Пишу эти строки, и меня тешит мысль, что мои слова дойдут до Польши трепетной волной и что где-то там какой-то радиоприемник вдруг отзовется эхом. Мне хотелось бы использовать этот краткий визит моих слов в Польшу, чтобы передать вам хоть сколько-нибудь сведений о себе, по крайней мере, тем из вас, кто знает, что есть некто по имени Витольд Гомбрович… так себе литератор, эмигрант, обретающийся в Аргентине, декадент, деструктор и дезертир, скандалист и предатель, к тому же инфантильный эгоист и нарцисс, влюбленный в свое гнилое «я». Разве не так? Разве не под этим соусом меня приготовили, создали и подали для политико-идеологических целей ваши великие фабриканты искусственной действительности? В конце концов, все то, что приходит к вам из западного мира, должно быть изменено и унижено многократной ложью ваших информационных источников, организованных в единую большую бюрократию неправды. А правда в том, что я, мои дорогие, здесь, в Америке, могу быть человеком абсолютно обыкновенным, абсолютно нормальным, который пытается выполнить свои духовные и художественные задачи насколько это возможно, а также с максимальной искренностью, какую он только может себе позволить. Вот такой я здесь, в Америке, а в Польше я вынужден быть полудурком и предателем. Тамошний террор душ должен иметь такого Гомбровича, какой ему нужен по тактическим и идеологическим соображениям. Попытались было меня замолчать, но когда это стало совсем трудно, меня подвергли определенной эстетической хирургии и нацепили на меня рожу идиота, отвратительного себялюбца, чтобы пугать ею послушных польских детишек. А налепили мне эту рожу для того, чтобы меня было легче прикончить. Ибо в противном случае, понятное дело, не будут иметь смысла и станут противоречить логике попытки архиморальной системы, правящей сего-дня в Польше, этого олицетворения гуманизма, культуры и справедливости, попытки уничтожить духовно, морально и художественно честного польского писателя Гомбровича. Чтобы система могла архиморально уничтожить Гомбровича, Гомбрович должен стать отвратительной гнилью.
Обо мне, как правило, больше молчат, чем лгут. Но и вранья набралась уже приличная куча. Из всей лжи, которая в отношении меня прозвучала, меня, может быть, больше всего радуют особо лживые слова вице-премьера Циранкевича, сказанные им в 1953 году. Мне они больше всего нравятся, по-тому что они, как и положено им быть, грубые, а сам вице-премьер правительства ввернул их в торжественную и очень гуманистическую речь, произнесенную, как сообщила национальная пресса, «на совместном заседании Почетных комитетов по празднованию года Коперника и года Возрождения».
Я расскажу вам об этом более подробно, чтобы постепенно ввести вас в мое понимание некоторых польских дел.
Вот уже несколько лет парижский эмигрантский ежемесячник «Культура» печатает мой дневник, где среди многих других ревизий происходит, насколько я могу судить, ревизия польского анахронизма. Что же является целью этого дневника, когда речь заходит о Польше? «В своей работе, – писал я, – я руководствуюсь идеей вытащить поляка из всех вторичных реальностей и столкнуть его непосредственно со Вселенной – и пусть справляется как может. Я хочу разрушить его инфантильность». Такая вот цель, заметьте. Вырвать поляка из его узкопольской, локальной реальности, сделать так, чтобы он стал человеком духовно свободным и зрелым, способным соответствовать миру и истории. Идя по этому пути, я в свое время раскритиковал нашу смешную манию расхваливать Польшу, делать ей рекламу, попытки кичиться, чваниться польской культурой, польской литературой или теми гениями, которые родились у нас… что ж, все это мне казалось каким-то детским. Описывая одно из таких торжественных заседаний во славу народа, «подарившего миру Коперника и Шопена», я включил пассаж:
«Гении! К черту всех этих гениев! Меня так и подмывало сказать собравшимся: какое мне дело до Мицкевича? Вы для меня важнее Мицкевича. И ни я, ни кто другой не будет судить о польском народе по Мицкевичу или Шопену, а по тому, что делается и о чем говорится здесь, в этом зале. Даже если бы вы оказались столь бедными на величие, что самым большим вашим художником был бы Тетмайер или Конопницкая, но если бы вы могли говорить о них со свободою людей духовно свободных, с умеренностью и трезвостью людей зрелых, если бы слова ваши охватывали горизонт не захолустья, а мира… тогда бы даже Тетмайер стал бы вам поводом для славы. Но дела обстоят так, что Шопен с Мицкевичем служат вам только для подчеркивания вашей незначительности, потому что вы с детской наивностью трясете перед носом уставшей от вас заграницы этими полонезами лишь затем, чтобы поддержать подпорченное чувство собственного достоинства и добавить себе значимости. Вы как тот бедняк, который хвалится, что у его бабки был фольварк и что она бывала в Париже. Вы – всемирные бедные родственники, пытающиеся понравиться себе и другим»[37].
Неужели это так сложно понять? Главным в вышеприведенном отрывке для меня было донести наипростейшую истину, которая лежит в самых основах нашего самого интимного общения с Польшей. Я утверждал, что значимость современного поляка не может измеряться ценностью выдающихся поляков прошлого; иными словами, тот факт, что король Собеский победил под Веной, а Шопен писал баллады, нисколько не свидетельствует об уровне и культуре современного господина Маевского или Козловского. Что же тогда является мерой нашей нынешней культурной ценности? Конечно, не то, что у нас, как и у других народов, когда-то там раньше, в стародавние времена, родился тот или иной гений, а то, что мы можем разумно, по-деловому, справедливо и сдержанно отнестись к этим историческим заслугам и достижениям; не то, что у нас есть история, а то, что мы можем правильно относиться к ней; не то, что был Шопен, а то, что Шопен не станет для нас в настоящее время средством дешевой национальной пропаганды, которая разве что выставляет нас в комическом виде в глазах более критически настроенных иностранцев.
Просто, не так ли? И заметьте, как такая мелочь определяет мое представление о современном польском достоинстве, которое я хотел бы видеть не скачущим в выражении благодарности миру, но основанным на зрелом понимании нашей роли и ситуации в мире. И бесспорно, такое мнение могло быть продиктовано лишь обостренным и непреклонным чувством достоинства – как национального, так и моего собственного, личного. А теперь послушайте, как это изложил товарищ вице-премьер Циранкевич в своей речи, произнесенной перед Комитетами по празднованию годов Коперника и Возрождения…
«На страницах парижской „Культуры“, ставшей центром ренегатской космополитической мысли, мы читали недавно вот такие размышления о великих гениях польской национальной мысли: „Гении! К черту всех этих гениев… Какое мне дело до Мицкевича?“ Или: „Любуясь собственной культурой, мы обнажаем наш примитивизм…“ Автор этих слов – один из теперешних польских эмигрантов, – рьяно подхватывает аргумент немецких шовинистов, насмехаясь над „не вполне польским Коперником и полуфранцузским Шопеном“…»
Довольно. Нет нужды цитировать дальше. Вы скажете, что, в конце концов, ничего страшного, кого сегодня волнуют пакости такого мелкого калибра, как выдергивание отдельных слов из текста, искажение тона, содержания и намерений… И тем не менее прежде, чем мы перейдем к более серьезным вопросам, прислушайтесь к нашему дуэту – я и он, – и вы увидите астрономическую дистанцию, разделяющую наши миры. Почему я могу говорить то, что думаю, почему он должен лгать, почему у меня обычное человеческое лицо, а он родился, видимо, под знаком рожи и морды, которую натягивает и мне и себе?.. И вот он перед вами; перед микрофонами судорожное лицо демагога, политика, комбинатора, хитрюги, он, вице-премьер, подделывает цитаты на уровне третьеразрядного писаки из бульварной газеты. Почему я не такой, а он такой? А все потому, что он слуга – слуга партии, истории, правительства, теории, программы – а я обычный, частный, свободный человек.
А теперь я расскажу вам о подделке в больших масштабах, жертвой которой пал мой «Транс-Атлантик», роман, выпущенный три года назад в Париже. Здесь, в эмиграции, нашлись такие, кто счел это произведение кощунственным, антипольским, скандальным и неслыханным, но мой «Дневник», постоянно появляющийся в «Культуре», помог прояснить многие недоразумения, и сегодня только очень ограниченные люди могут настаивать на таком примитивном взгляде на эту книгу. Естественно, пресса в стране упорно молчала о ней, однако, то там то сям, то один, то другой намекали на нее – вполголоса, при соблюдении всех предосторожностей, чтобы этот вредный микроб не вырос у него под пером до размеров рычащего льва. Но всегда обо мне пишут глупо и лживо, как будто я и на самом деле враг народа.
Я? Враг народа? Давайте повнимательнее вглядимся, что в «Транс-Атлантике» определяет мое отношение к Польше.
Но сначала согласитесь, что условия нашей польской жизни изменились неслыханно и что было бы нелепо требовать от нас выдержать натиск страшных проблем современности, будучи вооруженными этим нашим традиционным мировоззрением, наивным, узким и благодушным. Что, еще раз захотелось кавалерией пойти на танки? Мицкеви-чем или шопеновскими полонезами защититься от Гегеля? В мире, переваренном гегельянством, марксизмом, экзистенциализмом, вы собираетесь удержаться с помощью вашего идиллического облегченного мышления довоенного времени? Современная польская мысль просто обязана быть на высоте своего времени, и эта задача ложится на единственную свободную польскую литературу, ту, которая существует за пределами страны. Если эта литература окажется неспособной радикально обновить польское сознание, наполнить его новым размахом и новой энергией, она станет жалкой пародией на 1831 год, и ничем больше.
Поэтому для нас теперь пусть лучше будет мысль, которая ранит, бередит раны, зато искренняя и по возможности глубокая, но действительно что-то затрагивающая, а не пугливое самоутверждение в традиционном чувстве.
Что для меня было главным в «Транс-Атлантике»?
Я там говорю, что при нынешнем невероятном давлении коллективной жизни на личность единичный человек сможет устоять и сохранить свою человечность, только если он достигнет самого глубокого своего «я» и будет опираться на него. Это значит, я должен быть человеком духовно свободным и верным себе, своей природе. Это значит, что я должен реагировать на мир и жизнь не как поляк, не как член партии, последователь той или иной идеологии, защитник тех или иных идеалов или интересов, а лишь только и единственно как человек, в согласии со своей истинной, глубинной, самой фундаментальной природой. А это значит, что я не могу, например, искусственно культивировать в себе чувства, веру, рвение лишь потому, что они удовлетворяют интересам нации, партии, группы. Нация не должна стать инструментом фальши, искусственного ослепления – хватит нам этих слепых лошадей на нашей мельнице.
Обратите внимание, что эта мысль в своих выводах обоюдоострая, одна из тех, что, с одной стороны, отнимает силу, но, с другой, дает взамен новый заряд, возможно, обладающий еще большей сопротивляемостью. Рассмотрим это на простеньком примере того самого несчастного Коперника, который вдохновил вице-премьера на отвратительное штукарство. Как известно, немцы считают Коперника немцем, а поляки поляком, то есть, другими словами, всяк кулик свое болото хвалит. Но что произойдет, если я, поляк, публично признаюсь, что я не уверен, что Коперник был поляком? Естественно, такое признание может быть использовано в качестве аргумента немцами, и польским интересам будет нанесен ущерб. Но разве в тот же самый момент не прибавляется у нашего народа страшная сила в лице одного из его сыновей, который истинно честен по отношению к себе, который, следовательно, живет честнее, более естественно, чем те, кто лишь воспроизводит то, что им велят? А если этот более реальный, реально существующий человек по своей природе поляк, то его естественная польскость становится во сто крат сильнее, свободнее, крепче; и если бы таких было побольше, то, честное слово – с Коперником или без Коперника – нам не пришлось бы бояться за наше место в мировой культуре.
Не ясно ли, что мой бунт против Польши ведет – в другом смысле и в другом отношении – к увеличению польской жизненной силы?
Теперь послушайте, как я развил эту идею в полемике с одним критиком в эмиграции.
«Нетрудно заметить, – писал я в той полемике, – что в „Транс-Атлантике“ право голоса получает не какая-то там моя прихоть и фантазия, а общие для многих сегодня переживания и размышления, а именно – необходимость пересмотреть существующее отношение поляка к Польше. И это новое отношение к народу, которое начинает формироваться в данный момент где-то на перифериях и неофициально, кажется лично мне таким многообещающим, что я даже склонен был бы полагать, что именно оно сможет сдвинуть с места нашу эмигрантскую мысль, до сих пор не очень живую и творческую.
Если в „Транс-Атлантике“ и слышится (пусть в юмористическом ключе, но) не допускавшийся до сих пор тон по отношению к Польше – неприязнь, страх, насмешка, стыд, – то только потому, что произведение желает защитить поляка от Польши… освободить поляка от Польши… сделать так, чтобы поляк не уступал пассивно своей польскости, а подходил к ней свысока. Что такое, собственно говоря, Польша? Польша – это наша коллективная жизнь, такая, какой она сформировалась за долгие века. Но разве это не были века постоянной, отчаянной борьбы, причем борьбы с превосходящими враждебными силами, века болезненного, судорожного существования, века недоразвития? Не является ли эта „Польша“ творением несовершенным, слабым и разъеденным ядами слабости, униженным и изнасилованным? Не отягощен ли поляк наследственно Польшей, т. е. больным прошлым народа и его постоянным умиранием? В связи с этим, если поляк хочет быть полноценным человеком, способным к максимальному напряжению всех энергий своего в столь же переломном, как нынешний, моменте нашего существования, не должен ли он отказаться служить той польскости, которая сегодня определяет его?»
«А теперь такие вопросы: патриот я или нет после того, что защищаю поляков от Польши? Укрепляется или ослабляется в конечном итоге народ от приведенной выше мысли? Ведь на самом деле Польша состоит из поляков. Так что тот, кто имеет в виду только сиюминутные интересы Польши, а не собственное достоинство, честность, собственный ум, собственные способности, тот, кто предается фальсификации какой-то дешевой и неразумной пропаганды, или прямо заявляет о необходимости отказаться от собственного „я“ в пользу слепой дисциплины, призванной произвести эту желанную силу, или принуждают себя и других – к любви и вере – разве они не перечеркивают любые возможности развития нации в дальней перспективе? Чего же, однако, стоит народ, состоящий из людей фальсифицированных и усеченных? Из людей, которые не могут позволить себе ни одного искреннего, свободного жеста из опасения, как бы нация не развалилась?»
«Повторю: эта дилемма сегодня не чужда интеллигентному поляку и другим гражданам современного мира. Много евреев и немцев, французов, и итальянцев, и русских (и, конечно, много поляков в Польше), много тех, чьи народы терпят бедствие в катастрофе, начинают понимать, что нация – это не просто что-то прекрасное и возвышенное – что-то опасное, перед чем нужно быть начеку… И мысль эта связана с другой более широкой мыслью – о всеобщей деформации, о неизбежной искусственности человека, о том, что мы должны также пересмотреть наше отношение к форме».
«Я здесь всего лишь сигнализирую в нескольких словах о некоторых отправных точках „Транс-Атлантика“. Но для многих критиков этот комплекс вопросов сводится всего лишь к „дезертирству“, вызывающему отвращение. Когда же, наконец, польская критика сподобится на более серьезный подход к литературе? Как же легко пишутся фельетоны типа того, с которым я здесь полемизирую и который носит название „Почему наша эмиграция не дает великой литературы?“ Выводы автора позволю себе дополнить следующим: великая литература является предприятием, которое требует широты, полета, свободы и гордости, но, прежде всего, воли, чтобы быть кем-то, чтобы не прогибаться под мир, а созидать мир. Настоящая литература легко обходится без пособий, пропаганды, популяризации, конкурсов, призов, более того – даже без читателей и критиков, но одного должна требовать: чтобы ее не примитивизировали. А до тех пор, пока польское общество не научится ценить эту волю к творчеству, какой должна отличаться любая важная литературная работа, у него будет та „великая литература“, которую оно заслуживает».
Так я писал тогда. Теперь, наверное, в свете этой моей полемики вы поймете суть спора, в который я влез. Мои оппоненты говорят, что сила поляков в подчинении коллективной жизни. Я же придерживаюсь того мнения, что если какая-то социальная группа хочет стать сильной, жизненной, творческой, каждый из ее членов должен твердо стоять на собственных ногах, неустанно бороться за подлинность собственной, индивидуальной жизни.
Давайте попробуем перенести эту мысль на территорию вашей борьбы с большевизмом.
Коммунистическая доктрина, разумеется, метит в индивида. Стремится подчинить индивида массе. А значит, самый фундаментальный бой разыгрывается между человеком, который хочет по-настоящему прожить свою жизнь, и коллективным давлением, которое превращает его в номер, в шестеренку, в марионетку. Никакая борьба коммунизма с другими коллективными силами, будь то народы, армии, идейные организации, не бывает до такой степени беспардонной, как борьба с обычной искренностью личного человеческого чувства.
Если вы хотите противостоять коммунизму, то вы не сможете сделать это должным образом и обоснованно, если противопоставите ему народ или какой-либо другой центр коллективной силы. Человек, научившийся жертвовать собой в пользу народа, может пожертвовать собой на благо пролетарской или какой иной диктатуры. А еще не стоит забывать, что в нынешних польских условиях вообще невозможно создать эту силу коллективного сопротивления: ведь вам не разрешена сегодня никакая организация, у вас нет ни государства, ни правительства, ни армии, ни парламента.
Единственное, что остается поляку сегодня, это он сам – он сам по себе как индивидуальная сила, отдельное и суверенное существование, собственный непоколебимый мир. Вот почему мне кажется, что в польской культуре никогда не было так уместно усилие, направленное на то, чтобы это «я» каждого из нас было обнаружено, очищено, чтобы оно стало категоричным. Неправда, что мы нация индивидуалистов. Наш индивидуализм был анархией, а не [конец предложения нечитаем].
Таков мой взгляд. Он, как и любое другое мнение, может быть правильным или неправильным. Как видите, я не прячу своего мнения за словесной оберткой, наоборот, я хочу, чтобы оно явилось вам во всей своей болезненной и даже трагической остроте. Я хочу быть серьезным и искренним во имя моей жизни и во имя жизни каждого из вас. Но на это мое лицо набрасываются рожи чиновников вашего режима, которые вообще уже забыли, как выглядят их собственные лица, как звучит их естественный голос, и эти маски скачут вокруг меня и ревут: чудовище, ренегат, предатель!