Для мадре Марии де ла Консепсьон Риваденейры 1790-е годы стали настоящей катастрофой.
В начале десятилетия на нее, по-прежнему запертую в монастыре Санта-Тереза, со всех сторон посыпались неприятности. Началась тяжба за право владения прибыльной шахтой в Оконтайе, в горном регионе к юго-востоку от Куско, служившей источником богатства ее семьи. В начале 1794 года мадре Мария с сестрой проиграли дело, и им было приказано выплатить «заработанный доход» шахты одному из истцов. Монахини из Санта-Каталины, теперь оказавшиеся под надежным контролем ее давней соперницы мадре Транчито, также делали все от них зависящее, чтобы поквитаться с бывшей настоятельницей. В более тучные годы мадре Мария занимала пост распорядительницы в нескольких религиозных фондах, посвященных определенным святым. После того как дон Бенито де ла Мата Линарес в 1786 году изгнал мадре Марию из Санта-Каталины, она сохранила контроль по крайней мере над некоторыми ресурсами фондов, забрав с собой все «книги и бумаги, принадлежащие» им. Пребывая в изгнании, она даже продолжала собирать ренту[354].
В 1796 году новые хозяева Санта-Каталины потребовали, чтобы мадре Мария отчиталась за средства этих фондов. Она с обычной для нее бравадой заявила в ответ, что фондам задолжали крупные суммы денег, и попросила у епископа разрешения обратиться в суд для взыскания долгов. Новый епископ Куско сухо приказал ей передать все бухгалтерские документы монастырю. В следующем году она потеряла контроль над фондами[355].
Трудности, пережитые за прошедшие десять лет, очевидно усугубленные изгнанием в незнакомый монастырь Санта-Тереза, преждевременно состарили ее. Ее здоровье начало ухудшаться. По сообщениям начала 1795 года, она была очень больна, и у нее опухло лицо. Она находилась под наблюдением врачей и, как утверждается, была слишком слаба даже для того, чтобы выходить из кельи[356].
Положение мадре Марии снова серьезно пошатнулось в 1797 году, когда умерла ее сестра Хосефа Риваденейра. Донья Хосефа играла важную роль в системе связей мадре Марии. Именно она, как жена Антонио Угарте, соединяла между собой кланы Угарте и Риваденейра. Она также была одной из тех, благодаря кому мадре Марии открывался доступ во внешний мир собственности и власти. В 1780-е годы донья Хосефа отправилась в изгнание вместе с Антонио, но из Испании продолжала поддерживать свою сестру, а также племянницу, сестру Мартину де Сан-Мигель, также монахиню в монастыре Святой Каталины. С ее смертью эта поддержка прекратилась. Вскоре после смерти доньи Хосефы мадре Мария была вынуждена писать жалобные письма о своем «плачевном положении» и просить помощи у других людей[357].
В состоянии финансового и физического истощения мадре Мария вступила в новый век. В 1801 году, лишенная поддержки, много лет страдающая от болезней – и, надо полагать, в крайне подавленном состоянии духа – мадре Мария умерла в монастыре Санта-Каталина. Начался закат ее поколения.
Последнее десятилетие XVIII века и первое десятилетие XIX века, совпавшие с пиком французских революционных войн, принесли государствам на берегах Атлантического океана доселе невиданные разрушения.
Сильнее всего последствия ощущались в континентальной Европе, где армии Франции и ее союзников вели один за другим изматывающие конфликты на севере, юге и востоке. Столкновения начались в апреле 1792 года, когда Франция объявила войну Австрии, и с небольшими перерывами продолжались более 20 лет. Главным действующим лицом всех этих войн большую часть времени оставался Наполеон Бонапарт. Во многих отношениях он был архетипичным представителем второго революционного поколения. Наполеон родился в 1769 году в семье мелких дворян на Корсике и в 1780-е годы стал армейским офицером. Французская революция вознесла его к вершинам: в опасные дни 1793–1794-го ему почти всегда удавалось оказаться на стороне победителей в политической борьбе, при этом демонстрируя подлинную отвагу на поле боя. В марте 1796 года, благодаря воинским заслугам и проявленной в ряде сражений политической проницательности, в возрасте всего лишь 26 лет он был назначен командующим Итальянской армией. Шесть лет спустя, сосредоточив в своих руках немалую власть, он добился своего назначения «первым пожизненным консулом». В 1804 году он упразднил остатки республики и провозгласил себя императором[358].
Боевые действия в Европе в 1790-е годы и начале XIX века приносили множество разрушений нового, ранее незнакомого характера. При этом основной ущерб причиняли вовсе не дисциплинированные армии в ходе завоевательных кампаний. Более того, по сравнению с некоторыми недавними войнами – особенно кровопролитной Тридцатилетней войной, опустошившей Германию в первой половине XVII века – французские и союзные армии в целом проявили сдержанность по отношению к своим иностранным врагам. Но сама по себе численность войск, которые Франция выводила на поле боя в эти десятилетия, изменила очень многое. Сотни тысяч молодых людей были сорваны с родных мест, что перевернуло с ног на голову традиционный уклад жизни по всей Франции. Армия несла ошеломляющие потери, исчислявшиеся сотнями тысяч человек. Кроме того, в пределах самой империи армия вела гораздо более грязные внутренние войны. Контрреволюционные вооруженные выступления, первое из которых произошло на западе Франции еще в 1792 году, стали постоянной головной болью для сменявших друг друга французских режимов. Французские войска относились к этим внутренним противникам как к незаконным комбатантам и расправлялись с ними без всякой жалости. В Западной Франции, Польше и Испании армии обеих сторон совершали зверства, оставлявшие неизгладимые шрамы[359].
Огромные волны, поднятые Французской революцией и революционными войнами, быстро распространились по всему Атлантическому региону и вышли за его пределы. Уже в начале 1790-х годов этот процесс быстро набирал обороты. Сильнее всего упомянутые события повлияли, конечно, на Сан-Доминго, где Французская революция помогла создать условия для победоносного восстания рабов, которое правительство безуспешно пыталось подавить в течение десяти лет. Опустошительная и в конечном итоге не имевшая успеха французская экспедиция в Сан-Доминго в 1802 году завершила эту главу. Но это была лишь одна из многих экспедиций, предпринятых под личным командованием или по распоряжению Наполеона (в числе которых также был его набег на Египет в 1798 году). США, во время революционных войн формально сохранявшие нейтралитет, в 1797–1799-м оказались втянуты в необъявленную морскую войну с Францией, в ходе которой французские каперы потопили и захватили тысячи кораблей под флагом США и принадлежащих Америке грузов. Репарации за некоторые из этих потерь еще выплачивались по решению суда сто лет спустя. Морская война также сильно ударила по торговле Испанской Америки. Уже в 1793 году жизненно важные торговые связи между Испанской Америкой и Европой оказались в серьезной опасности. В следующие десять лет война нанесла экономике всех регионов Южной Америки, связанных с атлантической торговлей, серьезный ущерб, повлекший за собой разрушение общественного порядка[360].
Европейские войны начала XIX века спровоцировали крупные вооруженные конфликты на суше в Северной и Южной Америке. В 1808 году армии Наполеона вторглись в Испанию и свергли испанского короля. Американские колонии Испании вступили в вооруженный конфликт с Испанией и Францией, а также друг с другом. Эти войны были непродолжительными и поначалу имели преимущественно локальные последствия. Они отличались разной степенью жестокости, но, в любом случае, к 1815 году в обеих Америках осталось крайне мало регионов, в той или иной мере не затронутых войной. США, которым большую часть этого периода удавалось избегать боевых действий на своей территории, в итоге все же начали трехлетнюю войну с Великобританией (получившую название Войны 1812 года, по дате своего начала). В 1814 году британская армия вторглась в США и разрушила, помимо прочего, строящуюся столицу государства[361].
Для городских и сельских жителей одним из самых частых спутников этих лет была разруха – уничтожение государств, семей и в первую очередь городов и деревень. Наиболее явным признаком разрухи, спровоцированной войнами и политическими конфликтами, были превращенные в руины здания. Одновременно эти руины становились первопричиной других проявлений разрухи. Потеря дома означала крах семейной жизни, переход к жизни беженца или скитальца. Потеря соседей и возможности заниматься профессиональной деятельностью также знаменовала конец привычной политики, связанной, как это всегда бывает, с состоянием сообщества, обусловливающего ее существование.
Физическое разрушение городов и поселков имело еще более серьезные последствия в силу ряда особенностей городской среды XVIII и начала XIX века. В городах, возникших до Нового времени и продолжавших существовать в начале XIX века, жилые дома обычно служили важной площадкой производительного труда. Женщины, а также многие профессиональные ремесленники, рабочие и даже представители элиты, такие как торговцы, превращали часть своего жилья в рабочее пространство[362]. Таким образом, потеря здания означала не просто потерю жилья или рабочего места, но и полное уничтожение жизненного уклада группы людей и их семей.
Возможно, самым красноречивым свидетельством разрухи служит знаменитая и ужасающая серия гравюр Франсиско Гойи «Бедствия войны». Созданные в разгар жестокой войны на Пиренейском полуострове, в которой наполеоновские солдаты и их местные союзники сражались с британскими войсками и испанскими партизанами, эти мрачные произведения оплакивают бессмысленность и беспощадность военных разрушений. В отличие от многих художников европейского севера, Гойя делает главными героями своих произведений не разрушенные здания. Он сосредоточен на тех бедствиях, которые война приносит в жизнь людей. Его гравюры изобилуют изображениями мертвых тел: солдаты и мирные жители, насаженные на заостренные палки, сваленные один поверх другого трупы, изрубленные на части тела[363].
В центре историй, которые рассказывают картины Гойи, нередко оказываются женщины. Несколько ранних гравюр серии изображают женщин, подвергающихся сексуальному насилию со стороны солдат. Подписи к гравюрам подчеркивают субъектность героинь: «Они не хотят этого». На следующих изображениях мы видим женщин, участвующих в драке, стреляющих из ружей или подбадривающих других бойцов. Многие гравюры изображают повседневные занятия женщин во время войны: они бредут по темным улицам, уносят мертвых, ищут еду. Внимание к женщинам на картинах Гойи напоминает о том положении, которое занимали женщины в Андах во время восстания Тупака Амару, и отражает их важную роль в Пиренейских войнах. Кроме того, женщины служат для Гойи символом дома, метафорой испанских жилищ и городов, разрушенных армиями Наполеона и его союзниками[364].
Разрушения, принесенные войной. Гравюра Франсиско Гойи из серии «Бедствия войны». Из коллекции Художественной галереи Йельского университета
Катастрофа подобного масштаба – великий уравнитель. Атлантический мир еще никогда не переживал столь длительного кризиса. В прошлом любые бедствия, даже самые серьезные, имели локальный или региональный характер. Мощные землетрясения произошли в Куско и Кингстоне в XVII веке, в Лиме и Лиссабоне в середине XVIII века. Крупные вспышки эпидемий периодически опустошали прибрежные города, особенно расположенные в более теплом климате, например в Средиземноморье или южных районах Северной Америки. Боевые действия и связанные с ними рукотворные разрушения затрагивали отдельные города и регионы. В частности, в 1776 году пожар уничтожил часть Нью-Йорка[365].
Беспрецедентная разруха, сопровождавшая два десятилетия на рубеже XIX века, также выровняла социальное и политическое игровое поле. Конечно, не до конца: богатые, как обычно, справлялись с кризисом лучше, чем бедные, и многим из них удавалось, несмотря на все потрясения, сохранить свое положение[366]. Но для многих разруха стала одновременно общим жизненным переживанием и уравнителем. В конце концов, руины особняка вряд ли были роскошнее, чем сгоревшая дотла лачуга.
Вместе с тем руины могли стать началом восстановления. Разрушение устоявшегося образа жизни создает пустоту, заполнение которой требует творческого мышления. Оно дает возможность проявить гибкость и свободу, которых не было раньше. Чтобы восстановить из руин здание, требуется много работы: необходимо снова поставить колонны, положить балки, настелить крышу, – и в процессе этих работ появляется возможность переосмыслить его структуру. Аналогичным образом разрушенные войной общества и государства давали повод задуматься, как обустроить их по-новому. В этом смысле кризис давал возможность «начать мир заново», как предложил Томас Пейн в 1776 году[367]. В сущности, главный вопрос, возникающий при виде руин, звучал так: что должно быть построено на их месте – в физическом, а также в социальном и политическом смысле?
Никто не был больше подготовлен к этому опыту и не испытал на себе его влияние больше, чем дети революционной эпохи – точнее, молодые мужчины и женщины, появившиеся на свет примерно после 1765 года. С биологической и социальной точки зрения они находились в уникальном положении, позволявшем им особенно чутко реагировать на стимул разрухи. Нам известно, что пластичность мозга в целом напрямую связана с возрастом. Десятилетний ребенок способен учиться быстрее, чем пятидесятилетний взрослый, и в юности человек намного легче приобретает новые привычки и навыки и имеет лучшую память. Мы также знаем, что в жизни человека есть два периода повышенной пластичности. Один из них – младенчество. Второй – подростковые годы и возраст примерно до 25 лет. Мозг подростка и молодого взрослого проходит масштабную перенастройку, дающую ему уникальную способность воспринимать, усваивать и творчески адаптироваться к тем обстоятельствам, в которых он перестраивается[368].
В обществах раннего Нового времени именно этот возраст имел особое значение для выбора и формирования жизненного пути. Одной из особенностей атлантических обществ XVIII века по сравнению с обществами предыдущих и последующих столетий был довольно продолжительный период детства и юности. В Европе большинство мужчин и женщин вступали в брак не раньше 20 лет, а часто намного позже. (При этом мужчины, как правило, вступали в брак несколько позже женщин.) Как заметила Джули Хардвик, это создавало особый возрастной интервал примерно с 15 до 30 лет, когда молодые мужчины и женщины достигали половой зрелости, как правило, имели работу, но все еще не были до конца взрослыми, остепенившимися и связанными детьми, карьерой и обязательствами[369].
Продолжительный период юности и молодости в атлантическом мире раннего Нового времени был временем необычайной гибкости и свободы в рамках существующего общественного порядка. Дети младшего (допубертатного) возраста обычно жили и работали в своей родной семье под строгим присмотром старших. С наступлением юности молодые мужчины и женщины выходили в большой мир и отыскивали в нем свое место. Таким образом, период повышенной пластичности ума совпадал с периодом максимальной социальной пластичности. В поздние подростковые годы и до 25 лет у человека раннего Нового времени формировались и закреплялись представления об окружающем мире.
Все это в совокупности означает, что те, кто встретил первую половину революционной эпохи подростками и молодыми людьми, были особенно подвержены влиянию царящей повсюду вокруг них разрухи.
Чем шире разруха распространялась в реальной жизни, тем больше места она занимала в изобразительном искусстве атлантических культур. Некоторые художники в своем творчестве инстинктивно пытались возродить прежний мир, представляя его таким же, как раньше. На изящной иллюстрированной карте Кап-Франсе 1800 года, созданной К. Х. Винсентом в качестве вспомогательного материала в процессе реконструкции города, восстановленные строения обозначены разными цветами. Большая часть карты окрашена светло-красным – этот цвет указывает здания, сгоревшие во время пожара, а затем отстроенные заново. Здания, уцелевшие при пожаре, отмечены темно-красным цветом[370]. Если посмотреть на карту, прищурившись, масштабы пожара станут очевидными: пламя уничтожило почти весь центр города, пощадив только его северную часть и примыкающие к воде кварталы на южной стороне.
В этом изображении – в противопоставлении аккуратной сетки городской застройки и красочности масштабных разрушений – есть нечто любопытное и одновременно слегка раздражающее. Глазам человека, наблюдающего за реконструкцией Кап-Франсе с близкого расстояния, наверняка представлялась намного более хаотичная картина: полуразрушенные здания, почерневшие от огня и пострадавшие от тропического солнца и дождя, стояли бок о бок с незаконченными новыми постройками, вокруг которых сновали каменщики и плотники. На улицах кипела работа, на месте знакомых старых фасадов возникали новые, некоторые здания менялись до неузнаваемости[371]. Но на карте, изображающей вид города с высоты птичьего полета, все выглядело неизменным. Конечно, разрушения были, но карта словно бы заполняла пустоты, оставленные огнем, создавая впечатление, будто улицы и строения (и текущая на их фоне городская жизнь) после реконструкции остались такими же, как раньше.
Карта, показывающая последствия пожара 1793 года, уничтожившего Кап-Франсе. Из архива Национальной библиотеки Франции
Карта Кап-Франсе рисует город, в котором, несмотря на пережитые разрушения, ничего не изменилось. Она вполне достоверно передает картину физической реконструкции города. Но в более широком смысле она также отображает умонастроения той части французской метрополии и самой колонии, где считали вполне возможным восстановить без малейших изменений существовавшие до разрушения города общество и экономику, основанные на расово-кастовой системе. Эти люди воспринимали руины не как предупреждение или приглашение к перестройке общества, а как призыв восстановить город в полностью неизменном виде.
Однако большинство из тех, кто в эти годы размышлял о разрушениях, вовсе не считали, что возрожденный мир ничем не должен отличаться от прежнего мира. Они пытались представить, как он изменится, когда над руинами былого поднимется новая поросль.
Именно эту неразрывную связь между развалинами прошлого и заново созданным миром попытался изобразить К. Ф. Вольней, бывший депутат Национального собрания Франции, в своем сочинении «Руины, или Размышления о революциях империй» (1791). На фронтисписе к первому изданию одинокий человек в ближневосточной одежде задумчиво сидит под раскидистым пальмовым деревом. Его окружают обломки какого-то античного сооружения, а перед ним простирается долина, усеянная великолепными древними руинами. Это, как выясняет читатель во второй главе, остатки пустынного оазиса Пальмира в современной Сирии[372]. Созерцая руины, герой погружается в задумчивость и вступает в беседу с духом, который рассказывает ему немало поучительного о прошлом и будущем человеческой расы. Как и на фронтисписе, где мощная живая пальма противопоставляется разбитым, мертвым камням древнего города, «Руины» рисуют новый мир, возникающий на развалинах старого.
Живописцы и художники начала XIX века вообще очень любили этот мотив – новая жизнь, пробивающаяся на развалинах старой жизни. Их особенно привлекали полумрак, фигуры одиноких путников и призрачные пустынные пейзажи. Действие таких картин чаще всего разворачивалось на природе, а не в городе. Сюжет картины «После бури» (1817) Каспара Давида Фридриха, уроженца Северной Германии и ярого противника наполеоновского режима, обманчиво прост: на ней изображено небольшое судно, потерпевшее крушение недалеко от берега. Большую часть полотна занимают море и небо, и лишь мачта торчит, словно лезвие ножа, под напряженным углом, как бы рассекая угрюмую обстановку. Эта картина повествует о могуществе моря, тщетности человеческих усилий и непоправимом бедствии: невозможно представить, чтобы этот корабль когда-нибудь удалось восстановить в прежнем виде. Здесь художник выбирает не вид с высоты птичьего полета, а гораздо более тревожный приземленный ракурс, позволяющий подробно разглядеть весь причиненный стихией ущерб[373].
Фронтиспис сочинения К. Ф. Вольнея «Руины». Из архива Национальной библиотеки Франции
Другая картина Фридриха, «Гробницы древних героев» (1812), превращает заброшенные развалины в горах в сцену политического возрождения. Скалистые утесы образуют расщелину, на фоне которой высится сияющий золотисто-белый обелиск, посвященный римскому и германскому полководцу Арминию, умершему около 21 года. Вокруг памятника виднеется множество других полуразрушенных надгробий. Поначалу может показаться, что эта пасторальная элегия отдает дань памяти давно ушедшей нации. Но затем взгляд зрителя останавливается на двух маленьких фигурках поодаль: около могилы Арминия стоят в молчаливом созерцании два немецких солдата, одетые в современные шлемы и плащи. Их присутствие меняет сюжет картины, превращая ее из сцены траура в изображение нового начала – можно даже сказать, в утверждение, что свету вскоре предстоит увидеть новую германскую нацию[374].
Среди богатых настенных росписей капитула монастыря Святой Каталины не было никаких мрачных пейзажей или печальных руин. В 1790-е годы, когда монахини собирались в сводчатом зале, чтобы выбрать новую настоятельницу, их по-прежнему окружали написанные более десяти лет назад идиллические сценки аристократической жизни. Но даже в этом монастыре высоко в горах, на дальнем берегу Южной Америки, этот идеализированный мир постепенно уходил в небытие. Волны разрушения и созидания, захлестывавшие весь Атлантический регион, докатились и до него.
Пока мадре Мария тихо угасала, другие упорно стремились наверх. Мадре Транчито, которой все предыдущие десять лет мешала богатая соперница, значительно упрочила свое положение. В 1792 году настоятельницей снова была избрана ее союзница, мадре Сесилия де Сан-Себастьян. Несколько лет спустя мадре Сесилии наконец удалось окончательно вырвать управление финансами монастыря из рук мадре Марии. Еще через несколько лет мадре Транчито сама вернулась на должность настоятельницы[375].
Некоторые использовали возможности, которые давал монастырь, чтобы подняться вверх по социальной лестнице с изначально гораздо более скромного уровня. Обитателям монастырей было хорошо знакомо понятие экономической мобильности. Долгое время монастыри существовали, в числе прочего, как убежище для женщин, не имеющих достаточно средств, чтобы занять достойное место в светском обществе. Но монастыри в Куско, по крайней мере в течение двух предыдущих столетий, служили не столько лестницей, сколько зеркалом – они в первую очередь поддерживали и укрепляли существующий общественный порядок, а не предлагали способ бросить ему вызов[376].
История доньи Мануэлы Гонсалес позволяет предположить, что к концу XVIII века ситуация начала меняться. Весной 1791 года донья Хосефа Сотомайор, мирянка, подала жалобу церковным властям с просьбой остановить продажу кельи в Санта-Каталине. По ее словам, это была одна из двух келий, которые ее дядя Хосеф Сотомайор купил в качестве пожизненного имущества для своих двух дочерей, Габриэлы и Микаэлы. Донья считала, что после смерти упомянутых дочерей собственность должна перейти к наследникам семьи. Однако мадре Габриэла, умирая, завещала свою келью «служанке Мануэле… ради ее любви к ней». Донья Хосефа просила остановить продажу на том основании, что келья не принадлежала мадре Габриэле и та не имела права завещать ее[377].
Мануэла незамедлительно (и победоносно) отреагировала на попытку заявить права на ее собственность. Называя себя «донья Мануэла Гонсалес» (то есть представляя себя как знатную даму), она изложила собственную версию событий, подкрепив ее доказательствами. Она действительно была «бедной женщиной», заявила она, но келья по праву принадлежала ей. Дон Хосеф не покупал ее – мадре Габриэла приобрела ее «на свои собственные деньги». У доньи Мануэлы даже был документ начала 1770-х годов – контракт между мадре Хуаной де лос Ремедиос и мадре Габриэлой, подтверждавший ее заявление, что келья была собственностью мадре Габриэлы. Далее донья Мануэла объясняла, как она стала бенефициаром завещания. Монахиня решила отдать ей келью, поскольку она «трудилась ради ее блага» и оказывала ей «множество услуг». Она утверждала, что келья была ее законной наградой за годы верности и неустанной заботы[378].
Победа, одержанная доньей Мануэлой в 1791 году, была крошечной: она отвоевала право на маленький уголок монастыря, который могла называть своим. Но этот триумф был символом гораздо более масштабного процесса, который уже начал менять облик империй атлантического мира и неуклонно набирал обороты в течение следующих двух десятилетий. Первое поколение революционеров упорно, но безуспешно пыталось создать долговечные политические движения. Коалиции, сколоченные ими вопреки классовым и расовым предрассудкам, были неуправляемыми и недолговечными. Государства, которые некоторые из них сумели создать, не отличались стабильностью. Но хотя революционеры еще не одержали победу, им удалось безвозвратно сломать старый режим. Из возникшего на его месте беспорядка начали появляться новые люди и новые виды политической деятельности.