К книге
Рассказы антиквария о привиденияхНовые рассказы антиквария о привидениях. Скамьи Барчестерского собора[74]
88%
Новые рассказы антиквария о привидениях. Скамьи Барчестерского собора[74]
14

Мое знакомство с событиями этого рассказа начинается с прочтения некролога в одном из выпусков «Джентльменз мэгэзин» за начало девятнадцатого века:

«26 февраля в своем доме на Соборной площади в Барчестере скончался на пятьдесят восьмом году жизни досточтимый Джон Бенуэлл Хэйнз, архидиакон Соуэрбриджский, ректор Пикхилла и Кэндли. За время обучения в кембриджском колледже его способности и усердие заслужили высокую похвалу наставников, а когда он в должный срок получил ученую степень, его имя стояло в первых строках списка особо отличившихся студентов. Заслуги в учебе вскоре обеспечили ему членство в совете колледжа. В 1783 году он принял духовный сан, после чего его ныне покойный друг и покровитель Его Высокопреподобие Епископ Личфилдский предложил ему бессрочную должность викария в Рэнкстоне под Эшемом <…> Стремительное продвижение сначала до пребенда, а после – до регента хора в Барчестерском кафедральном соборе красноречиво свидетельствует об уважении, которого он добился, и его превосходной квалификации. После внезапной кончины архидиакона Палтни в 1810 году унаследовал этот пост. Его проповеди, неотступно следовавшие принципам религии и Церкви, украшением которых он служил, без малейшего намека на сенсационность сочетали в себе ученое изящество и христианскую добродетель. Лишенные узколобого фанатизма и наполненные духом искреннего милосердия, они надолго останутся в памяти его паствы. <Здесь опущена еще часть текста.> Из-под его пера вышел среди прочего замечательный трактат в защиту епископата, неоднократно читанный автором данного посвящения его памяти, который, однако, служит еще одним примером недостатка либеральности и смелости, увы, весьма распространенного среди издателей нашего поколения. В самом деле, его опубликованные работы ограничиваются пылким и искусным переводом “Аргонавтики” Валерия Флакка, томом “Проповедей о некоторых событиях из жизни Иисуса Навина”, читавшихся в его соборе, и некоторым количеством посланий, произнесенных им во время визитаций к духовным лицам его архидиаконства. Их отличительными чертами являются и т. д. и т. п. Имевшие удовольствие быть знакомыми с предметом этих строк еще не скоро забудут его любезность и гостеприимство. То, как он радел о почтенном и величественном сооружении, под древними сводами которого с неизменной пунктуальностью и тщанием исполнял свои обязанности, и особенно о музыкальной составляющей церковных ритуалов, можно назвать сыновней заботой, составлявшей резкий и освежающий контраст вежливому равнодушию, которое сегодня демонстрируют многие духовные сановники».

В последнем абзаце, после сообщения о том, что доктор Хэйнз скончался холостяком, говорится следующее:

«Можно было бы ожидать, что его мирное и добродетельное существование окончится в почтенном пожилом возрасте отходом равно спокойным и неторопливым. Но сколь неисповедимы пути Провидения! Тихое уединение, в котором подходил к концу вечер жизни почтенного доктора Хэйнза, волею судьбы потревожила – нет, вдребезги разбила! – трагедия столь же возмутительная, сколь и неожиданная. Утром 26 февраля…»

Однако будет, пожалуй, лучше, если я утаю остальную часть происшествия до тех пор, пока не опишу обстоятельства, которые к нему привели. О них – в той мере, в какой они ныне являются достоянием общественности, – мне стало известно из другого источника.

Цитируемый здесь некролог я прочел совершенно случайно, среди большого количества заметок того же периода. Он разжег во мне некоторое любопытство, однако я ничего не предпринял, чтобы выяснить подробности, а лишь сделал в уме пометку: если мне когда-нибудь представится возможность изучить архивные записи того времени, нужно будет припомнить имя доктора Хэйнза.

Совсем недавно я составлял каталог рукописей библиотеки колледжа, которому он принадлежал. Дойдя до последнего пронумерованного тома на полках, я спросил хранителя библиотеки, есть ли где-нибудь еще книги, которые мне, по его мнению, следует включить в свою опись.

– Не думаю, – ответил он, – но лучше пойдемте поглядим на раздел рукописей и убедимся. У вас есть время заняться этим сейчас?

Время у меня было. Мы прошли в библиотеку, проверили рукописи и, уже заканчивая осмотр, обратились к полке, с которой я еще не работал. Ее содержимое составляли в основном проповеди, пачки разрозненных бумаг, учебные упражнения, эпическая поэма в нескольких песнях «Кир» – плод досуга одного деревенского священника, трактаты покойного профессора математики и прочее в этом духе. Подобных материалов я повидал в своей жизни великое множество, однако обо всем сделал краткие пометки. Последней находкой оказалась жестяная коробка, которую пришлось хорошенько отряхнуть от пыли. Бирка на ней, заметно выцветшая, гласила: «Бумаги преподобного архидиакона Хэйнза. Переданы библиотеке в 1834 году его сестрой мисс Летицией Хэйнз».

Я тут же вспомнил, что эта фамилия мне где-то уже встречалась, и очень скоро понял, где именно.

– Должно быть, это архидиакон Хэйнз, который скончался в Барчестере при весьма странных обстоятельствах. Я читал его некролог в «Джентльменз мэгэзин». Могу я забрать коробку домой? Не знаете, есть там что-нибудь, представляющее интерес?

Библиотекарь охотно позволил мне забрать коробку и без спешки ознакомиться с ее содержимым.

– Сам я так в нее и не заглянул, – посетовал он, – хотя не раз хотел это сделать. Если не ошибаюсь, наш старый директор однажды, много лет назад, сказал Мартину, что колледжу вообще не следовало принимать эту коробку. А еще сказал, что, пока библиотека под его началом, никто ее не откроет. Мартин, когда мне об этом рассказывал, признался, мол, ему ужасно хочется узнать, что в ней; но директор служил библиотекарем и всегда держал коробку у себя в квартире, так что до нее тогда было не добраться, а после его кончины ее по ошибке забрали наследники и вернули только пару лет назад. Ума не приложу, почему я так до сих пор ее и не открыл; но сегодня мне нужно отлучиться из города, так что предоставляю вам право осмотреть ее первым. Думаю, я могу положиться на то, что вы не станете публиковать в нашем каталоге ничего нежелательного.

Я забрал коробку домой и изучил ее содержимое, а позже посоветовался с библиотекарем о публикации. Поскольку он позволил мне обнародовать эту историю, изменив имена действующих лиц, я постараюсь сделать все что возможно, чтобы учесть его пожелание.

Материалы представляют собой, конечно же, по большей части дневники и письма. То, какую часть из них я процитирую, а какую перескажу, зависит от пространности моего рассказа. Чтобы как следует разобраться в произошедшем, мне пришлось провести некоторые – не слишком утомительные – изыскания; однако мою работу весьма облегчили великолепные иллюстрации и пояснения в посвященном Барчестеру томе из серии книг Белла о кафедральных соборах.

Сегодня, чтобы попасть на хоры Барчестерского собора, вам нужно миновать преграду из металла и цветного мрамора, спроектированную сэром Гилбертом Скоттом, после чего вы окажетесь в, должен сказать, весьма скудно украшенном и отвратительно обставленном помещении. Все стасидии[75] там современные, без навесов. Места, отведенные сановникам, и имена пребенд, к счастью, сохранились и указаны на небольших медных табличках, прикрепленных к скамьям. Орган расположен в трифории[76], и та часть его корпуса, что видна публике, выполнена в готическом стиле. Запрестольный образ и его окружение ничем не выделяются среди ряда других.

Изящные гравюры столетней давности являют совершенно иное положение вещей. Орган поднят на внушительную преграду, выполненную в классическом стиле. Скамьи, тоже классические, поражают массивными размерами. Над алтарем простирается деревянный балдахин с урнами на углах. Восточнее расположена деревянная заалтарная композиция классического исполнения с фронтоном, на котором изображен окруженный лучами треугольник с золотой надписью на иврите. Ее лицезрят задумчивые херувимы. На восточной оконечности стасидий с северной стороны расположена кафедра с роскошным аба-вуа[77], а пол выложен черным и белым мрамором. Красотой убранства восхищаются две дамы и джентльмены. Из других источников я уяснил, что место архидиакона тогда, как и сейчас, находилось рядом с епископским троном на юго-восточном краю стасидий. Дом его, изысканный особняк времен Вильгельма Третьего, сложенный из красного кирпича, выходит фасадом практически на западную стену собора.

Доктор Хэйнз поселился здесь со своей сестрою в 1810 году уже зрелым человеком. Титул архидиакона многие годы был предметом его мечтаний, однако его предшественник продержался на посту до самого своего девяностодвухлетия. Как-то раз в конце года, примерно через неделю после скромного празднования его дня рождения, доктор Хэйнз бодро вошел в утреннюю столовую, потирая руки и весело напевая себе под нос в предвкушении завтрака, но воодушевление его тут же померкло при виде сестры, которая хоть и сидела на своем всегдашнем месте возле чайника, однако, склонив голову, безудержно рыдала в носовой платок.

– Что… что такое? Что стряслось? – спросил он.

– Ох, Джонни, ты еще не слышал? Наш бедный дорогой архидиакон!

– Архидиакон? Что с ним? Он заболел?

– О нет! Этим утром его нашли мертвым на лестнице. Какой кошмар!

– Неужели? О боже, бедняга Палтни! С ним случился приступ?

– Говорят, что вряд ли, и это самое ужасное. Кажется, виновата эта дурочка Джейн, их служанка.

Доктор Хэйнз помедлил.

– Я что-то не возьму в толк, Летиция. При чем тут служанка?

– Как я поняла, отвалился один из прутиков, которые держали на лестнице ковер, и она никому про то не сказала, а несчастный архидиакон поставил ногу слишком близко к краю ступеньки – ты же знаешь, эти дубовые лестницы такие скользкие. Похоже, он упал почти с самой вершины пролета и сломал себе шею. Как мне жаль бедную мисс Джейн! Девчонке, конечно, тут же укажут на дверь. Она мне никогда не нравилась.

Горе снова захлестнуло мисс Хэйнз, однако через некоторое время отступило настолько, что ей удалось чуть-чуть поесть. А вот ее брат, несколько минут в молчании постояв у окна, вышел из комнаты и тем утром более не вернулся.

Мне остается лишь добавить, что безалаберную служанку незамедлительно рассчитали, а пропавший прутик вскоре нашли под ковром – еще одно доказательство, если таковое требовалось, ее крайней глупости и безответственности.

Многие годы доктора Хэйнза за его, по всей видимости, крайне незаурядные способности прочили в преемники архидиакона Палтни – и наконец время пришло. Он незамедлительно вступил в должность и с великим рвением взялся за исполнение всех функций, кои она включала в себя. Немало места в его дневниках отведено сетованиям на то, в каком беспорядке Палтни оставил служебные дела и документы. Налоги с Рингэма и Барнзвуда не собирались лет так двенадцать, и большую их часть уже невозможно было взыскать; шел седьмой год без единой визитации; четыре алтаря отчаянно нуждались в ремонте. Помощники, назначенные архидиаконом, оказались почти столь же некомпетентны, как он сам. То, что такому положению вещей не позволено было продолжаться, явилось почти благословением – и эту позицию разделяет в письме один из друзей доктора Хэйнза. «ὁ κατέχων[78], – восклицает он (несколько жестокосердно ссылаясь на Второе послание к фессалоникийцам), – наконец-то устранен. Мой бедный друг! Какая же вас ждет неразбериха! Честное слово, когда я в последний раз переступал его порог, он не мог найти ни единого документа, не слышал ни звука из того, что я ему говорил, и не сумел припомнить ни единой детали дела, по которому я явился. Но теперь, благодаря нерадивой служанке и разболтавшемуся ковру, забрезжила надежда, что мы наконец-то сможем работать, не боясь потерять голос или терпение». Это письмо обнаружилось в кармане обложки одного из дневников.

Усердие и энтузиазм нового архидиакона сомнений не вызывают. «Дайте мне лишь время хоть как-то обуздать бессчетные ошибки и осложнения, преградившие мне путь, и я с радостию и искренностию присоединюсь к престарелому израильтянину в хвалебном песнопении, которое очень многие, боюсь, произносят одними только губами». Эту мысль я нашел не в дневнике, а в письме; друзья доктора, видимо, вернули корреспонденцию пережившей его сестре. Однако он не ограничивается размышлениями, а весьма тщательно и по-деловому изучает права и обязанности архидиакона. Из приведенного на одной странице расчета вытекает, что для того, чтобы дела архидиаконства обрели надежную почву под ногами, потребуется ровно три года. Эта цифра оказалась вполне точной. Как раз три первых года он занимается реформами; однако я напрасно ищу по окончании этого срока обещанную Nunc dimittis[79]. Доктор Хэйнз находит новую сферу деятельности. До сих пор многочисленные обязанности позволяли ему посещать службы в соборе лишь время от времени, но теперь его начинают занимать ткани и музыка. На борьбе архидиакона с органистом, пожилым джентльменом, пробывшим на этой службе с 1786 года, у меня нет времени останавливаться подробно – сколько-нибудь явным успехом она все равно не увенчалась. Куда важнее его внезапно возросший интерес к самому собору и его обстановке. В коробке имеется черновик письма к Сильванусу Урбану[80] (кажется, его так и не отослали) с описанием скамей, установленных в хоре. Как я уже сказал, они были довольно поздней работы – если точнее, года примерно 1700-го.

«Скамья архидиакона, расположенная в юго-восточном углу, западнее епископского трона (ныне столь заслуженно занятого поистине великолепным прелатом, который служит украшением барчестерской епархии), отличается несколько любопытным убранством. В дополнение к гербу декана Уэста, чьими усилиями была завершена вся внутренняя отделка хоров, скамья с востока оканчивается тремя занимательными статуэтками в гротескном стиле. Одна из них – изящно исполненная фигура кошки, чья сгорбленная поза поразительно живо передает гибкость, настороженность и ловкость грозного врага genus Mus[81]. Напротив нее расположена фигура, восседающая на троне и наделенная монаршими атрибутами, – но вовсе не земного царя желал изобразить резчик. Ноги его спрятаны под длинным балахоном, однако ни корона, ни скуфья не могут скрыть острых ушей и закругленных рогов, выдающих его связь с преисподней, а рука, лежащая на колене, вооружена когтями ужасающей длины и остроты. Меж двух этих фигур стоит силуэт, укрытый долгополой мантией. На первый взгляд можно решить, что это “серый брат” или иной монах, ибо голова его скрыта под капюшоном, а c пояса свисает шнур, завязанный узлом. Однако при более близком рассмотрении вы приходите к совсем иному выводу. Шнур с узлом оказывается висельной петлей, которую держит рука, почти совсем скрытая в складках одеяния; а иссохшие черты и – как жутко описывать это! – зияющие в щеках дыры возвещают, что вы глядите на царя ужасов. Эти скульптуры, без сомнения, созданы весьма искусным мастером; и если случится, что кто-то из ваших корреспондентов сумеет пролить свет на их происхождение и значение, я окажусь перед вашим замечательным альманахом в неоплатном долгу».

Описание продолжается еще довольно долго, и, поскольку все эти резные украшения ныне утрачены, оно представляет значительный интерес. Особенно стоит процитировать последний абзац:

«Просмотрев архивы капитула, я выяснил, что статуэтки на скамьях принадлежат вовсе не резцам датских мастеров, как доселе считалось, а уроженцу этой самой округи, некоему Остину. Дерево было привезено из принадлежащей декану и капитулу дубравы неподалеку, прозванной Священным лесом. Недавно мне понадобилось навестить приход, к территории которого она относится, и я узнал от пожилого и весьма почтенного местного священника, что среди тамошних жителей до сих пор ходят истории о внушительных размерах и возрасте дубов, пошедших на изготовление величественных украшений, которые я описал выше, пусть мне и не удалось в полной мере передать их великолепия. Об одном дереве, стоящем почти в самом сердце дубравы, известно, что его называли Висельным дубом. Меткость этого прозвища подтверждается тем, что в земле под его корнями обнаружили множество человеческих костей; а еще по обычаю люди, желавшие обеспечить себе успех в некоем начинании, будь то любовь или иные дела, в праздничный день вешали на его ветвях фигурки или куколок, наскоро скрученных из соломы, веточек или иных подручных материалов».

На этом покончим с археологическими изысканиями архидиакона и вернемся к его основным обязанностям, насколько о них можно судить по заметкам в дневниках. Записи, сделанные в первые три года упорных и кропотливых трудов, неизменно наполнены воодушевлением; без сомнения, тогда упомянутую в некрологе репутацию любезного и гостеприимного хозяина он вполне заслужил. Однако с течением времени я вижу, как над ним сгущается тень, которой суждено превратиться в непроглядную тьму – и которая наверняка отразилась на его внешнем облике. Большинством своих страхов и затруднений он делится с дневником; иначе ему некуда их излить. Архидиакон был холост, сестра жила при нем не постоянно. Но я уверен: он записал в дневниках далеко не все, что мог бы поведать. Вот, например, несколько выдержек:

«30 августа 1816 года: Впервые на моей памяти сумерки стали наступать так быстро. Теперь, когда в документах архидиаконства воцарился порядок, надобно найти, чем занять себя осенними и зимними вечерами. Как ужасно, что здоровье не позволяет Летиции оставаться здесь все эти месяцы. Быть может, продолжить работу над “Защитой епископата”? Пожалуй, это не помешает.

15 сентября: Летиция уехала в Брайтон.

11 октября: Во время вечерней молитвы на хорах сегодня зажгли свечи. Это явилось для меня потрясением: оказывается, темное время года внушает мне самую настоящую панику.

17 ноября: Весьма впечатлен резной скульптурой на моей скамье. Не помню, чтобы раньше особенно к ней приглядывался, да и в этот раз она привлекла мое внимание по случайности. Пока пели магнификат, меня, признаю с сожалением, почти сморил сон. Рука моя лежала на спине деревянной кошки – из трех скульптур на краю скамьи она ближе всего ко мне. Я этого не замечал, поскольку не смотрел туда, и вдруг меня поразило чувство, словно под моей рукой оказался густой и жесткий мех, и показалось, будто зверь пошевелился, пытаясь извернуться и укусить меня. Я тут же опомнился и, подозреваю, сдавленно вскрикнул, ибо господин казначей резко повернул голову в мою сторону. Неприятное ощущение оказалось таким стойким, что я против воли потер руку о стихарь. Этот случай побудил меня по окончании службы впервые внимательно рассмотреть скульптуры, и я только теперь заметил, сколь искусно они выполнены.

6 декабря: И все-таки как же мне недостает Летиции. Я работаю над “Защитой” столько, сколько могу, но вечера все равно тянутся мучительно долго. Дом слишком велик для одинокого человека, а гости здесь появляются лишь изредка. В спальне у меня всякий раз возникает неуютное ощущение, будто там кто-то есть. Дело в том (уж себе я могу в этом признаться), что мне слышатся голоса. Я отлично знаю, что это распространенный симптом надвигающегося угасания мозга – и, полагаю, мне было бы не так тревожно, имей я хоть какие-то основания считать, что причина в этом. А оснований у меня нет – нет совершенно, и ничто в истории моей семьи не подтверждает такое предположение. Труд, упорный труд и скрупулезное внимание к возложенным на меня обязанностям – вот лучшее средство исцеления, и я не сомневаюсь, что оно окажется действенным.

1 января: Приходится признать, что мои тревоги все множатся. Вчера вечером я вернулся от декана после полуночи и зажег свечу, чтобы подняться в спальню. Почти добравшись до верха лестницы, я услышал шепот: “Счастливого Нового года”. Ошибки нет: звучал он отчетливо и с удивительным выражением. Если б я уронил свечу, что едва не случилось, то боюсь даже представить, каковы были бы последствия. Однако я сумел одолеть последний пролет, поспешил в спальню и запер за собою дверь; после этого ничто более меня не беспокоило.

15 января: Вчера ночью мне пришлось сойти вниз за часами, которые я нечаянно оставил на столе, отправляясь спать. Помнится, я уже поднялся на последний пролет, когда вдруг у самого моего уха кто-то резко шепнул: “Осторожно!” Я схватился за перила и, естественно, тут же огляделся, но, само собой, ничего не увидел. Помедлив мгновение, я продолжил путь – поворачивать назад было уже бессмысленно – и вдруг едва не упал: под ногами у меня проскользнул кот – по ощущениям, довольно крупный, – но я, конечно же, снова ничего не увидел. Возможно, кот кухаркин, хотя мне так не кажется.

27 февраля: Странное происшествие вчера, которое мне хотелось бы забыть. Возможно, если изложу его здесь, мне проще будет взглянуть на него непредвзято. Я проработал в библиотеке примерно с девяти до десяти часов. Все это время в коридоре и на лестнице, казалось, царило необычное оживление, которое я могу описать лишь словами “молчаливая суета”: под этим я подразумеваю, что кто-то все время как будто сновал туда-сюда, но всякий раз, стоило мне оторваться от бумаг и прислушаться или выглянуть в коридор, меня встречала абсолютная тишина. Поднимаясь в свою комнату несколько раньше обычного – около половины одиннадцатого, – я также не заметил ничего, что можно назвать шумом. Так случилось, что днем я велел Джону забрать у меня письмо к епископу, которое я желал доставить во дворец как можно раньше поутру. Я наказал ему не ложиться и зайти ко мне, когда он услышит, что я отправился спать. Об этом я в тот момент не помнил, однако письмо все же захватил с собою наверх. Но когда, заводя часы, я услышал легкий стук в дверь и тихий вопрос: “Можно войти?” (а я, несомненно, слышал все это наяву), то вспомнил свое указание и, взяв письмо со столика, ответил: “Да, конечно, заходи”. Однако на мое приглашение никто не отозвался, и вот тут, подозреваю, я совершил ошибку, ибо открыл дверь и выставил письмо наружу. Там совершенно точно никого не было, однако в следующее мгновение дверь в конце коридора отворилась и появился Джон со свечой в руке. Я спросил его, подходил ли он к моей двери раньше, но и сам знаю, что не подходил. Этот случай меня очень расстроил; но, хотя растревоженные чувства еще некоторое время не давали мне уснуть, должен признать, что более в ту ночь ничего подозрительного не случилось».

С наступлением весны, когда к нему вернулась сестра, записи в дневнике доктора Хэйнза заметно повеселели; в самом деле, до начала сентября, когда он снова остается один, в них не найти никаких признаков подавленного настроения. Но после снова становится очевидно, что он обеспокоен – причем еще сильнее, чем раньше. Я вернусь к этой теме через мгновение, а сейчас отвлекусь, чтобы приложить документ, который, как мне кажется – хотя, быть может, я и ошибаюсь, – имеет отношение к нити повествования.

В счетных книгах доктора Хэйнза, сохранившихся вместе с другими его бумагами, указано, что вскоре после того, как его назначили архидиаконом, он начал каждые три месяца выплачивать по двадцать пять фунтов Дж. Л. Сам по себе этот факт ни о чем не говорит. Однако я считаю, что он непосредственно связан с очень грязным и дурно написанным письмом, которое, как и процитированное мною прежде, лежало в кармане обложки одного из дневников. Даты или почтового штампа не сохранилось, да и расшифровать его было непросто. Насколько я могу судить, звучит оно так:

«Уваж. сэр!

Все эти нидели я дожидалась от вас вистей, а коли вы ненаписали так значет неполучили мое письмо в катором я написала как нам с мужем тяжко приходиться паследнее время. На ферме все наперекасяк, где взять денег на ренту мы незнаем, дела идут савсем худо и я вас прашу праявить [здесь, скорее всего, написано “великодушие”, однако сказать наверняка невозможно] и паслать нам сорок фунтов, в ином случие мне придеться принять меры, каторых я принемать нехочу. Раз уж я изза вас патеряла место у доктара Палтни, здается мне что мая прозьба справедлива и вы харашо знаете что я магла бы сказать если припрет да я не хачу даставлять никаму неприятнастей патамушта всегда стораюсь все уладить добром.

Примерно в тот период, когда, по моим расчетам, могло быть получено это письмо, в расходах действительно фигурирует выплата сорока фунтов Дж. Л.

Возвращаемся к дневнику:

«22 октября: На вечерней службе, во время пения псалмов, со мной опять случилось то же, что год назад. Пальцы мои, как и в прошлый раз, лежали на одной из резных статуй (кошку я с тех пор стараюсь не трогать), и я собирался написать, что с нею произошла перемена, но это, пожалуй, чересчур. Ведь, в конце концов, это наверняка был какой-то обман чувств. Так или иначе, дерево показалось мне вдруг прохладным и мягким, словно превратилось в мокрую ткань. Я точно помню момент, когда это ощутил. Хор как раз пел: “(Постави на него грешника, и) диавол да станет одесную eго”.

Шепот в доме сегодня звучал назойливее обычного. Даже в спальне мне не удалось от него избавиться. Раньше я такого не замечал. Человек нервный, каким я не являюсь и, надеюсь, не стану, пришел бы от этого в сильное раздражение, если не в ужас. Кот опять сидел на лестнице. Кажется, он все время там. У кухарки кота нет.

15 ноября: И вновь мне приходится поверять бумаге происшествие, которого я не понимаю. Едва сумел уснуть сегодня. Ничего определенного я не видел, однако меня преследовало весьма яркое ощущение, что возле моего уха что-то очень быстро и горячо шепчут влажные губы. Продолжалось это довольно долго. Потом, полагаю, я провалился в сон, но вскоре очнулся, почувствовав руку на своем плече. К величайшему моему беспокойству, я обнаружил, что стою на вершине нижнего пролета лестницы. Луна в большом окне сияла ярко, и мне удалось разглядеть, что на второй или третьей ступеньке сидит крупный кот. Не знаю, что сказать. Не помню, каким образом добрался до постели. Воистину, бремя мое тяжело. [Далее следует пара строк, которые старательно зачеркнуты. Кажется, я различаю там слова “действовал из лучших побуждений”]».

Очевидно, что под давлением этих событий выдержка архидиакона вскоре начала давать сбой. Нет никакой нужды приводить здесь мучительные и печальные восклицания и молитвы, которые впервые появляются в декабре и январе и становятся все более и более частыми. Однако все это время он упорно цепляется за свою должность. Почему он не сказался больным и не укрылся в Бате или Брайтоне, я не могу сказать наверняка. Мое впечатление таково, что это не принесло бы ему пользы; уж такой у него был характер. Он знал: стоит ему признать, что эти досадные неприятности его победили, и можно будет сразу ложиться в гроб. Однако он все же пытался облегчить мучения, приглашая в дом гостей, а результат задокументировал таким образом:

«7 января: Сумел убедить кузена Аллена уделить мне несколько дней. Он займет соседнюю с моей спальню.

8 января: Ночь была тихая. Аллен спал хорошо, но жаловался на ветер. Мои впечатления все те же, что и раньше: шепот, неумолчный шепот: что он пытается сказать?

9 января: Аллен считает, что в доме очень шумно. А еще – что кот у меня удивительно крупный и красивый, только к людям совсем не приучен.

10 января: Мы с Алленом пробыли в библиотеке до одиннадцати часов вечера. Он дважды выходил посмотреть, что делают в коридоре служанки: вернувшись во второй раз, сказал, что видел, как одна из них скрылась за дверью в конце коридора, и что его жена живо бы навела среди здешней прислуги порядок. На мой вопрос, какого цвета платье на служанке, он ответил: серое или белое. Я так и подозревал.

11 января: Сегодня Аллен уехал. Нужно крепиться».

Эти слова, «нужно крепиться», в последующие дни повторяются снова и снова; иногда, кроме них, на странице больше ничего и нет. В таких случаях они написаны необычно крупным почерком и с таким нажимом на бумагу, что выводивший их наверняка сломал перо.

Насколько я понимаю, друзья архидиакона за все это время не заметили в нем никаких перемен, что дает мне ясное представление о его твердости и бесстрашии. О последних днях его жизни дневники не сообщают нам ничего, кроме уже упомянутого мною. Концовку приходится привести в лакированных выражениях некролога:

«26 февраля на улице бушевал ледяной ветер. Ранним утром у слуг появилась нужда выйти в переднюю дома, где жил предмет этих горестных строк. В какой же ужас пришли они, увидев своего любимого и почитаемого хозяина лежащим на площадке главной лестницы в позе, которая всколыхнула в них самые серьезные опасения. Когда позвали врача, тот, ко всеобщему ужасу, установил, что несчастный подвергся жестокому и свирепому нападению. Позвоночник его был сломан в нескольких местах, что могло стать результатом падения: судя по всему, ковер на лестнице закрепили непрочно. Но вдобавок к этому его глаза, нос и рот были изувечены словно когтями дикого зверя, отчего черты погибшего сделались, страшно сказать, совершенно неузнаваемыми. Нет смысла уточнять, что искра жизни в его теле уже не теплилась и потухла, по свидетельству уважаемых медицинских экспертов, много часов назад. Личность виновника или виновников этого загадочного надругательства также остается покрыта мраком, и самому деятельному расследованию пока не удалось предложить разгадку тайны этого возмутительного происшествия».

Далее автор высказывает предположение, что ключевую роль в случившейся трагедии могли сыграть сочинения мистера Шелли, лорда Байрона и месье Вольтера, и в заключение несколько расплывчато изъявляет надежду на то, что это событие «послужит примером новому поколению»; впрочем, его домыслы нет необходимости здесь цитировать.

Я уже давно пришел к заключению, что доктор Хэйнз повинен в смерти доктора Палтни, однако случай с деревянной фигуркой смерти на скамье архидиакона весьма меня озадачил. Догадаться, что ее вырезали из древесины Висельного дуба, было несложно, но подтвердить этот факт возможным не представлялось. Однако я все же отправился в Барчестер – отчасти с намерением узнать, нельзя ли как-то выследить остатки старых резных украшений. Один из каноников представил меня хранителю местного музея, который, по словам моего друга, скорее всех прочих мог поведать мне что-то по интересующему меня предмету. Я изложил этому джентльмену описания деревянных статуэток и гербов, прежде украшавших стасидии собора, и спросил, не уцелело ли что-нибудь из них. Он показал мне герб декана Уэста и еще несколько фрагментов убранства, по его словам полученных от одного местного жителя, в руки которого однажды также попала и скульптура – быть может, как раз одна из тех, о которых я спрашиваю, – причем с ней приключилась странная история.

– Старик, у которого она очутилась, сказал мне, что нашел ее на дровяном дворе, там же, где и остальные уцелевшие украшения, и забрал с собой, чтобы отдать детям. По дороге домой он вертел ее в руках, и вдруг она распалась на две части, а изнутри выпал листок бумаги. Он поднял листок и, заметив, что на нем что-то написано, сунул в карман, а потом переложил в вазу у себя на каминной полке. Не так давно я заходил к нему и, так случилось, взял вазу и перевернул, чтобы посмотреть, нет ли на ней меток. Листок выпал мне в руки. Когда я протянул его обратно старику, он рассказал мне историю, которую я вам пересказываю, и позволил оставить бумажку себе. Она была помята и немного порвана, так что я приклеил ее к картонке; вот, глядите. Если сумеете объяснить мне, о чем тут речь, я буду очень рад и, вероятно, удивлен.

Он подал мне картонку с прикрепленным к ней листком. На нем довольно четким почерком, явно принадлежавшим иной эпохе, было выведено следующее:

Кровью вы меня вспитали,

А потом из леса взяли.

Вот в соборе я стою —

Тронуть бойся гладь мою!

Коль в крови почую длань я,

Отомщу за злодеянье.

Смерть костлявою рукой

Заберет тебя с собой

В час, как грянет на земле

Буря ночью в феврале.

– Похоже на порчу или заговор. Как бы вы назвали нечто подобное? – спросил хранитель.

– Да, – согласился я, – пожалуй, можно и так сказать. А что стало с фигуркой, в которой его нашли?

– А, совсем забыл! Старик сказал мне, что она жутковата на вид и напугала детей, поэтому он бросил ее в огонь.

Предыдущая главаГлава 14 из 16Следующая глава