Из темных сеней, по скрипучей, с балясными перилами лестнице надо подняться на чердак. Прямо в полутьме сруб вышки с низенькой дверью. Тут и живет Пафнутий Осипович. У двери слушаю: есть кто дома или нет? – Дома! Мерно звучит за дверью песенный голос:
А берет Илья ключики серебряны,
А серебряны ключи позолочены.
Отпирает Илья конюшонки стоялые;
Он выводит коня да неезжалого…
Дернув скобу, через высокий порог ступаю на вышку. Пафнутий Осипович, старик лет 60, сидит у окна за своим обычным зимним делом – шьет парус. Летом он ходит на мурманских пароходах.
– Здрасте, Пафнутий Осипович!
Пафнутий Осипович поднимает голову и весь расплывается в улыбку:
– А-а! Добро здоровье! Скинновай шубу, белеюшко, да садись… Я, покамесь засветло, конец дошью.
Сидя на лавке, наблюдаю за работой хозяина. На коленях у него угол распластанной по полу парусины. Парусину эту надо прошить по всем швам смоленой дратвой. Для того чтобы не повредить ладони швальной иглой, на правой руке у старика надета громадная кожаная рукавица. Пафнутий Осипович называет ее иногда… «наперсток», иногда «пакша». В комнате слегка попахивает кожей и смолой. Все давно знакомое. У развалистой русской печки шумит самовар. Прямо над дверями в стену врезан большой медный крест, а по косяку вязью выведено: «Христос с нами уставися». Хозяин вышки живет во старой вере. В большом углу, на божнице, у него стали рядком древние иконы. В середине «деисус» строгого новгородского пошиба, по бокам «Праздники» «преизящных писем Строгановских». Тут же на божнице медные складни, ручная кадильница и пара кожаных лестовок свисли вниз черными треугольниками. От икон по стене протянута полка с старопечатными книгами. Тут и «Поморский устав», и «Октай»[166], и творения Симеона Дионисевича «иже на Выге реце»[167], и, наконец, стиховник, крюковой сборник духовных стихов, переписанный рукою самого Пафнутия Осиповича.
За окном почти смеркалось. Недолог зимний день. Темно стало и на вышке. Самовар на полу, зашипел и оболокся паром. Пафнутий Осипович встает и потягивается:
– Ну, слава Богу, на сей день работы довольно.
Он складывает паруса, сбрасывает рукавицу и полощется некоторое время у рукомойника. Потом не спеша начинает хозяйничать. Зажигает лампочку, стелет на стол камчатную скатерть, ставит самовар, подает на блюдце рыбник и шанежки. Заводится разговор. Сначала идут распросы о здоровье родных, потом следуют мои новости про учебные дела, наконец переходим на более интересные темы.
Пафнутий Осипович знает «на голос» добрый десяток старин-былин и множество духовных стихов. Некоторые стихи поет по крюкам[168] с книги. Старик большой любитель крюкового пения и кого угодно сумеет увлечь рассказами о дивной красоте мелодий, скрытой в таинственных крюковых знаменах.
Неудивительно, что я учусь у него петь по крюкам. Сегодня у нас как раз «урок». Чаепитие окончено, и на столе появляется старинный «Октай учебный» с «Разводом демественному[169] и крюковому знамени». Щелкают книжные застежки. На первой странице «Октая» киноварью, чернью и золотом вырисована «лестница», восходящая и нисходящая крюковая гамма. Каждый раз надо пропеть сначала лестницу, потом уж выпевать гласы «Октая».
– Это како знамя? – спрашивает Пафнутий Осипович.
– Дуда.
– А это?
– Параклит.
– Это?
– Подчашие[170].
– Ну, ладно… Теперь споем кряду всю строку.
Перед глазами строчка хомового[171] текста с черными знаменами – крюками и красными пометами:
В два голоса тянем:
«Господи воззвахо ко тэбиэ…»
Мой учитель увлекается:
– И ах! Сколь красиво! Дуда-то! дуда коль ловко со стрелой прясо светлой да с пауком сошлась!.. Ну-ко иша раз! Во-во! Ну-ко иша!..
Он блаженно улыбается:
– Вить вот каково от правдедов искусство осталось! Разве может итальянска нота против крюка выстоять? Кака ей цена?! Ужо погоди, схватятся, как с горы-то скатятся…
К сожалению, гость Пафнутия Осиповича несколько молод для того, чтобы надолго увлекаться наонными мелодиями, сетовать на современность и грустить о прекрасном прошлом. «Октай» водворяется на полку.
– Ну а теперь старину, что ли, споем?
Я оживляюсь:
– Пафнутий Осипович, про Василья и Снафиду?!
– Про Василья и Снафиду?! Ладно… Дак вить ты и так про Василья и Снафиду хорошо знаешь? Я вот, как тебе притти, про Илью пел, как бой у их с Добрыней был… Голос уж очинь у этой старины хорошой! Ровно ручей льется…
Ясно, что Пафнутию Осиповичу хочется петь про Илью.
Хочется непременно! Но былина эта бесконечно длинная, а петь надо обязательно до конца. Старина не сказка, на полуслове нельзя обрывать. Кроме того, уж вечер, а у меня на совести уроки на завтра, и я кротко говорю, что Василья и Снафиду знаю еще плоховато, а Илью очень люблю, но про него мы споем потом…
– Ладно, ладно, – соглашается старик. – Мне-то все однако, давай про Снафиду. Сперва я обначалую, а ты потом пристань.
Он чинно выпрямляется на лавке, кладет руки на колени и ровным голосом заводит:
– В вольнемы-а-было в воль-онемы го-ороди,
У пречи-истого Сопа-са да у-крешшенья;
А ы жиы-ло у Спа-са сорок царских-е дочерей.
Мы поем с чувством. Обоим до глубины души жаль безвременно погибших Василья и Снафиду. Особенно нам нравятся заключительные строфы:
А и были люди, да миновалися;
А их звали, величали – забывалося.
Про Василья да про Снафиду была складена,
Мы Василью да Снафиды и память творим.
По окончании старины выслушиваю кой-какие технические замечания.
– Ежели старина плачевная, – говорит Пафнутий Осипович, – дак не пой с подерьгой, а пой в ростягу. Води голосом-то! Стихи разны, там про Богородицын сон, про Пятницу, про Пустыню тожо вытягать на голоса надоть. Ну а ежели весела кака старина, там, к примеру, про Катерину Микулишну, как с прихехе в карты играла, дак уж тогда с подбором, с прихватом играй.
Сегодня веселье как-то плохо на ум идет.
– Спеть разве про князя Михайла?
– Давай!
Высоко, высоко небо сине-е,
Широко, широко студено море;
А мхи-болота и конца не знать
От той иша Двины да от архандельской.
Напев еще более грустный, чем Василий и Снафида.
За окнами совсем уж темно. Словно стараясь попасть в унисон с печальной мелодией старины, в трубе начинается жалобное подвывание, а на крыше заворочались и ржаво заскрипели флюгера. Видно, поднялась метель.
Спета песня и князя Михайла… Он утопился, а по берегу ходит его мать. Ясно себе это прадставляю: серое туманное море, мшистый берег, как в Солзе, и на песке разбитый карбас… Мать князя Михайла бродит по берегу и вопит. Ветер рвет на ней платок, треплет подол, а уйти она не может…
«Глаза у нее, как у Сашки дикой, когда она по рынку бегает», – думаю я.
Пафнутий Осипович сидит молча, закрыв глаза. Потом немного в нос, исподтишка запевает:
Древяно гроб… сосновено…
И люблю этот стих, и боюсь его. Стих «гробополагателей» с жутким, бесконечно-заунывным наонным напевом:
Древяно гроб сосновено
Ради мене строено-хо-оно.
И припев после двух стихов:
Ты гробе наш, гробе,
предвечный наш доме!
В нем буду лежати,
трубна гласа ждати.
Ангели вострубято.
Гробных всихо возбудято-хо-оно.
Тишина в комнате. Только тикают часы да потрескивает. Изредка проскулит в трубе вьюга.
Старческий голос ведет заунывный стих:
Ты гробе наш, гробе,
предвечный наш доме!..
Вспоминается что-то читанное или слышанное: во времена волка-Никона, бывшего патриарха и его преемников, когда по Русской земле текли потоки крови страдальцев за отеческое благочестие и стлался дым от костров, от сжигаемых в срубах мучеников, многие, убежденные в пришествии антихриста, убегали в северные дебри. Ожидая со дня на день светопреставления, отшельники в некоторых местах каждую полночь ложились в гробы и со свечами в руках, заслышав крик петуха, начинали петь стих «Древян гроб»:
Пойду аз к Богу на суд;
К суду две дороги.
Одна-то дорога во царство небесно,
Друга-то дороженька во тьму кромешнюю.
Старик сидит ко мне боком. Он закрыл глава. Точно не живой…
Ты гробе наш, гробе,
предвечный наш доме..
Часы на стене начинают бить 9 часов. Я поднимаюсь:
– Пафнутий Осипович! Уж мне пора домой.
Он поворачивается ко мне, и я вижу снова дорогое, знакомое лицо.
– Домо-ой? Давай посиди ише. Веть време-то рано? Али уроки нать учить?
– Да-да, уроки, да и поздно.
С лампочкой в руке он идет меня провожать.
На крыльце мы прощаемся.
За воротами, на Новой дороге ни души. Где-то забрякал в колотовку караульщик.
– Какова пора – гости'! – слышу я еще раз Пафнутия Осиповича.
Не знаю, жив ли теперь Пафнутий Осипович. Не слышно о нем лет семь. Как это принято в северном староверии, Пафнутий Осипович ушел под старость в «пустыню». Может быть, он и посейчас поет свои стихи в Онежских, Пинежских, в Мезенских дебрях.
А может быть, лежит в сырой земле, шумят над ним темные ели да изредка звучит заунывный напев поморской панихиды и струится вверх дымок из медной кадильницы.