления до своих последователей, поскольку этих последователей было попросту слишком много, чтобы он мог встретиться и побеседовать с каждым из них отдельно. О беспрецедентной новизне этого подхода свидетельствует то, что Шнеур в своем тексте беспокоится, смогут ли его хасиды правильно понять послание, если не услышат его лично от него самого. В написанном в начале XIX века комментарии к истории Авраама другой выдающийся ребе, Калонимус Кальман Эпштейн, косвенно намекает на масштабы растущей хасидской общины, когда пишет, что Авраам принимал «порою тысячи душ, приходивших… чтобы услышать от него Тору и нравственные наставления». В самом библейском тексте, который он комментировал, Авраам предстает как лидер в лучшем случае небольшой группы последователей. Эпштейн проецировал на библейского персонажа то количество последователей, которое было привычным для него самого в начале XIX века[560].
Быстрый рост хасидского движения в начале XIX века создал новые проблемы финансового, административного, а также духовно-организационного характера. Одна из отличительных особенностей хасидского движения состояла в том, что цадики получали от своих последователей значительные суммы денег – эти средства позволяли им вести хозяйство, содержать сети религиозных школ и читален, заниматься благотворительностью и, во многих случаях, поддерживать еврейские общины в Палестине. Управление этими источниками доходов всегда было важной частью того, чем занимались ребе и его ближайшие помощники. Когда в начале века хасидское движение начало в огромных количествах приобретать новых приверженцев, масштабы финансовых и административных задач стремительно возросли. Эпштейн, например, много рассуждал о том, сколько денег, по его мнению, Авраам должен был тратить на прием своих последователей[561].
У восходящих хасидских лидеров, которым приходилось руководить растущей массой последователей, была совсем иная история жизни, чем у тех, кто занимал ведущие позиции в движении до начала XIX века. Многие из новых лидеров родились около 1770 года, в том числе Довбер Шнеури (1773), Нахман из Бреслава (1772), Нафтали Цви из Ропшица (1760) и Симха Буним из Пешища (ок. 1765). Как и их революционные сотоварищи на Западе, они выросли в период политической и социальной нестабильности. Наиболее значимым событием для многих из них стало расчленение Речи Посполитой, которое началось с первого раздела между Россией, Австрией и Пруссией в 1772 году и продолжилось двумя последующими разделами в 1790-е годы. В результате этих разделов польских земель подавляющее большинство евреев Восточной Европы перешло в юрисдикцию новых светских властей. Волна политических и административных реформ, таких как ограничение крепостного права в России при Александре I, создавала в обществе атмосферу культурного брожения и стремительных перемен[562].
Массовый прирост хасидского сообщества заставил этих ребе внести изменения в организацию очных встреч, составлявших основу движения в XVIII веке. Некоторые влиятельные ребе пошли по пути институционализации иерархических отношений между цадиком и его последователями. Израэль Фридман из Ружина (1796–1850) остановил свой выбор на практике, которую один ученый назвал «королевский путь»: твердо опираясь на основную хасидскую идею «поклонения через вещественное», он создал хасидский двор, подражавший княжеским дворам Восточной Европы. Фридман жил в роскошном доме, носил красивую одежду и в целом жил как аристократ. Вместо личных встреч с цадиком хасидам из Ружина предлагали стать зрителями. Они получали религиозные наставления от далекой, царственной фигуры ребе. Ведущий российский цадик Шнеур Залман из Ляд шел к той же цели иным путем. Он опубликовал подробные правила для посетителей, которые должны были помочь распределить драгоценное время цадика так, чтобы позволить и новообращенным, и «бывалым» хасидам побыть с ним наедине. Он также создал хорошо продуманную иерархическую сеть подчиненных, которые руководили растущим сообществом последователей, доводя до них распоряжения цадика и направляя обратно к нему потоки вопросов и денег[563].
В ответ на массовый прирост хасидского сообщества очень многие ребе стали уделять все больше внимания «горизонтальным» формам духовного развития среди хасидов. Лидеры конца XVIII века, такие как Элимелех из Лиженска, подчеркивали значение «вертикальных» отношений между цадиком и его последователями. Ребе начала XIX века уже намного больше интересовались тем, как члены общины могут и должны влиять друг на друга. Это ни в коем случае не значило, что цадика перестали считать привилегированным проводником, стоящим между простыми хасидами и божественным. Это по-прежнему воспринималось как данность[564]. Однако труды ребе начала XIX века приобретают определенно более демократический тон: цадик оставался основным проводником божественного, но у простого хасида, и особенно общины хасидов, тоже была своя важная роль.
Один из самых оригинальных методов организации массового хасидского движения разработал Менахем Мендель из Риманова, бывший ученик Элимелеха из Лиженска и автор указа 1812 года, порицавшего нееврейские моды. Основным способом общения Менахема Менделя (как и многих других хасидских ребе) со своими последователями были divrei Torah – речи, или рассуждения, которые он произносил во время застолий по субботам и праздникам. Практика таких публичных рассуждений отчетливо выявила проблемы, связанные с необходимостью донести эзотерические, мистические концепции до рядовых последователей. Рассуждения были по своей природе довольно короткими (их произносили во время застолья или перед ним) и адресовались аудитории, менявшейся изо дня в день, из недели в неделю. При этом слушатели могли иметь совершенно разный уровень знаний и подготовки к духовному возвышению. Рассуждения цадика должны были содержать достаточно глубокие озарения для присутствующих представителей духовной элиты и в то же время оставаться доступными для простого еврея[565].
Ребе из Риманова нашел оригинальное решение проблемы передачи мистических идей смешанной аудитории, посвятив немалую долю своих поучений, казалось бы, совершенно обыденному предмету – пище. Главной темой его рассуждений, записанных учениками и опубликованных через несколько десятилетий после его смерти, была манна, квазимистическая пища, которая падала с неба и питала израильтян во время их сорокалетних странствий по пустыне. Эта тема особенно хорошо отвечала поставленной задаче. Сама по себе она была изначально понятна каждому – любой человек знает, как важна пища, и интуитивно распознает связанные с ней ощущения и желания. Конечно, свою роль играло и то, что эти рассуждения нередко произносились за едой, отчего приобретали более непосредственный и даже осязаемый характер. Менахем Мендель восхвалял накрытый стол как место духовного самоанализа: «Хороший совет – взвешивать и обдумывать[l’fales] свои дела, когда приходит время вкушать пищу»[566].
В интерпретации Менахема Менделя манна была для масс одновременно средством достижения прямого духовного возвышения и вратами к высшему знанию. Из года в год рассуждая о манне, ребе постоянно возвращался к мысли, что эта «пища духовная» поступает в тело не через «пищевод», а через «трахею». Само по себе вкушение этой божественной пищи улучшает духовное состояние человека (об этом он говорит в рассуждении 1805 года, посвященном искуплению израильтян, впавших в Египте в глубокую скверну). Однако, замысловато рассуждая о превосходных качествах манны, превращающих ее почти в волшебное духовное лекарство, ребе одновременно пытался пригласить часть слушателей к более глубокому обсуждению мистических доктрин, повышающему духовное состояние наиболее образованных последователей[567].
Немало внимания Менахем Мендель уделял горизонтальному плану духовного возвышения, то есть тому, как сами хасиды могли помогать в этом друг другу (что происходило совсем не так, как во время общения с ребе). Он посвятил несколько рассуждений отрывку из Исхода, в котором описано первое нисхождение манны. Когда дети Израиля увидели ее, они сказали «один другому: что это[man hu]? Ибо они не знали, что это было[mah hu]». На первый взгляд приведенный в отрывке вопрос явно касается манны: местоимение «оно» (hu) относится к манне на земле. Но в одном из своих рассуждений ребе из Риманова решил прочитать местоимение hu как «его», что изменило смысл вопроса: «Кто есть он?» Израильтяне задавали этот вопрос, объяснил он, потому что вкушение манны превратило их из «сосудов глиняных» в «сосуды стеклянные». Божественные «искры» заключенных в них еврейских душ, до сих пор сокрытые, стали видимыми. Эта внезапная перемена позволила им увидеть друг друга по-новому, воспринять божественные «искры» друг в друге. Затем (продолжал развивать перефразированный вопрос ребе) они начали с удивлением спрашивать один другого: «Кто этот человек, чье сердце так полно знания и страха Божьего?»[568]
Другие лидеры хасидов в начале XIX века находили собственные способы поощрять своих последователей к взаимному духовному возвышению. Первые лидеры группы Хабад, основанной Шнеуром Залманом из Ляд, разработали коммуникационные стратегии, позволявшие просвещать рядовых хасидов и направлять их энтузиазм в нужное русло. Главный ученик Менахема Менделя, Симха Буним из Пешища, чьи последователи составили одну из крупнейших групп польского хасидизма в XIX веке, разделял интерес своего учителя к вопросам духовного влияния внутри массы последователей. Он и его наследники поощряли в своих хасидах необычайную независимость от цадика. От них ожидали глубокого знания еврейских источников и критического мышления. В династиях, которые произошли от учеников Симхи Бунима, поощрялось послушание и привязанность к ребе, но вместе с тем существовала уверенность, что в своей духовной жизни хасиды должны быть максимально самодостаточными и самостоятельными. Это едва ли можно назвать демократичным в прямом смысле слова. Но в рамках хасидского движения это было относительно демократическим решением проблемы власти цадика[569].
Из всех революционных движений конца XVIII и начала XIX века хасидизм был, пожалуй, самым консервативным. Хасидское богословие ознаменовало для евреев решительный отход от доминирующей религиозной практики того времени. Его цели можно назвать вполне демократическими, ведь хасидизм стремился предоставить каждому еврею максимально открытый доступ к божественному. Когда на рубеже XIX века масштабы движения резко возросли, перед хасидскими лидерами встала сложная проблема организации и руководства массовым духовным движением. Их гибкие решения, во многом опирающиеся на понятие равенства и горизонтальные социальные связи, являются образцовым примером того, как практические приемы организации массового движения могут быть использованы для достижения самых консервативных целей.
Даже если у хасидов было немало общего с Наполеоном и его сподвижниками с точки зрения методов организации своих последователей, они вряд ли согласились бы это признать. Хасидские ребе, за редкими исключениями, относились к режиму Наполеона крайне враждебно. Довбер Шнеури, второй ребе хасидского движения Хабад, в письме к своим последователям в 1813 году сравнивал французского императора с дьяволом («заклятым врагом»). Кое-кто, по-видимому, даже пытался представить, как уничтожает его, используя свою духовную силу. Некоторые хасидские сказки (особый жанр небольших историй) рассказывают о том, как разные ребе с помощью магии и молитв добивались поражения Наполеона на поле боя и дальнейшей утраты им власти[570].
Истинные причины падения империи Наполеона были несколько более прозаическими. В последний день 1810 года царь Александр I вывел Россию из континентальной блокады Наполеона. Этому предшествовало более двух лет ухудшения отношений между императорами. В ответ Наполеон начал готовиться к вторжению в Россию. Подготовка военной кампании заняла два года: за это время в числе прочего была набрана Великая армия численностью 600 000 человек – на тот момент самая крупная военная сила, когда-либо собиравшаяся в Европе. Поначалу кампания шла хорошо, но Наполеон оказался не в состоянии одержать явную победу над русскими войсками. В сентябре Великая армия захватила Москву, однако русские диверсанты сожгли город, сделав его практически непригодным для проживания. Наполеон пришел к выводу, что у него нет иного выбора, и ему придется отступить. Великая армия, в результате потерь уже сократившаяся на треть, была вынуждена совершить долгое отступление по враждебной территории в условиях зимнего времени. Попутные потери людей и материально-технических ресурсов носили катастрофический характер, и в результате Франция и ее союзники оказались серьезно истощены[571].
Кампания 1812 года стала апогеем существования империи Наполеона. Словно воздушный шар, поднявшийся слишком высоко, достигшая головокружительных высот империя начала рваться на части. В следующем году Наполеон и его правительство неимоверными усилиями пытались воссоздать Великую армию и дать бой войскам вновь оживившихся союзников, в число которых теперь входили Россия, Пруссия и Британия. Обескровленная французская армия не смогла устоять перед ними. Франция терпела все новые и новые поражения на разных фронтах, от Испании до Германии, и армии Наполеона были вынуждены оставлять территории, которые контролировали до этого в течение десяти лет или более. В ноябре 1813 года остатки северной армии Наполеона пересекли реку Рейн и вернулись во Францию. У них за спиной стремительно рушились германские королевства-сателлиты[572].
Постепенно становилось ясно, что империя больше не располагает необходимыми материальными возможностями для сопротивления внешним врагам, и политические перспективы Наполеона делались все мрачнее. К концу марта 1814 года войска антинаполеоновского альянса находились уже в нескольких милях от Парижа. После длительных переговоров, понимая, что у него осталось мало вариантов, Наполеон согласился отречься от престола. Союзники решили, что для них будет лучше, если на французский престол вернется династия Бурбонов в лице давно изгнанного брата Людовика XVI. В апреле союзники отправили Наполеона в ссылку на средиземноморский остров Эльба, который должен был стать его новой «империей», а французский сенат официально пригласил Людовика XVIII возродить королевство. В первых числах мая новый король в атмосфере всеобщего благорасположения вступил в Париж и в том же месяце подписал с союзниками выгодный договор о прекращении войны. Но вскоре приподнятое настроение раннего периода Реставрации пошло на спад. Новоиспеченный король, которому было около 60 лет, отличался деспотическими манерами и слабым политическим чутьем. За короткое время он оттолкнул от себя значительную часть французского населения, ведущих политиков Франции, а также союзников[573].
Всеобщее недовольство новым королем создало благоприятные условия для последней попытки захвата власти Наполеоном. 1 марта 1815 года он вернулся во Францию, призвал армию сплотиться вокруг него и двинулся на Париж. Сто дней, как называют последний краткий период его возвращения к власти, больше всего запомнились тем, чем они закончились, – катастрофическим военным поражением при Ватерлоо и второй реставрацией монархии Бурбонов. Но, даже с головой уйдя в лихорадочную подготовку армии для решающей битвы, Наполеон не забывал о своем политическом движении. В апреле, менее чем через два месяца после возвращения из изгнания, он организовал последний массовый референдум – голосование по новой конституции, которая должна была снова сделать его императором. Этот референдум, как и тот, что прошел более десяти лет назад, в 1802 году, привлек около 1,3 миллиона французов[574].
Конец наполеоновского режима не означал конца массовой политической организации в авторитарном ключе. Более того, даже когда империя Наполеона начала рушиться, ее противники адаптировали для собственного использования многие похожие приемы и подходы к организации массовой политики. Этот феномен наблюдался по всей Европе, но один из его наиболее ярких примеров дали Нидерланды, в 1814 году ставшие самой молодой монархией Европы.
После краха патриотического движения в 1787 году Нидерланды пережили головокружительную смену череды политических режимов. В 1795 году, завоеванные силой французского оружия, они стали государством-клиентом республиканской Франции, при этом их внешняя политика фактически диктовалась из Парижа. В 1806 году Наполеон превратил Нидерланды в королевство и посадил на трон своего брата Людовика. В 1810 году он отменил этот уклад и включил Нидерланды непосредственно в состав Франции. Префект Шарль-Франсуа Лебрен, которого Наполеон назначил для завершения этой интеграции, переводил Гомера, ранее был соконсулом Наполеона и на тот момент только вернулся из Генуи, куда ездил в качестве французского проконсула. Установленный Лебреном новый режим просуществовал всего несколько лет. Катастрофа 1812 года лишила французов возможности сохранять военный контроль над Нидерландами. Французские войска отступили, а когда армии союзников сосредоточились на другом берегу Рейна, в стране начались «стихийные локальные» восстания против французских властей[575].
Виллем (Вильгельм), принц Оранский-Нассауский, высадился на пляже Схевенингена, омываемого морем города в провинции Голландия, недалеко от Гааги, в последний день ноября 1813 года. Как и многие представители его поколения, Виллем испытал на себе все волнения и беспорядки первой волны революций. Более того, он находился в эпицентре бури намного дольше большинства других людей. В 1780-е годы патриотическое движение считало его отца, штатгальтера Нидерландов, своим главным врагом. (Штатгальтер, уникальная для Нидерландов должность, был выборным главой военной и гражданской администрации.)[576]
В 1785 году, когда Виллему было всего 13 лет, он вместе с матерью, братьями и сестрами был вынужден покинуть Гаагу и свой дворец Хет Лоо и бежать в Неймеген на дальнем востоке страны. Его отец со своей армией находился на переднем крае гражданской войны. В июне 1787 года его мать, Вильгельмина Прусская, приняла смелое решение лично отправиться в Гаагу, чтобы выступить за восстановление должности штатгальтера. По дороге ее перехватил и ненадолго задержал Свободный корпус Гауды. Ее арест в конечном итоге побудил Пруссию вступить в конфликт на стороне штатгальтера, что привело к быстрому окончанию восстания. Восемь лет спустя Виллем и его семья снова были вынуждены спешно отправиться в изгнание, на этот раз перед лицом наступающей армии революционной Франции. Сначала они бежали в Брауншвейг, небольшое государство в Рейнской области под властью британских королей. Следующие десять лет Виллем проводил время поочередно в Берлине, Лондоне и разных уголках Северной Европы[577].
Юный Виллем реагировал на эти многочисленные неурядицы довольно жизнерадостно. В 1780-е годы он был, если судить по описанию его биографа, более или менее типичным подростком: немного бунтовал, но вместе с тем активно стремился участвовать во взрослых делах (в его случае в политике и военном деле). Даже в ранние годы ему были свойственны скорее sprezzatura[578] и творческое мышление его матери, чем флегматичность отца, который был, несомненно, типичным представителем периода экономического и социального застоя середины XVIII века, получившего от нидерландских историков пренебрежительное название pruikentijd (эпоха париков). К своему возвращению в Нидерланды в 1813 году Виллем хорошо усвоил уроки, полученные почти за 20 лет пребывания в изгнании в революционной Европе. Несомненно, тверже всего он заучил, что политическая власть никогда не бывает незыблемой – чтобы ее сохранить, нужно уметь адаптироваться и быть гибким[579].
Вскоре у Виллема появился случай применить добытые нелегким путем знания на практике: в конце 1814 года он был объявлен основоположником новой королевской династии Нидерландов – первым королем, которого страна знала с XVI века. (До 1795 года Нидерланды существовали в виде суверенной Республики Соединенных провинций.) Это изменение статуса было частью гораздо более широкой перестройки европейского порядка после Наполеона. Наиболее важные события этой перестройки произошли во время Венского конгресса, представлявшего собой, по сути, множество встреч, переговоров и договоров, растянувшихся почти на десять лет. Целью конгресса было обеспечение постоянного мира в Европе, а его задача состояла в поддержании «безопасности и покоя», а не возрождении в каком-либо виде старого режима[580]. Главными действующими лицами Венского конгресса и дальнейших переговоров, помимо Франции, были основные союзные державы.
Союзники передали новому суверену значительно расширенное королевство. Под давлением британского правительства, желавшего усилить Нидерланды и не допустить перехода порта Антверпен в руки французов, союзники решили, что все Нидерланды должны быть объединены под властью одного правителя. Это означало, что в новое Королевство Нидерланды будут включены бывшие Габсбургские Нидерланды (нынешняя Бельгия). Слияние двух территорий было смелым, если не откровенно экстравагантным шагом. Две области, частично говорившие на одном языке и объединенные некоторым общим культурным наследием, не имели общего суверена со времен нидерландской революции, случившейся четверть тысячелетия назад. Совсем недавно бельгийские земли почти на 20 лет были включены непосредственно в состав Франции – их недалекое прошлое было совершенно иным, чем у Нидерландов[581].
Врученное Виллему новое государство находилось в состоянии значительного беспорядка и раздробленности. После десяти лет беспощадного выкачивания денежных и человеческих ресурсов в пользу Французской империи нидерландская экономика едва держалась на плаву. Глубокие политические разногласия на севере, связанные с домом Оранских и вопросами власти в самых густонаселенных провинциях, усугубленные драмами предыдущих двух десятилетий, были все так же далеки от разрешения. Иностранные вторжения, смены режимов и административные реорганизации оставили систему управления в далеко не идеальном состоянии.
Слияние с Бельгией создало в сердце нового королевства свежий глубокий излом. На то было множество самых разных причин. Север и юг имели крайне непохожую политическую историю: один почти все время своего существования оставался имперской провинцией, второй в прошлом был знаменитой европейской республикой без короля. Эти различия усугублялись разногласиями по поводу языка и культуры. Многие видные общественные деятели в бельгийских землях говорили по-французски, а не по-нидерландски. Бельгийцы по большей части были католиками – северяне-нидерландцы придерживались преимущественно протестантской веры. Католические иерархи на юге решительно возражали против необходимости присягать на верность некатолическому суверену. Кроме того, они опасались, что королевский двор будет благоволить протестантским интересам и церквям[582].
Виллему требовалось, прежде всего, утвердить свою легитимность и власть в новой стране. В отличие от многих других королевских домов Европы, восстановленных Венским конгрессом, штатгальтеры из Оранской династии никогда не считались помазанниками Божьими. В истории Нидерландов в XVII и XVIII веках даже было два периода, когда провинции жили совсем без штатгальтера, поскольку Генеральные штаты просто отказывались его избирать. В северных Нидерландах не было никаких исторических примеров легитимации или коронации монарха. В Южных Нидерландах когда-то существовала королевская власть, но и на эти земли уже много веков не ступала нога настоящего короля[583].
Задействовав ряд полномочных органов и разнообразных символов власти, Виллем и его советники создали из этих фрагментов некую цельную имитацию, позволившую усадить его на трон в 1815 году. Отдельные заседания Генеральных штатов в Северных и Южных Нидерландах утвердили его выбор в качестве короля. Виллем носил традиционные королевские регалии, скопированные у других государств, в том числе горностаевую мантию, державу и скипетр, и устраивал триумфальные коронационные шествия, смешивавшие местные обычаи с французскими и другими иностранными элементами. Эти адаптации могут показаться нелепыми и искусственными, однако они представляли собой тщательно продуманную попытку пересадить атрибуты европейской королевской власти на нидерландскую почву. Как многие другие успешные изобретатели традиций, Виллем и его министры творчески подходили к делу и умели гибко приспосабливаться к обстоятельствам, хотя в их случае все это было поставлено на службу консервативной идеологии[584]. Эта гибкость, сама по себе служившая косвенным подтверждением того, что мир необратимо меняется, стала одним из самых долгозвучных отголосков революционной эпохи в Европе периода раннего романтизма.
Коронация дала Виллему возможность добиться такой степени узнаваемости, какой до него пользовались лишь очень немногие штатгальтеры. В землях бывшей Республики Соединенных провинций существовала давняя оранжистская традиция, особенно среди простых людей. Ее символами и атрибутами считались флаги, одежда и предметы оранжевого цвета, а также гравюры с портретами штатгальтера и его семьи. Однако Виллем стал по-настоящему публичной фигурой – то, какое место он занимал в глазах общества, больше напоминало о французских королях при старом режиме, чем о дореволюционных штатгальтерах. Портрет короля чеканили на монетах (впервые с XVI века), в честь него устраивали публичные церемонии и празднества[585]. Все это, как и коронационные торжества, делалось для того, чтобы, по примеру Французского государства, усилить в стране центростремительные тенденции.
Лучшим средством против раздробленности в своих новых владениях король считал централизованную власть. Виллем быстро начал сосредотачивать власть в своих руках и через пару лет после восшествия на престол фактически перевел государство в режим ручного управления. Он был на редкость неравнодушным правителем. Занимаясь государственными делами, король нередко просиживал за письменным столом с утра до вечера. Казалось, ни одна подробность не была для него слишком мелкой и незначительной. Министры и посетители вспоминали, что кабинет короля был переполнен бумагами и папками и, по словам одного очевидца, скорее напоминал «бумажную фабрику»[586].
Король настолько активно пользовался своей властью, что это практически свело на нет полномочия всех остальных источников власти в центральном правительстве. Министры, являвшиеся с докладами к королю, подвергались тщательным расспросам. Тех, кто осмеливался обсуждать вопросы, выходящие за рамки их компетенции, быстро заставляли замолчать или отстраняли от должности. Авторитарные наклонности короля не остались незамеченными. Умеренный либеральный министр и дворянин Гейсберт ван Хогендорп, один из главных игроков в деле возвращения Виллема в Нидерланды и ключевая фигура в первый год существования королевства, к 1816 году перешел в оппозицию. При этом он едко заметил, что у короля «были министры, но не было правительства» – то есть министры не имели никакой независимой власти. Они действовали, как выразился другой наблюдатель, словно простые «комиссары», приводящие в исполнение волю короля[587].
Хотя новый король отобрал власть у своих советников, он стремился наладить политическое сотрудничество с обычными подданными. В старой Республике Соединенных провинций и в дореволюционной Бельгии был широко распространен обычай подачи петиций властям. Он составлял важную часть политической культуры обоих регионов и, как считалось, давал возможность ввести голос общественности в правительственные обсуждения. После восшествия Виллема на престол эта традиция не угасла, а в некоторых регионах даже расширилась. Начиная с 1813 года многие петиции адресовались непосредственно королю: к 1832 году он получил около 25 000 персональных прошений. Виллем рассматривал петиции не как досадную помеху, на которую не стоит обращать внимания, а как ценный способ установить прямой контакт с массой своих подданных. Хотя он и другие политические лидеры отвечали далеко не на все прошения, некоторые петиции рассматривались на самых высоких правительственных уровнях и играли значительную роль в формировании государственной политики. Таким образом, Виллем стремился построить автократическое правление на фундаменте массовой политики[588].
В первые десять лет царствования Виллема политика правительства была сосредоточена в первую очередь на объединении территорий и жителей королевства. Король хотел «слить крайне несхожие части государства в единое целое». Правительство продвигало административные и судебные реформы, копируя методы, которые использовал для создания своего государства Наполеон. Одной из важнейших сфер приложения усилий правительства был языковой вопрос. Поскольку сам Виллем был северянином, для него объединение означало, что юг должен измениться и стать как можно более похожим на север. Правительство настойчиво навязывало нидерландский язык в качестве языка государственного делопроизводства в франкоговорящих бельгийских землях. «Я убежден, – писал один чиновник в 1822 году, – в полезности и даже необходимости пропаганды использования национального языка[нидерландского] в максимально возможной степени». Цель языковой унификации, конечно, состояла не только в упрощении административных процессов. «Национальный» язык должен был помочь сплотить растущее разнообразное население. Но даже этот воодушевленный чиновник был вынужден признать: для того чтобы прочно привить нидерландский язык во франкоговорящих областях Бельгии, должно было «смениться поколение»[589].
Королевское правительство всеми силами пыталось стимулировать отечественное промышленное производство, которое также рассматривали как способ объединить страну и упрочить ее международное положение. В попытке расширить промышленную базу государства правительство ввело пошлины на промышленные товары. Ослабив торговые регуляции и основав ряд новых зарубежных торговых компаний, правительство дало толчок зарубежной торговле как с бывшими нидерландскими колониями (в частности, Индонезией), так и с другими странами Европы. В течение 15 лет после восшествия Виллема на престол нидерландская промышленность и торговля действительно быстро росли. Однако этот рост, вопреки надеждам короля, далеко не всегда работал на объединение страны. Два региона, сведенные в одно королевство, экономически разошлись еще в XVIII веке: некогда угасавшие южные провинции возродились, в то время как Республика Соединенных провинций впала в состояние стагнации. Многие экономические меры, принятые правительством после 1814 года, способствовали (по крайней мере, в краткосрочной перспективе) усилению этой разницы, поскольку бельгийские земли находились в более выгодном положении, чтобы воспользоваться предоставленными им возможностями[590].
Стратегия Виллема I по мобилизации и объединению населения под своей властью в конечном итоге имела половинчатый успех. В говоривших на нидерландском языке землях бывшей республики Виллем, успешно опираясь на оранжистские настроения, смог сделать новую монархию популярной и к концу своего правления закрепил ее позиции на многие годы вперед. Ему не удалось полностью искоренить старую республиканскую традицию, но он сумел оттеснить ее на обочину политической жизни. Однако в бельгийских землях его усилия имели прямо противоположный эффект и посеяли вражду между королем и народом. Одним из самых крупных камней преткновения оказалась языковая политика короля. Как выразился один бельгийский подданный в послании монарху в начале 1816 года, было «величайшей несправедливостью» со стороны правительства «требовать, чтобы мы говорили по-нидерландски, еще до того, как мы смогли выучить этот язык». Далее он завуалированно намекал, что слишком сильное давление в этом вопросе может привести к падению нового королевства Виллема. Именно это и произошло 15 лет спустя: в 1830 году политические фракции Бельгии, забыв о своих разногласиях, подняли восстание против Виллема и объявили о своей независимости[591].
В одной хасидской сказке XIX века рассказывается, что, когда империя Наполеона начала понемногу рушиться, император переоделся польским крестьянином, предлагающим кур на продажу, и явился в дом известного ребе Маггида из Козница, чтобы попросить у него помощи в войне. Маггид узнал императора, несмотря на маскарад, отказался помогать ему и предсказал, что он вскоре лишится власти. Хотя вся эта история – чистая выдумка, хасиды, которые ее рассказывали, все же уловили зерно истины: при всех многочисленных различиях, у лидеров хасидского движения и монархов Европы было кое-что общее. Каждый из них придерживался консервативной идеологии, отвергавшей республиканизм и секуляризацию, но тем не менее имевшей прогрессивный характер. При этом они не стремились возродить былую славу прошлого, но намеревались, каждый по-своему, создать новый социальный, политический или духовный порядок, отвечающий их консервативному видению. Кроме того, их роднило друг с другом стремление распространить эту консервативную идеологию среди как можно большего числа последователей[592].
После 1800 года и хасидские ребе, и коронованные особы поставили непринужденный эгалитаризм второго революционного поколения на службу своим консервативным устремлениям. Это была весьма перспективная комбинация. Хасидские учителя, признав, что им вряд ли удастся сохранить сложившийся в предыдущем поколении стиль руководства, подразумевавший непосредственное индивидуальное общение с последователями, разработали новые методы взаимодействия с паствой, опиравшиеся на практики современной им массовой культуры. В первой половине XIX века хасидская революция полностью завоевала срединные земли европейского еврейства. В свою очередь, Наполеон обнаружил, что, приведя всех своих подданных к одинаковому подчинению, он получает доступ к необыкновенно обширным финансовым и трудовым ресурсам, которые затем можно обратить на пользу государству. Это обстоятельство привело к беспрецедентной имперской экспансии в Европе в начале XIX века. Хотя система Наполеона в конце концов потерпела крах, избранные им методы пережили падение его империи. Виллем I во многом копировал его приемы, когда после 1814 года лихорадочно пытался закрепиться на троне своего нового королевства и обеспечить такое же прочное положение своим будущим наследникам.