Да, про девицу мою. Собственно, в одежде матери моей выглядела она совсем нелепцем, и шапка все время сползала ей на глаза.
Я взял ее за руку и потянул к двери, она не сопротивлялась.
Я сказал:
– Еще понравлюсь тебе. Вот увидишь. Хочешь, буду о тебе заботиться?
Она поднесла бледную руку к губам и принялась грызть ногти. Вообще, водилась за ней такая привычка.
Я запер дверь, сказал:
– Не грызи ногти, они ж не отрастут у тебя.
Взял ее за руку и повел вниз. Рука, знаешь, такой холодной была – зимой оно неприятно. Но ничего. Все равно я ее не отпускал. Боялся, что она сбежит. Или что – она ненастоящая.
Пока шли к остановке, я ей рассказывал, как дело прошло.
– Схоронили ее, все, вроде как, кончилось. Ну, теперь формальности всякие остались. Но, знаешь, камень с плеч.
Она не ответила мне, но почему-то мне показалось, что деваха со мной не согласилась. Я думал, раз она мертвая, может, и заколдованная какая. Может, у нее двенадцать братьев, и ей нужно молчать, покуда она не свяжет из крапивы двенадцать рубах. А сезон как раз был не крапивный.
Забылся, короче, говорил, говорил, и вдруг слышу:
– Виктор! Виктор!
Подумал сначала, что кто-то поблизости другого Витька зовет. Или что это глюк. Смотрю, а это она рот раскрывает. Я аж обалдел.
– Да? – говорю.
– А что вы видели странного на похоронах?
Не видели ли вы, а что вы видели – дьявол в деталях.
– Ну уж нет, – сказал я. – Так не пойдет. Ты мне сначала скажешь, как тебя зовут, девица.
Она обиженно захлопнула рот, прищурила бледные, обрамленные почти бесцветными ресницами глаза.
И я добавил:
– Пожалуйста.
Смотри, мол, какой я покладистый. Мы встали на остановке. Неподалеку два паренька терли за легкие способы погреть бабла, один из них подошел ко мне, попросил сигаретку.
Я вытащил сигарету из пачки, сказал:
– Держи, братик.
Гляжу, паренек на девицу мою смотрит. Ну да, видок у нее нездоровый был. Все думал, спросит или не спросит: ну, типа, в порядке ли. Не спросил. Не герой. Я б спросил.
Когда он отошел, я потер руки.
– Ветер какой холодный, да?
Подумал слегка, добавил:
– Извини. Вряд ли тебе холодно. Или холодно?
Тогда она сказала:
– Тоня.
– Ась?
– Меня зовут Тоня.
– Милое имя, мне нравится. Ну что, Тоня, давай знакомиться. Что расскажешь?
Она напряженно следила за тем, как я курю, словно побаивалась огня. Я отвел сигарету, и Тоня чуть-чуть расслабилась.
Я сказал:
– Не нравится?
Она покачала головой.
– Никогда не нравилось.
– Маленькая злюка. Давай на «ты».
– Я вас почти не знаю.
– Ты меня узнаешь. Стоп. Почти?
– Ваша мать говорила о вас.
Я-то думал, она сразу мне все вывалит, какую-то цельную свою историю поведает. Опять снег повалил, и я то и дело отряхивал ее, а она молчала. Под светом фонарей ее лицо, глаза, шапкина шерстка, все казалось желтовато-золотистым.
Подошел 741 автобус, полупустой. Мы нырнули в него, а ребята остались ждать своего счастья и тереть за бабло на заснеженной остановке. Тоня села у окна и прислонила голову к стеклу.
– Ну? – спросил я. – Почему не разговаривала?
– Просто не хотелось.
– Как в анекдоте про овсянку?
Тоня поскребла стекло, противно скрипнуло у меня в ушах.
– Хорошо, я не могла.
– Почему?
– Потому что ваша мать запрещала мне разговаривать.
– Охренеть, жесть какая. Она даже мне не запрещала разговаривать.
Тоня все еще смотрела на меня настороженно, словно бы не верила, что я ее не обижу, потом она снова начала грызть ногти.
– Значит, ты мертвая, – прошептал я, наклонившись к ней. – Это ж обалдеть что такое.
– Вы не представляете себе, сколько нас, – сказала Тоня. – Вы просто не обращаете внимания.
– Звучит, как начало шизобреда.
Она не жаждала посвятить меня во все подробности бытия мертвой девушкой в зимней Москве. Не рассказывала, что связывало ее с моей матерью. Зато, приколись, спросила:
– Что за люди ваши братья? Расскажите о них.
– Да тебе мать, наверное, все рассказала!
– Хочу видеть картину с разных сторон.
Я помолчал. За окном нежные, рыжие огоньки фар и окон плясали посреди холода и тьмы.
– Красиво, – сказал я.
– Ответьте мне, Виктор. Это важно!
– А ты мне расскажешь, как умерла?
– А это важно? Вы можете что-то изменить?
– Злюка, – повторил я и поправил на ней шапку. – Сколько ты у матери?
– Я умерла чуть меньше года назад.
– Неплохо выглядишь.
И снова она вся сжалась, словно в ожидании удара. Я подумал: мамка кого хочешь доведет.
– Эй, не бойся, правда! Я хороший! Посмотри на меня! Я очень хороший! Ладно, про братьев, да? Ну, Антон – мент. Опер, если что, капитан Волошин.
– Я знаю, Виктор. Какой его характер?
Я задумался. Никогда не пытался по полочкам разложить, какой у него там характер.
– Ну, есть плюсы, есть минусы – как у всех живых людей. О, прости, как просто у всех людей. Ну, он замкнутый человек, не очень многословный, высокомерный довольно, может, жестокий даже. Зато ответственный, волевой, смелый, работящий. Ну, как-то так. А Юрка – ну, Юрка нервный, подозрительный, тонкая натура, но своего не упустит. Зато сердобольный иногда очень, чувствительный, людей хорошо понимает. Как-то так.
– Спасибо!
– А про меня почему не спрашиваешь?
– Я же буду с вами жить, – сказала Тоня и, чуть помолчав, добавила: – «Хвастливый воин».
– Это я-то? Или пьеса Плавта?
Тут уж она удивилась: глаза расширились, рот открылся.
– Не думала, что вы знаете Плавта. Извините!
Я махнул рукой.
– Да ладно, я такого впечатления не произвожу, это да. До Афгана я книг вообще не читал, ну, в школе – редко. А как приехал – стал читать много, прямо запоем. До самого девяносто четвертого года книжки читал – все подряд, просто случайные в библиотеке брал. Очень мне хотелось осмыслить все, понимаешь? Я подумал: люди столько написали, наверное, и у меня что-то в голове прояснится. Наверное, они описали все в этом сложном мире. Ну, короче, ничего я так и не понял, такая же бестолковость, как и в жизни – но зато язык теперь хорошо подвешен. Вот, если в Заир обратно не уеду, опять буду читать. Книжки отвлекают.
Тоня смутилась, отвела взгляд, и я увидел кровяное пятнышко, длинное, сочное, на левом белке ее глаза.
– Вы бываете очень откровенным, – сказала она. – Это я уже поняла. Простите меня еще раз!
– Да я не очень обидчивый так-то.
– Это хорошее качество.
– А зачем тебе знать, что они за люди? Что я за человек?
– Мы связаны, – сказала Тоня.
– Это уж точно. Может, ты сестра моя? Лучше б, конечно, не так…
Она покачала головой, впрочем, без полной уверенности.
– Нет! Нет! Она такого не говорила! И это было бы неправильно.
– А, нет, ты не можешь – мамке ж вырезали там все, а ты помладше!
Но мало ли, если мертвецы бывают живые, то какое еще возможно? Я-то уже совсем ничего не понимал.
– Нет! – повторила Тоня, очень нервно. – Она говорила, что меня ищут родные. Значит, нет.
– Ну и хорошо.
Тут она повесила голову, загрустила, выражение лица у нее стало такое обреченное. Но в этот же момент я понял, что мимика ее запаздывает, она медленная, словно мышцы с трудом поддаются быстрым, живым импульсам сознания в мертвом тельце.
– Да не боись, – сказал я. – Сдохла твоя мучительница. Ну, и наша.
Тоня не ответила, только снова прижалась лбом к стеклу.
– Наша остановка, – сказал я. – Выходим.
Она послушно поплелась за мной, позволила взять ее за руку. Мне стало ее жалко, помимо того, что мертвенькая, так еще и поломанная какая-то – не только в физическом, костном смысле – с головой дырявой, а запуганная и забитая, хоть и огрызается.
Вообще, говорю тебе, женщина-загадка. С одной стороны, злючка и знала по крайней мере одного римского писаку, пусть не лично. С другой стороны – несчастная, испуганная, забитая девушка, от резких звуков иногда она аж подскакивала.
Замучила ее мамка, походу.
– Ничего мне не расскажешь? – спросил я, когда мы снова вышли под снег. А он красиво кружился, туда-сюда его носило. Тоня отгоняла снежинки от лица, как мошек, а я их глотал.
В метро, под ярким светом, стало понятно, что мертвенность ее так просто не скрыть. Все равно чувствовался, так сказать, подвох. Мы сели у схемы, я, на минутку подзабыв дорогу, пальцем путь провел, потом повернулся к Тоне.
– Ничего не расскажешь?
– Я ничего не знаю! – сказала она. – Я помню только, как я умерла – и свое имя. Больше ничего. Меня нашла ваша мать, Виктор. Я ухаживала за ней.
– М-да?
– Помогала ей. Она тяжело болела.
– Я не знал!
– Она не хотела, чтобы вы знали. Ту водку, что вы пили ночью, тоже я купила. Ваша мама попросила взять хорошую водку. Я выбирала, и вдруг мне вспомнилось, что эта – хорошая! Кто-то, кого я не помню, мне так говорил.
Она закрыла глаза, и в этот момент снова стала абсолютно мертвой.
– Хреново, – сказал я. – Значит, амнезия у тебя. Это от удара.
– Я мертва, Виктор. Я не думаю, что дело тут в ударе! Ваша мать говорила, что такие, как я, всегда помнят только свое имя и свою смерть. Другие покойники – помнят незавершенные дела или любимых людей. Некоторые – помнят все.
– Охренеть, – сказал я. – Как бомжи на Курском.
Она не засмеялась. Ну, в общем, да, и мне, наверное, смеяться не стоило. Тоня отвернулась. Странное от нее было впечатление. Она словно и хотела со мной общаться, и в то же время неприятен я ей был, но как бы не сам по себе, а потому, что являлся сыном матери моей. Ну что уж тут – в этом-то деле ничего не изменишь.
– Только не спи, – сказал я. – А то меня менты загребут.
– Я не умею спать, – сказала Тоня. – Но, если сидеть в абсолютной темноте и ни о чем не думать – это похоже на сон.
– Согласен! Слушай, а как так вышло, что мать тебя мертвую подобрала?
– Она меня искала, такую, как я, – сказала Тоня, но пояснять ничего не захотела.
А я подумал: до чего хорошо в метро, пусто, светло, тепло. Едешь себе куда-то, и только провода за стеклом мелькают. Вот ты думал когда-нибудь: путешествие сквозь время и пространство звучит так фантастично. А ведь, по сути, любое путешествие – путешествие сквозь время и пространство.
Придумал игру: как можно больше станций метро на одну букву назвать, благо протяженность московского нашего метро позволяет в нее играть. Тоня немножко со мной поиграла и замолчала опять.
Тоска ее какая-то накрыла, обреченность. Ну, в общем, оно и неудивительно – обыкновенный плюс смерти только в том, что после нее жизнь заканчивается. А Тоне и тут не повезло.
Вышли в Выхино. А там все как всегда, и через десять тысяч лет все будет так.
Поглядел, как менты какого-то черного шмонают. Тоня подергала меня за рукав – долго, видать, глядел.
– Ну ты скажи, а? Родные пенаты: бомжи, цыгане, чурки, и менты, этих всех гоняющие. Как и не уезжал никуда.
– Не любите южан?
Я помолчал, потом не спеша двинулся к Снайперской. Все-таки сказал:
– Отчего же? Нормально отношусь. Но, если надо, буду убивать. Если Родина скажет.
– У вас доброе лицо, но иногда бывает такой страшный взгляд.
– Ты здесь одна правда не ходи. Раньше хорошо тут было и зелено. Горбачев и Ельцин, суки, все проебали. Вот жили как люди. Ну, может, не идеально. А теперь это что? Никто не счастлив больше.
Она сказала:
– О. Вы хотите пофилософствовать.
Тут уж я даже раздражился слегка.
– Какая тут философия? Тут все просто предельно. Раньше счастливые были люди. Я счастливый был.
– У вас быстро меняется настроение.
– Да прекрати ты выкать мне!
– Простите! Прости!
Но через пару минут снова она за свое взялась. Так дошли до дома, переговариваясь понемногу. Я уже не расстроенный был – нормальный. В заснеженном дворе остановился, глядя на длинный девятиэтажный дом – мой дом, по коему соскучился я.
Сел на скамейке. Окна многие горели – праздники все же. И гирлянды разноцветные. Огоньки прекрасной Родины моей – и в далекой Африке ничего такого теплого нет, как огоньки эти.
Тоня послушно стояла рядом, пока я курил.
– У вас борода замерзла.
– Ага. Прикол, да? Не люблю бриться. Так радовался в Заире, что рожу брить не надо. Вон, смотри чего вырастил! Теперь тепло всегда.
Она кивнула. Стоило мне сказать чего-нибудь длинное, ну, типа не сказать, а рассказать, как она тут же терялась, смущалась или чего-то такое.
– Не холодно? – спросил я, можно сказать, машинально. Она покачала головой, медленно.
– Походу, у тебя другая проблема, – сказал я. – Тело замерзает, да? Но не в том смысле.
Тоня медленно кивнула.
– Ну пошли отогреваться.
Поднялись на девятый этаж. Дверь поцарапанная была, замок покорябали.
– Во, – сказал я. – Отца в дурку забрали, а меня нет – так залезть хотели. Только брать у нас нечего.
– Вы уже заходили?
– Ну да, тридцать первого приехал. Ну так, вещи сгрузить – не до того было, сама понимаешь.
Я открыл дверь, впустил ее в темную прихожую.
– Отец мой в дурдоме.
– Я знаю!
– Откуда?
– Ваша мать рассказывала, что он тяжко болен.
– Не без этого. Он в дурке не всегда – только когда соседи на него жалуются. Когда я дома, они не бухтят. Кот из дома мыши в пляс, знаешь ли. Ну, в общем, ему полезно иногда подлечиться – ему там колют всякое. Вообще он нормальный. То есть, как раз ненормальный, но, в общем, добрый. Только плачет много, когда ничего не понимает.
Тоня снова поднесла руку ко рту.
– Говорю ж, не грызи ногти, ты их все съешь.
Квартира, знаешь, тесная довольно, двушка – но малометражная. В отцовской комнате, большой, я прибрался немного – самый мусор, во всяком случае, убрал, а у меня пылища стояла. В общем, повел Тоньку на кухню, усадил за стол.
– Сейчас, ты обожди, – сказал я. – Слушай, а вещей у тебя вообще никаких нет?
– Нет. – сказала Тоня. – Пальто мое она продала – хорошее было пальто.
– Ну, это что-то нам о тебе говорит.
– Наверное.
Я подумал: интонации у нее бывают капризные. Может, избалованная девчонка, любимая дочка, кто-то ее ищет и ждет, а моя мать с ней вот так.
– Била тебя?
– Она умела причинять мне боль.
Вдруг Тоня посмотрела на меня так пронзительно, почти зло.
– Ведьма ваша мать, Виктор. И вас, и братьев ваших она черту отдала – ради силы.
Я засмеялся, махнул рукой.
– Да ладно.
– Посмотрите на меня! Посмотрите! Я мертва! Мать ваша – ведьма! Проклята Господом!
Она заругалась, запищала, подумал, сейчас ножкой топнет. Я открыл холодильник и достал хлеб, икру и масло.
– Вон, смотри лучше, я к Новому году купил. Все равно ж Новый год. Соскучился я по этому делу. Сейчас чай поставлю.
– Вы меня слушаете?!
Я поставил чай, принялся мазюкать бутерброды.
– Давай, поешь. Она тебя не кормила небось!
– Вы меня не слушаете, Виктор!
– А что тебя слушать? Поешь сначала, потом посмотрим.
Поставил перед ней тарелку с бутербродами.
– Ешь, – сказал я. – Мне не жалко. Бабло девать некуда. Завтра на рынок поедем, шмоток тебе купим. Ты ж девчонка, обязательно тебе надо шмотки.
Чай подсластил ей от души.
– На, руки грей. Но не пей горячий, кожа слезет.
Она смотрела на меня огромными глазами, и мне показалось, что она сейчас задрожит. Но дрожать, наверное, слишком мудрено было для ее мертвого тела.
– Спасибо, – прошептала Тоня одними губами, отвернулась от меня, обхватив кружку с чаем.
Тут телефон зазвонил. Стало неприятно, подумал, вдруг с отцом там чего. Телефон со столешницы на стол переставил, чтоб сидеть и на Тоню смотреть.
– Ешь, – сказал я еще раз, потом поднял трубку. – Алло.
– Витя? Ты дома?
– Привет, Ленок, ты что ль?
Я протянул руку и погладил Тоню по голове. Всю ее голову мог рукой обхватить легко, или пол-лица ей закрыть. Она посмотрела на меня. Не сказать, что сильно красивое у нее было лицо: остроносая, крысиная немножко мордочка, слишком резкие черты, и сама вся слишком хрупкая, нелепец. Но мне приятно было, что она такая хрупкая.
Тоня, когда услышала, что я с женщиной говорю, чуть нахмурилась.
Вообще-то Лена – батина жена бывшая. По молодости у нас с ней отношения не шибко складывались: она очень добрая женщина, а я не очень простой человек. Теперь я, в общем, ей за многое благодарен. С папкой-то они развелись, конечно. Сложно его выдерживать. Развестись – развелась, даже уехала в Минск к родителям, но все-таки не бросила папку моего окончательно: звонила, навещала.
Звонила чаще ночью – потому как папка не мог ночью спать.
Лена сказала:
– Значит, в дурдоме он еще?
– Ну да, – сказал я. – Я звонил – он в остром. В понедельник-вторник съезжу к нему, а выписка – не знаю, когда. В конце месяца, может. Ну, ты их знаешь – не говорят так сразу.
– Понятно.
Голос мягкий у нее был, и еще смягченный – расстоянием, тихим потрескиванием в телефонной трубке. Уютненько, короче говоря. Тоня потихоньку все-таки взялась за бутерброд, не то чтоб жадно его изжевала – как это в фильмах ужасов бывает, а ела, напротив, медленно-медленно.
– Как ты, Вить? Какие новости?
– Ну, вот Заир опять Конго стал. Прикинь?
– Ох и да.
– Да уж. Еще мать померла.
– Катя?
– Запасной, к сожалению, не было, одна Катя. Ага.
– Ужас какой, а что случилось?
– От водки мозг опух.
Эх, думал я, жалко, что по молодости головы у меня не было. Перед глазами возникал Ленин образ: короткие русые волосы с завивкой, родинка над верхней губой, добрые, синие глаза и вечные платья в ярких цветах.
– Ты приезжай как-нибудь, – сказал я. – Поболтаем.
– А у тебя-то какие планы?
– Не знаю пока.
– Схоронили Катю-то уже?
– А то. Ну, там Юрик всем занимался. У него бизнес, он хорошо сейчас поднялся. Я так, на подпевках. Гроб вот носили, прикинь.
– Так нельзя.
– Ну, нельзя. А почему нельзя?
– Не знаю. Говорят, разве что дальним родственникам можно, которые упокойницу и не знали вовсе.
– Ну ничего. У меня такое ощущение, что я ее и не знал.
– Ты не пьешь там?
– Пью. Новый год же.
Я смотрел, как Тоня аккуратно подступается ко второму бутерброду. Очень меня это порадовало.
– Много не пей.
– Не буду. Ты-то так?
– Да полегоньку. У матери коленки болят, на рентген очередь.
– Я деньгу подзаработал. Надо тебе?
– Ой, да не надо.
– Надо, – сказал я. – Пришлю тебе, завтра на почту схожу.
– Глупости, Витя.
– Да мне реально девать их некуда.
– Семья тебе нужна.
– Семья всем нужна, это ж ячейка общества. Такой я одинокий, пришли мне подружку.
Она засмеялась, потом сказала:
– Ладно, Вить, деньги капают. Звони мне, если что.
– Давай лучше письма писать, Ленок, как в старые добрые времена. Давай пока, не скучай, жди почту.
Ох уж эти паутинки связей человеческих, проникающие всюду, весь мир пронизывающие, как у грибов корни, длинные и тонкие чрезвычайно.
Я положил трубку, а Тоня отпила сладкий чай.
– Ты чувствуешь вкус? – спросил я.
Она сказала:
– Не совсем. Чувствую и не чувствую. Так, будто он снится мне.
Она откусила еще кусочек от бутерброда, замерла, потом пробормотала что-то невразумительное.
– Чего?
Она прожевала кусочек бутерброда и сказала:
– Ни у кого из нас нет выбора.
Я пожал плечами.
– Кто его знает? Ты знаешь? Да сомневаюсь. Знает только Господь, а его не видела ни ты, ни я не видел, никто не видел. Так что ничего мы не знаем, есть у нас выбор, или все это заранее кем-то придумано. Ешь и поменьше выебывайся.
Она замолчала, а я сходил на балкон покурить, потом вынес коробку – елки, игрушек, ничего не было – только гирлянды праздничные, из цветной бумаги: флажки со сказочными героями, и цветочки, и просто всякие пушистые.
Ну, думаю, Новый год же. Надо украситься. Навесил гирлянд бате над дверью, себе над кроватью, а Тоня все сидела на кухне. Когда я кухню пришел украшать, она спросила:
– Я вам мешаю?
– Не мешаешь, лучше помоги даже.
И стали мы с ней развешивать гирлянды, пока коробка не опустела.
– Я будто что-то помню, – сказала она.
– А у тебя там, – я постучал по виску. – Совсем глухо?
Тоня пожала узкими, острыми плечами.
– Только иногда бывают какие-то ассоциации.
Когда я бухнул пустую коробку на стол, Тоня отшатнулась, нога у нее неловко подломилась, и она едва не упала. Я удержал ее, а она замотала головой.
– Не надо. Мне не больно! Не больно!
Тут же, значит, разнервничалась, а когда она нервничала, то любила повторять слова.
– Да смотреть на тебя больно, – сказал я. – Тебе точно никак?
– Она закивала.
– Тогда я кое-чего придумал.
И правда, гирлянды и странная вот эта ее пластика перекореженная меня на мысли навели.
Я сказал:
– Сделаем из тебя мумию!
– Что?
– Ну, раз тебе не больно, мы можем твои кости силой на место вернуть и скрепить. Нас же ничего не останавливает, а?
Я пошел в ванную, включил свет и принялся искать жесткие бинты. Тоня стояла у двери, на границе света и тьмы, блестящими глазами, как кошка, следила за мной.
– Тебе будет лучше, – сказал я. – Ты не будешь такой неловкой. Давай, не упирайся. Садись на край ванны, вытягивай ноги.
Долго я ее уматывал – руку, обе ноги, только ребра замотать не дала, неприлично вроде. Получилось сносно – ну, все, что наворотилось не поправишь, но можно соорудить хорошую мину при плохой игре.
– Теперь ты мумия у меня. Как из кино. Давай, встань, пройтись.
Быстро, едва заметно, она улыбнулась, о, улыбка, озаряющая сердце, – ее лицо на секунду показалось мне по-настоящему красивым. Тоня встала и прошлась по коридору, ныряя из света в тень и обратно. Она шла скованно, но уже безо всякой жути, исчезла та разорванность движений и ощущение, что у нее сейчас что-нибудь отвалится к херам собачьим из обыкновенно необходимых частей.
Я сказал:
– Ну! Другое дело.
– Спасибо вам, Виктор!
Я зевнул.
– Лады, Тонька, я все мозги уже проебал – всю ночь не спал, весь день носился. Не обессудь – пойду уже я дрыхнуть.
– Да, конечно! Простите, я вас задержала. С бинтами действительно гораздо удобнее! Я не буду падать!
– Несчастное созданьице. Ну, бывай.
Она осталась стоять между ванной и кухней, в углу, в единственном, в густом пятне тьмы.
– Там какие-то книжки, – сказал я. – В шкафу в большой комнате. Иди гляди. Ты ж умная, девочка-студентка, небось.
Короче, отправился я спать, потому что выдался у меня до чрезвычайности тяжелый день, и он – все. Приятное это чувство, что ни говори.
Дом, милый дом.
Даже не помылся после кладбища, заленился, короче, упал в кровать, и не то что вырубился, но попал в странный полусон, в котором не то чтоб видел я, но думал, что в Заире, и пахло душно – как в Кисангани, разогретой на солнце рекой.
И вроде я хотел проснуться, но с кем-то из дружбанов моих по Заирской кампании мне вроде еще нужно было поговорить (хотя, проснувшись, понял я, что не все они живы из тех, с кем собирался я говорить).
Тут вдруг что-то холодное в постель ко мне скользнуло. Ну, думаю, змея. Это частая проблема, надо не дергаться, лежать спокойно, змея не страшная, греется она просто – она не хочет зла. У нее одна проблема – Господь не сделал ее теплой.
Глаза открыл в Москве, смотрю, лежит Тоня рядом, глазами смотрит своими светящимися. И вдруг говорит:
– Дайте мне погреться.
Ну, я сказал:
– Иди сюда, я тебя погрею.
Схватил ее, прижал к себе поближе. Прохладная, приятная – после африканской жары моего сна, и легкая еще такая. Ну, полез ей под платье, тут она как укусит меня.
– Не надо!
Еще минуту не выпускал ее – чувствую, начинает нагреваться, от тепла моих рук – как вещичка. И снова куснула меня, ты приколись?
– Да понял, понял, могла бы просто сказать. Ты же в постель ко мне легла, ясное дело, что я подумал!
Выпустил ее неохотно, она коленки обняла и отползла от меня.
– Я не то имела в виду. Меня тянет к вашему теплу.
– Ну так вот бывает оно между мужчиной и женщиной, ложись – я покажу.
Схватил ее за щиколотку, потянул под себя, больше в шутку, она сказала:
– Я укушу снова!
Зашипела и укусила на самом деле – в руку, между большим и указательным пальцем. Я сказал:
– Все, теперь точно понял.
– Вы не поняли, – сказала она, свела плечи, как будто заплачет – но не заплакала, не думаю, что умела. – Дело не в вас. Ваше тепло, ваших братьев – меня тянет к нему, потому что вы ее сыновья. Я могу согреться. Но это не значит, что…
Тут она задохнулась от возмущения. Я сказал:
– Да понятно, успокойся. Ложись. Но, если передумаешь, скажи.
Она легла рядом, совершенно не как женщина, которая хочет, пусть и упирается. Просто легла и стала греться. Как та змея. Некоторое время мы молчали.
Потом Тоня спросила:
– Вы злитесь на меня?
– Да нет, хотя присунуть тебе хочется. Ну, это, если что, просто честно тебе говорю, чтоб ты не строила иллюзий о том, какой я джентльмен.
– Я не строила! – она замотала головой.
– Жалко!
Опять снег пошел, и ветер к окну его лепил хлопьями, и хлопьями он тихо опадал. Вьюга, мороз. И кусочек этого мороза, что называется, у меня дома.
Тоня сказала:
– Я правда ничего не помню. Только помню, как где-то дорогу перебегала, и там заворот был такой неприятный – оттуда машины на скорости выезжали. Но мне надо было на другую сторону. Потом услышала, как машина едет, думала, смогу перебежать! До конца так и думала, только в последний момент поняла, что не перебегу! Помню, как отбросило меня, и что очень больно стало. Потом чьи-то руки, что кто-то меня несет – в лес. Далеко от того места, куда мне было нужно. Помню, я пыталась это сказать. Все смешалось, я не понимала, что происходит, что произошло. Мне было как-то холодно и плохо, и я подумала, что я заболела, и мне чудилось разное! Разное! Как когда температура высокая, и мысли путаются все. Потом он положил меня на снег и ушел. А я не могла уже позвать никого. Помню, как я умирала, и снег шел. Вот как сейчас. Похоже было на сильный грипп: кости ломит, и голова болит, и знобит очень сильно. Потом я уснула, и я думала, что проснусь.
Жалко мне ее было. Померла ни за что, да еще и больно так, ну и одна, главное.
– Но ты же и проснулась.
– Ваша мать позвала меня, – сказала Тоня и стала тереть глаза. – Она сказала, что я принадлежу ей. Что я буду ей служить.
– Не начинай.
– Как вы могли ко мне пристать? Я же мертвая! У меня дыра в голове!
– Ну, зато хоть мозги точно есть.
– Я мертвая, а вы со мной в постель хотели лечь!
Я задумался, ну да, не очень оно, конечно, выходило.
– Ты говоришь, двигаешься. Приемлемо, – сказал я и добавил: – Для меня главное – душа.
Она вдруг засмеялась, нервно, с сумасшедшинкой, но, в то же время, немножко как принцесса – капризная такая. Что-то проглядывало в ней от прошлой жизни, что мать не доломала.
– Знаешь что, – сказал я. – Найдем твоих родственников. Вернем им тебя. Какая никакая, а ты их дочь, сестра, жена, или кто там.
Тоня прижалась ко мне ближе.
– Спасибо вам, Виктор. Вы добры ко мне! Я этого не ждала.
Дальше опять мы надолго замолчали. И вдруг она спросила:
– Виктор, когда вам было холоднее всего в жизни?
Я задумался. Мне как-то все больше высокие температурные режимы вспоминались.
– Ну, был случай. В армейке сначала я в Ногинске был. Не очень далеко, короче. И вот меня на губу посадили, отошел, как говорится, не слишком вовремя. А это ноябрь месяц был. Ну, представляешь себе, комнатушка эта бетонная, койка, я на ней – шинель под спину – холодно, шинель на живот – холодно. Сапоги у меня промокли все, портянки, так я на ноги варежки натянул. Лежу, лежу, смотрю в окно – а там луна, огромная такая, белая почти. И снег идет. Прямо в камеру, через окно разбитое, сыплется ко мне. Холодно, но как красиво. Но холодно – зубы стучат. И варежки на ногах. Потом в Фергану отправили, а оттуда уже – в Афганистан. Помню, знаешь, как в поезде ехали – ну, в Узбекистан. С каждой минутой за окном все теплее, это ж по природе видно. Мне так нравилось это. Хотелось, знаешь, окно разбить – и чувствовать, как нагревается воздух.
– Красиво, – пробормотала Тоня. – Красивый образ.
– Ну да. Много чего красивого в жизни. Обнять тебя? Без фигни.
– Да.
Ну, обнял ее, и она стала греться. И вдруг показалось, что она теплеет не от меня, а как бы сама по себе. Ну, как живая. А может, спросонья все опять причудилось мне.
Уснул я на этот раз крепко, и провалился в новый странный сон, в дрему с картинками, без полного погружения. Сначала полуснилось мне, как Антон сидит на кухне своей квартиры в Строгино.
Он выглядел больным, простуженным, нос покраснел. И был этот сон странный, как будто слишком даже скучнявый для обыкновенного моего сна.
Антон сидел в темноте да глядел в окно на полную луну, и иногда кашлял, носом так шмыгал, а в остальном практически недвижно сидел, такой себе макет человека – предмет для обозначения. И из крана на кухне капало. Потом, видать, раздражился Антоша и пошел за инструментами – кран чинить подтекающий посреди зимней ночи.
Потом некоторое время еще он сидел перед ящиком с инструментами, носом шмыгал. И прервалась картинка, тут уж мне привиделся во сне Юрка. Он лежал в постели, с Анжелой под боком, и смотрел в потолок. На груди у него поблескивал массивный золотой крест. У него было совершенно ангельское лицо. Я имею в виду – чистое, в смысле, что очищенное от специфических его повадок. Так-то у него открытые, приятные черты, искаженные злой, нервной мимикой.
Долго лежал, потом зашептал что-то, тут я проснулся. Спросонья Тоня показалась мне почти горячей на ощупь, словно температурной даже. Мне стало жалко ее не то что будить, но беспокоить – пускай греется. Полежал, покурил, подумал: что за напасть, наконец спи вволю – сколько ты хочешь.
А ты не хочешь.
Ну и вот, к четырем, в самый темный час, опять задремал, и тут приснился мне уже сочный, полноценный, неприятный такой снище.
Приспалось мне с мыслью о том, что мать померла, оттого я уже и во сне безмерно удивился, когда голос ее хриплый услышал. Подумал: сука, я же знаю, что ты умерла, нечего мне тут – ты мертвая, иди, лежи, спи – Суд тебя ждет очень Страшный.
А она говорит мне:
– Вставай. Вставай, Витюш!
Открыл глаза, вроде как на старой материной квартире я опять, на диване типа прикорнул. А она в кресле сидит, у елочки, и смотрит на меня глазами волчьими своими.
Я говорю:
– Чего тебе? Ты умерла. Иди лежи.
– Не могу, – сказала она и сигарету закурила, потом засмеялась. – Не лежится мне, Витюш. Подойди к матери.
Я встал, подошел. Она такой маленькой рядом со мной казалась, и глаза совсем больные. Голову запрокинула – смотрю, под носом пятна из-под крови, но вроде как не сама кровь. Платье на ней было зеленое, но под ним – треники. Видать, холодно в гробу стало или неудобно, подумалось мне – глупость такая.
Она смотрит зло. Говорит:
– Ты мой.
– Чего?
– Ты принадлежишь мне, – сказала. – Ты весь принадлежишь мне. Я тебя родила, Витюш, ты мной сделан, из моей крови. Я владею тобой.
Тут-то она, как в детстве, сигарету мне об руку затушить хотела, только я ее запястье перехватил, сжал сильно, и сигарета упала на пол.
– Чего ты доказать-то хочешь? Ты мертвая, иди лежи.
– Ты – мой, – повторила она. – Трое у матери сыновей, молодых, красивых.
Она улыбнулась, показав подгнивающие зубы.
– Все, как она хотела.
Стала смеяться, и я в этом себя узнал. Я тоже запойно смеюсь, это всем известно. Тут она мне говорит:
– Витюш, когда я тебя и братьев твоих грудью кормила, я кровь с молоком мешала. Чтобы вы были сильными. Чтобы вы были убийцами.
Оттянула ворот платья, показала грудь со шрамом над соском.
– Ну и зачем мне это надо знать?
– Потому что я растила тебя, чтобы службу ты мне сослужил. Ты сослужишь. Хоть мне одной ты нужен будешь на свете. Предатель! Брата твоего жену выебал! Кому ты такой нужен, а? Братья твои узнали бы всю правду про тебя – на хуй бы тебя послали. Да и ты, и ты бы узнал всю правду про них! Ты бы знал!
И смеется, сука, надо мной.
Но она мать моя. Я сказал:
– Чего тебе надо?
Она говорит:
– Я просто жить хочу. Я хочу жить!
– Ну извиняй, получилось, как получилось.
А она мне плюнула под ноги:
– Жаль, в гробешнике ты не вернулся, хотя бы и денег за тебя дали.
И это было то, что она и в самом деле мне однажды сказала, мы, собственно, после этого не виделись больше. Я тогда развернулся, ушел в ночь и все такое.
А тут, во сне, как-то я не сдержался – схватил ее за горло. Она мне зубы желтые и волчьи глаза показала, а потом вдруг птицею вспорхнула надо мной – сорокой-белобокой.
– Витюша убийца! Убийца! Убийца! – говорила птица жутким вот этим, по-птичьи дрожащим голосом – ничего от голоса моей матери. Она стала биться в окно, а я понял: от сигареты ковер зажегся.
Горит все.
Но во сне почему-то мне это нравилось. Я стоял и смеялся, глядя на то, как она выбраться пытается. И вдруг пташка разворачивается резко, и прям мне в лицо когтями вцепляется, и из острого клюва несется у нее трель телефонного звонка.
От того и проснулся.
Ну, про просыпанию не таким мне страшным казалось, что Витюша – убийца. Витюша долг свой выполнял два раза, и только один раз решил на хлеб заработать – не убийца, а серьезный, продуманный человек.
По этой теме не было у меня к себе вопросов, так сказать. С другой стороны – осадочек остался от неприятного этого сна. И дико было, что она в земле лежит, а разговаривала со мной, будто живая.
Ну, и интересно стало – был ли там шрам у нее на сиське, или это все фрейдистская тема какая-то из-под подсознания моего.
Потом подумал: грех об этом размышлять – покойница она уже. Пускай Господь ее простит – за все грехи ее тяжкие.
Но все-таки на сердце неспокойно было. А телефон все звонил и звонил, голова болела. Ну, пошлепал на кухню, взял трубку.
– Ну?
– Витек, это Юра.
– Я знаю.
– Скажи мне, это правда?
– Что?
– Девица мертвая, она была или нет?
– Есть. Под боком у меня спит.
– Ты что, дохлую бабу выебал?
– Да нет. Чисто погреться пришла.
– Бред какой-то. Я думал, мне это приснилось все.
Он помолчал, потом спросил:
– Тебе мать снилась?
– Снилась. А девица моя, кстати, Тоня. И Тоня говорит, что мать ведьмой была.
– Мать была алкашкой ебаной.
– Ну добро. Слушай, Юр, а ты скажи мне одну вещь, скажешь? Говно я человек, да?
– Ну, да, бывает. Хотя по-разному.
– За честность тебе спасибо.
– Я сейчас с ума сойду! Ты приезжай ко мне вечером, Вить! Приезжай!
Я подумал: подлечиться ему надо. Сейчас, небось, сходит подлечится. И правда, Юрка сказал нетерпеливо:
– К восьми давай.
– Лады. А пока дохлую бабу поеду одевать.
Вдруг он зашептал в трубку так, что в ухе неприятно стало.
– Мать снилась мне, говорила, что в земле лежать не может. Говорила, что земля ее не принимает.
Я сказал:
– Расслабься, Юрка, вечерком я доеду, мы поговорим.
Ну, он быстро попрощался да трубку бросил. Я вернулся в комнату, смотрю, лежит дамочка мертвенькая. Стал ее будить – не просыпается.
Ну, думаю, попал я.
Может, и не было этого всего?
Это я просто с ума сошел.
А что реально вообще?
Тут открыла она глаза. Я говорю:
– Ты уж меня так не пугай.
Протянул ей свитер свой – который ей был как платье, штанцы какие-то Ленкины старые нашел, которые остались.
– Иди, – говорю. – Переодевайся. Поедем шмот тебе покупать, а то ходишь в этой херне окровавленной – смотреть противно. Купим тебе чего-нибудь. Вечерком, может, к Юрке завернем.
Тоня медленно кивнула.
– Ты ж говорила, ты не спишь.
– Я не сплю. Я умираю.
– Ну, – сказал я. – Это уже условности. Пиздуй собираться.
А выглянул в окно – зимняя сказка. Так вот день начался.