Любопытство ли натуралиста, пыл ли молодого охотника, или струнка, присущая лесному бродяге, говорили во мне в эти мгновения, но я без особенного страха, как бы остолбенев, рассматривал красивое и вместе грозное животное. Но недолго продолжалось мое созерцание льва и его окровавленной добычи, легкое условное шипение раздалось над моим ухом из уст Исафета, и четыре выстрела почти одновременно огласили окрестность.
Вспыхнули огоньки на кончиках стволов, выставившихся из куббы против страшного врага, вздрогнула ее жидкая стенка, густой пороховой дым закрыл от нас на время и льва, и дзерибу с мечущимся в смертном ужасе скотом. Гулко отдались в горах наши выстрелы, прокатившиеся далеко по ущелью, и какое-то особое, понятное только охотнику, чувство охватило нас после залпа, исход которого еще был неизвестен, но коего неудача могла быть роковой для нас. Могучий лев одним прыжком был бы у нашего шалаша и раскидал бы в секунду жалкие его стенки, добираясь до охотников, осмелившихся беспокоить его. Пять, шесть секунд прошло всего в это время, но целый хаос ощущений успел пробежать в моей голове. Мне казалось, что мы промахнулись, что лев бросается на нас, казалось, что слышу уже его горячее дыхание, ощущаю его острые когти на своих плечах… но в эти мгновения мне было вовсе не страшно, мне хотелось борьбы, я увлекался боем, как увлекается воин в пылу кровавой сечи, забывая о смерти и ранах.
Сквозь густую пелену порохового дыма сперва не было ничего видно, и слышались только страшные звуки, похожие не то на ворчание, не то на глухое хрипение; потом из рассеявшейся мглы показалась фигура льва, уже не лежавшего на своей добыче, но гордо выпрямившегося во весь свой рост и грозно глядевшего прямо на нас, словно вызывая ближе на бой, лицом лицу, а не из тайной засады. Насколько позволял нам слабый свет луны, видно было, что широкой покатый лоб и грудь страшного животного были облиты кровью, и оно не могло двинуться с места.
— Эль-эсед не уйдет, благородный господин, — громко произнес Исафет, — смерть — его удел. Эль хамди лиллахи! стреляй еще!
Моя быстро заряжающаяся берданка и запасное ружье Исафета дали еще залп в широкий лоб льва, гордо и презрительно смотревшего в лицо смерти и на своих позорно спрятавшихся врагов… Сколько жизни и энергии еще виднелось в этих горевших от ярости и боли глазах, сколько силы еще таилось в этих как бы из стали вылитых туловище и ногах, еще вонзавших свои длинные когти в мясо повергнутой во прах последней жертвы!
Прошло еще два, три мгновения; на сердце у меня стало как-то тяжело; мне казалось, что мы незаконно стреляем в животное уже умирающее, не давая ему спокойно умереть; мне казалось, что я присутствовал на бойне, убивая исподтишка беззащитного против нашего оружия зверя, принявшего брошенный пулей вызов…
Когда рассеялся пороховой дымок, гордый лев лежал на трупе окровавленного быка, смешав свою кровь с кровью роковой добычи. Дикий крик радости раздался вокруг меня, и я поспешил вслед за Исафетом вылезть из шалаша, где просидел столько часов. Вслед за нами вышли из засады Ибрагим с Абиодом, а также четыре номада, сидевшие с флангов и не успевшие даже разрядить своих ружей, о чем, кажется, они нисколько не грустили.
Все было кончено: могучий лев не существовал более; его не спасло даже покровительство шайтана во львиную ночь. Маленькая птичка, две падучие звезды и другие соображения давно предсказали Исафету роковую судьбину льва, несмотря на то, что он был не простой, а полуоборотень, сер’ирмафил, как его называл старик.
Маленькая собачка Абу-Кельб, словно понимая случившееся, выбежала тоже из-под ног и с громким победным лаем бросилась к трупу убитого льва. Осторожно подлетела она, боясь даже бездыханного трупа того, кто потрясал четверть часа тому назад своим рыком и землю, и лес, и горы окрест лежащие. Долго облаивала она падшее животное, потом начала обнюхивать и только, наконец, вероятно, убедившись в его смерти, осмелилась потеребить за хвост. Тогда уже стало несомненно даже для труса, что лев убит наповал.
С особенным чувством подошел я к окровавленному распростертому трупу царя зверей. Могучее животное и умерло в такой же величественной гордой позе, в какой я его видел в последний раз, как храбрый боец, выпрямившись, глядя в глаза смерти. Голова его была откинута назад; страшные когти еще вонзены в тело убитого быка; грудь высоко поднята, а тело лежало, красиво перегнутое на крутых боках добычи. Две страшные раны зияли на его широком лбу, но ни одна из них не была абсолютно смертельна, хотя все вместе они и прикончили льва. Одна пуля засела в груди и одна перебила лопатку правой передней ноги; эта то рана и не позволила сделать смертельно раненому животному страшный прыжок в минуты агонии. Две чьи-то пули пролетели мимо широкой цели, стоявшей на десяти саженях; одну из своих я отыскал в верхней челюсти льва задевшею основание черепа.
Шестеро охотников и десятка три-четыре собравшихся обитателей деревни стояли над трупом страшного животного, от которого наши ружья освободили окрестность. Даже животные дзерибы, словно чувствуя, что их могучий враг мертв, как-то повеселели, разбрелись по углам и принялись пережевывать свой корм; успокоились и наши мавританские скакуны. Ожила, казалось, вся природа, по крайней мере в моих глазах; как-то ярче засветил месяц, озаряя окровавленный труп льва и растерзанного быка, как-то быстрее залетали кожаны, зареяли мурлыкающие козодои; ярче, казалось, заблистали и светляки.
Какое-то особенное, не скажу легкое, чувство наполняло мое сердце в эти минуты; в нем смешивались разнообразные ощущения, но только не было упоения победой. Что-то в роде смущения или жалости, или непонятной грусти сквозило в нем и было преобладающим; мне казалось, что мы подло из засады убили беззащитного против наших смертоносных ружей льва. Исафет был тоже не особенно светел духом; легкое облачко грусти было заметно и на его красивом челе. Мне было понятно чувство старого лесного бродяги, потому что оно было сродно моему; но соседи наши не разделяли вероятно наших ощущений и были в упоении.
Номады, видя бездыханным своего ужасного врага и разорителя их последних богатств, не скрывали своей радости и дико выражали ее. Несмотря на глухую полночь, все обитатели дуара собрались вокруг трупа убитого льва, даже женщины и дети.
— Аллах эль акбар (Бог велик)! шептали они. — Аллах архамту (Господь нас помиловал)! Машаллах (да будет восхвален Господь)! Субхане ву тале (Ему честь и хвала)! Эль хамди лиллах (слава Богу)! Алла мусселем ву селем аалейку (хвала Богу, и приветствие вам)! Салла эннеби (хвала Пророку)! — и десятки других радостных выражений слышались вокруг меня.
Многие приветствия были обращены также и ко мне, и к старику Исафету; еще более было слышно ругательств, относившихся к убитому льву.
— Господь покарал тебя, разбойника и собаку! Ты вор, сын проклятого, отец вора, дед грабежа. Ты лежишь теперь, проклятый, на земле, а еще недавно ты лежал на животных наших, убитых тобой! Тебя мало было один раз убить, для тебя нужны не пули, а иглы!..
Еще обиднее и грустнее стало у меня на душе при виде тех ругательств и насмешек, которые трусливые кочевники, еще недавно трепетавшие пред могучим животным, теперь изрыгали над бездыханным трупом его, убитого не их руками. Словно подражая хозяевам, две-три откуда-то прибежавшие собаки тоже начали лаять и бросаться на труп льва. Глядя на этих отвратительных животных, храбро надрывавшихся над бездыханным трупом, и сравнивая их лай и задор с насмешками их хозяев, мне невольно бросилась в глаза параллель между теми и другими. И хозяева, и собаки их ликовали о победе, одержанной помимо их: и те, и другие выказывали теперь самую выдающуюся храбрость и задор, тогда как победители стояли молча и смотрели на всю эту сцену скорее с грустью, чем в радостном настроении.
С полчаса продолжалось бешеное ликование над убитым львом; с полчаса простояли и мы, почти не шелохнувшись. Я не знаю, что думали мои сотоварищи, но мои мысли не вращались далеко. Впечатление только что пережитых минут было так сильно, что не могло исчезнуть скоро и охватывало еще все мое существо. В трепетные минуты смертного боя мысль не может работать усиленно и представлять все, но зато потом все становится яснее, понятнее, чувственнее, и впечатление может быть подвергнуто анализу. Только теперь ясно представилась мне вся обстановка ожидания и боя, картина тех ощущений, который я только что пережил и, казалось, готов был снова пережить. Как-то полнее охватило меня и чувство трепетного ожидания страшной минуты, и тот кошмар, который нападает на человека в роковой момент, парализуя часть мыслительных способностей и ослабляя другую, что позволяет даже трусу делать чудеса, и чувство удовлетворения, вначале чуждое гордости. Только позднее, когда перечувствовалось все, когда сравнения невольно полезли в отуманенную удачей голову, проснулось и в лесном бродяге нечто похожее на чувство гордости, далекое однако от презрения к побежденному врагу. Невольно тогда охотнику, зашедшему из северных лесов Прионежья в дебри африканских лесов и стоящему в полуночный час над трупом убитого льва среди десятков ликующих номадов, показались жалкими и ничтожными его прежние охоты, прежние трофеи, прежние враги, и он, сравнивая пантеру и льва с волком и медведем родных лесов, не мог не поднять несколько головы, радуясь счастливому случаю и победе.
Исафет первый нарушил ночное ликование над трупом павшего животного приказанием убрать его из-под навеса дзерибы, чтобы наутро снять с него шкуру. С диким шумом и гиком поднесли длинные шесты, подвели их подо льва и человек двадцать приложили к ним свои руки. Не столько перенесен, сколько перекачен был тяжелый труп, а затем мы отправились в свои хижины. Несколько выстрелов из разряжаемых ружей прервали царившую вокруг тишину, а потом все мало-помалу начало успокаиваться. Только собаки не могли угомониться и почти всю ночь лаяли и брехали около трупа ненавистного льва.
Забравшись в свою хижинку и покрывшись длинною арабскою гандурой, я притаился, чтобы заснуть, но мысли были так разбросаны, что сон долго бежал от меня. Почти рядом лежавший труп убитого льва долго мерещился мне; несколько раз я вскакивал со своего нехитрого ложа и прислушивался к тихим звукам ночи, словно ожидая нового львиного рыка, но сам «возмутитель ночи» лежал бездыханный возле куббы. Львиная ночь между тем проходила… Смолкли уже совы и шакалы; где-то в горах уже закричал проснувшийся пернатый хищник; в кактусовой дзерибе мелодично свистнула крохотная птичка…
На другой день рано утром мы уже возвращались в лесную хижину Исафета, полные гордым сознанием своей победы.
Еще задолго до вечера мы были в куббе старого охотника, где я и расположился провести последнюю ночь. Немного провел времени я здесь, но сколько живых, трепетных впечатлений я выносил отсюда, сколько пережил я счастливых часов полного погружения в дебри африканского леса, сколько передумал, перечувствовал, сидя у костра перед хижиной Исафета или бродя с берданкой на плече под сенью вековых деревьев, колыхавших над моей головой свою зеленую листву!.. Я хорошо знал и любил лес до прибытия в хижину Исафета, но старый охотник, нехитрый араб научил меня еще многому, о чем были у меня лишь смутные представления. Он научил смотреть на лес не только как на сумму жизней миллионов существ, составляющих его и обитающих в нем, но как на одно колоссальное существо, которое живет самостоятельной жизнью, веселится и плачет, болеет и наслаждается здоровьем, имеет свои печали и радости, словом, все нужное для того, чтобы жить.
Наступала уже ночь, темная, тяжелая и сырая, какие могут быть только в самой дебри дремучего леса. От прогретой днем лучами африканского солнца земли подымался белый туман, сквозь который не могли пробиваться не только серебристые лучи звездочек, смотрящих на землю, но даже снопы света возрастающей луны.
В честь нашей победы и нашего отъезда, старый охотник запалил огромный костер на прогалинке, вне своей дзерибы. Вспыхнул яркий веселый огонек, пожирая губчатые, высохшие пни кактуса, обломки пробковой коры и сучки смолистой тарфы. На вертеле жарился целый ягненок и кипятился большой глиняный горшок с водой, в котором мы заваривали русский чай. Так мы справляли канун своего прощания с лесной избушкой Исафета. Добрый старик вероятно старался, чтобы гости его вынесли самое лучшее воспоминание об его гостеприимстве, что было более чем напрасно, потому что сердца наши и без того были преисполнены такого благодарностью к нашему хозяину, что ее нельзя было увеличить уже ничем.
Несмотря на грустное мое настроение, вызванное, разумеется, расставанием с лесной хижиной, ставшей для меня в предложение немногих дней дороже всяких палат, разговор наш был довольно оживлен: Исафет и Ибрагим рассказывали о своих охотничьих похождениях и расспрашивали меня о наших северных лесах. И когда оба страстных охотника услышали о наших непроходимых дремучих лесах, которые тянутся нескончаемого чередой от Приладожья в тайге далекой Сибири на многие тысячи верст, я видел, как блистали у них глаза, как высоко и трепетно поднималась их грудь, как им хотелось бы изведать вольного простора северного леса, не стесненная ничем, кроме океана.
— Ли джаиб! (Это удивительно хорошо!) — говорил Ибрагим.
— Я бы готов быль там умереть, — прибавил Исафет, — хотя я и люблю мои родные нагорные леса, где я вырос и прожил большую часть своей жизни и где я скоро и умру…
Мирно и тихо велась наша беседа под легкий шум колыхавшегося леса, под звуки ночной жизни, и песни невидимых пернатых певцов.
— Ты скучаешь, Искандер! — вдруг после некоторого молчания обратился ко мне Исафет. — Человек, подобный тебе, не должен скучать в лесу, как не скучает в нем никогда и Исафет. Прислушайся только к говору леса и чутким ухом постарайся разобрать его, и ты услышишь многое, спроси любую травинку, любой листочек из этого дремучая леса, и они скажут тебе столько, что не хватит у тебя времени раздумать во всю твою жизнь. Много лет я читаю эту книгу, и мне не прочесть ее никогда; вот уже смерть постучится скоро в дверь моей одинокой куббы, а Исафет не знает ничего. Никогда никого, кроме Бога и леса, не любил Исафет, и он все таки не нашел времени прочесть даже сотой части великой книги, которая расстилается вокруг нас. Старый Исафет знает каждую травнику, каждую козявку, каждую птичку в лесу, ему знакомо, кажется, все, но он не знает ничего; не знает ничего даже величайший мудрец на земле; знать может только Аллах. Ты молод еще, господин, юная кровь в тебе еще кипит ключом; ты можешь еще любить и гореть страстью, ты можешь еще ради женщины отдать все на свете, даже самого себя; но ужо ничто в мире не может согреть старой крови Исафета и заставить ее биться огненным ключом юности, как нельзя заставить расцвесть увядшую розу или заставить петь мертвого соловья… Исафет уже не отдаст, не променяет ни на что, не только своего покоя, но даже своей куббы, старой, как и он сам. В лесу он родился, в лесу он прожил весь свой век; в лесу он должен и умереть; лес был для него отцом и матерью, был для него другом, и женой, был утешителем и муллой, он станет и его гробом, и его могилой… Ангел смерти призовет Исафета, и старый охотник предстанет пред око Аллаха со своим ружьем и собакой в кругу зверей, среди которых он обитал, потому что людям чужда будет тень старого лесовика…