К книге
Растревоженная степь. Донские писатели за рубежом и в ОтечествеКто ускакал, а кто и остался
67%
Кто ускакал, а кто и остался
4

Бунты и мятежи, как правило, бывают подавлены, а более крупные восстания имеют исход в обе стороны и часто перерастают в затяжные войны, когда ни одна из сторон не знает, в чью пользу завершится борьба и обе надеются на победу. Донское сопротивление возникло сразу после установления в Петрограде Советской власти, когда донские верхи во главе с атаманом А.М. Калединым не пожелали ей подчиниться; сопротивление переросло в войну, которую многие помнят по «Тихому Дону». Новочеркасск в феврале 1918 года был захвачен красногвардейцами, но восстание продолжилось – оставшиеся верными войсковому правительству воинские части и примкнувшие к ним добровольцы ушли в Степной поход под началом походного атамана П.Х.Попова, чтобы к весне вернуться в донскую столицу. В разных точках области вспыхивали стычки…

Среди поддержавших новую Советскую власть на Дону выделяется войсковой старшина Ф.К.Миронов – личность противоречивая, стихийная, имевшая в себе задатки казацкого вожака былых времён. В своих воспоминаниях Миронов описал самое начало бурь – январские дни восемнадцатого года в слободе Михайловке (станция Себряково) Усть-Медведицкого округа, куда 17 января 1918 года прибыл переданный ему в результате революционных пертурбаций 32-й Донской полк – самый революционный из полков северного Дона. В записях прочитывается искренность натуры их автора, до крайности порывистой.

«12 января в сл. Михайловке при этой станции разыгрались известные события – избиение офицеров 5-го запасного Донского казачьего полка. 32-й полк опоздал на 5 дней, опоздал не к избиению офицеров, чего бы он не допустил, а к образованию военно-революционного комитета. Вскоре последовали перевыборы комитета … <который> в большинстве случаев состоял из элементов с уголовным прошлым, вернувшихся по амнистии каторжников, имел на казачьи массы самое отрицательное впечатление. Это впечатление стало углубляться непрактичными, подчастую дикими выходками некоторых членов военно-революционного комитета и красногвардейцев. Бесцельный, ненужный кошмарный террор повис над округом. Так, Ив. Ткачёв, правая рука Савостьянова, игравшего видную роль в сл. Михайловке, придя в больницу, вытащил на снег раненого офицера и пристрелил. Расправа над пятью арестованными офицерами оставила не менее глубокий след презрения и ненависти к новой власти…»

Этот же акт неслыханного произвола и насилия озверевшей обывательской толпы в подробностях описывает в одной из корреспонденций донской литератор Ф.Д. Крюков, проживавший в это время неподалёку от Михайловки.

Начало восемнадцатого года в Усть-Медведицком округе сопровождалось сильными беспорядками и убийствами, попытками советской власти закрепится в донских станицах, издевательствами над прежней администрацией, над мирными гражданами, над представителями интеллигенции и «буржуазией». Когда зарево междоусобной войны разгорелось до красноты, Миронов держал фронт по железнодорожной линии Филоново – Себряково – Арчеда – Царицын. В девятнадцатом году начал выступать против «коммунии», – агитировал за советы без коммунистов. Комиссары стали подозревать, что, покончив с Красновым и Деникиным, Миронов может повернуть свои полки против них самих. Старого революционера и социалиста привлекали к трибуналу, приговаривали к расстрелу, но в первый раз помиловали. Дали ему Вторую конную армию, сыгравшую решающую роль в победе над Врангелем. Однако Л.Д. Троцкий и его люди с Филиппом Кузьмичем через короткое время покончили (застрелили в Бутырской тюрьме), приписав ему подготовку вооружённого заговора. Дело шито белыми нитками – ещё в 1960 году Миронова реабилитировали, но, как знать, не собирался ли грезивший о народном социализме с сохранением черт традиционного уклада (несмотря на его же призывы бить попов) командарм действительно устроить комиссарам кровавую баню, собирая своих конников в феврале 1921 года в Арчеде. По случаю реабилитации их лихого командира ликовали старые вояки из числа его уцелевших подчинённых, устроившие в начале 1960-х годов в Усть-Медведице праздничные гуляния. До того они были под подозрением как не вполне правильные коммунисты.

Не все уцелевшие старики были в молодости мироновцами – на Дону ещё в семидесятые годы можно было услышать песню, сложенную повстанцами, воевавшими против частей Миронова. Для них он был опасным противником, в открытом бою его трудно было одолеть.

Тише, братцы, размещайтесь,

Чтоб Миронов не слыхал…

Знакомые места: крутые отроги Восточного Донского кряжа, обрывающиеся меловыми обнажениями над петлистой рекой; курганы, глубокие балки, старые исконные правобережные станицы: Распопинская, Клетская, Кременская; лесистое, песчаное и озёрное Задонье с крупным донским притоком Медведицей. В гражданскую здесь шли ожесточённые схватки между казаками-повстанцами и частями Красной армии, лилась кровь. Так лилась, что один из долго живших вандейцев сказывал, будто во время рубки у хутора Козиновского земля пропиталась кровью до корней, уже не могла более впитать её, и тёк кровавый поток по ложбинкам аж до самого Дона… Что мы, росшие в тех краях в шестидесятые годы, знали о канувшей в лету России – она скрылась от нас за непроницаемой завесой, как будто её и не было, в школе нам о ней не рассказывали. (Россказни бывших красных партизан часто отдавали надоевшей болтовнёй.) Разве что домашние потихоньку пошепчутся, на что-то намекнут или на особицу державшийся подозрительный старик, прошедший через ссылки, что-нибудь эдакое выкинет или выдаст, утерев уста тыльной стороной наработанной узловатой ладони.

Усть-Медведицкий округ, ныне разделённый на несколько районов Волгорадской области, насчитывал до 300 тысяч жителей. Это крупный регион, считай, небольшая губерния. Окружная станица Усть-Медведицкая, раскинувшаяся на крутых придонских горах на правой стороне Дона, напротив впадения в него реки Медведицы, – с гимназией, реальным и духовным училищами, с тысячами обитателей, среди которых было немало офицеров, учителей, адвокатов, врачей, духовных лиц, с пятью храмами, знаменитым Преображенским женским монастырем, с театром и публичной библиотекой, считалась центром северных казачьих земель и столицей верхнедонских казаков. В станице кое-какие строения сохранились до настоящего времени, и если пройти вверх от Дона по бывшей Воскресенской улице, то можно составить некоторое представление о дореволюционном донском быте. Теперь поселение называется не станицей Усть-Медведицкой, а городом Серафимовичем – в честь проживавшего здесь в юности русского и советского писателя, донского казака по рождению, сына почтенного есаула Серафима Ивановича Попова – Александра Серафимовича (1863–1949). В станице действует его мемориальный музей, свидетельствующий о неплохих условиях, в которых находился писатель, когда приезжал сюда в разные годы.

Серафимович до революции был известным и плодовитым автором, но коллеги по литературным «Средам» отшатнулись от него – в начале восемнадцатого года он оформил пребывание в рядах коммунистической партии, занял редакторское кресло в «Известиях» и поспособствовал удушению свободной печати. Приятель старшего брата Владимира Ульянова-Ленина Александра и друг этой революционной семьи, он пользовался авторитетом в кругах старых большевиков, при Сталине был признан советским классиком за роман «Железный поток». Старую казачью жизнь писатель не любил, считал косной, про Дон писал очень мало, преимущественно с отрицательной тенденцией: ни одного живо написанного характера не оставил. Как марксист он полагал, что всё старое и традиционное никуда не годится и подлежит искоренению. Правда, был неравнодушен к донской природе и усматривал в себе скифский корень, но и его забросил в революционный котёл.

Описывая до революции всяческие мерзости под видом язв царизма, Серафимович в целом придерживался литературного канона реалистической школы (Лев Толстой хвалил рассказ «Пески» за художественность). После октябрьского переворота он скатывался к пасквилям: в одном из фельетонов оболгал почтенную игуменью Арсению (Себрякову) и монахинь Преображенского монастыря; доказал свою преданность большевизму множеством ядовитых статеек: о пьянстве Николая II; о терроре со стороны казаков Каледина в конце семнадцатого – начале восемнадцатого года. Но и Серафимовичу досталось за казачье происхождение: его старшего сына свои же убрали в гражданскую, когда Анатолий Попов, находясь на фронте в качестве комиссара, попробовал выступить против политики расказачивания. Ленин выразил Серафимовичу письменное сочувствие по поводу гибели сына, но против яростного Льва бывал бессилен и сам Ильич.

Пошедшие за «коммунией» усть-медведицкие казаки Миронов и Серафимович были разными людьми. В Миронове преобладала порывистость правдоискателя-социалиста, поверившего посулам Ленина и Калинина и строчившего им пространные письма. К казачеству он относился с преданностью, против Христа и Евангелия не выступал (уцелевшие дневниковые тюремные записи, письма к возлюбленной поэтессе Суетенковой свидетельствуют о латентной религиозности). Серафимович, с юности увлекшись теорией Маркса, отторгал прошлое целиком – всё, связанное с царским временем, вплоть до классической усть-медведицкой гимназии, где его «душилилатинским, греческим, законом божьим». А вот Николай Келин, там же учившийся, напротив, с любовью вспоминал эту гимназию.

Мы начинали повествование с рассказа о Келине – его воспоминаниями и продолжим.

Когда сотник-артиллерист Николай Келин, спасаясь от самосуда солдат своей батареи, возвращался зимой восемнадцатого года в Клетскую, при приближении поезда к станции Себряково по вагону прошел слух, будто накануне сюда подкатил паровоз с несколькими вагонами из Царицына, набитый матросами и рабочими, которые покололи штыками и вырезали до 70 казачьих офицеров – практически весь офицерский состав стоявшего здесь 5-го полка. Но в родной станице Келин застал мирную картину. Правил совет, говоря о котором, дед автора ворчал:

«Удивляюсь, на такое дело самых ледащих казачишек посадили. Возьми Черячукиных – двум свиньям корму не разделят. Всю жизнь лодырями прожили…»

С новой властью как будто сжились – она составилась из башибузуков, но местных. Доходили и сюда слухи, что где-то на юге появился Корнилов и вроде бы около него группируется офицерская молодежь. А клетская молодежь в это же время часто собиралась в школе, разучивала «Интернационал» и ставила любительские спектакли

Ранней весной сотник, в приподнятом настроении, отправился в окружную Усть-Медведицкую станицу регистрироваться и явился к председателю исполкома Рожкову. Бывшие офицеры обязаны были встать на учет. В совете он застал взвинченную обстановки и его благодушие поколебалось. На столе у Семёна Рожкова – наган, ручные гранаты. Давно ли Келин с передовой, едва спасся от самосудов, и снова начинается… Рожкова было не узнать: не прежний щупленький реалист, а человек дерзкий, готовый убивать.

«Сажусь в сторонке, – продолжает повествователь. – Перед Рожковым на подоконнике, вольготно перебросив ногу через колено, пристроился какой-то нагловато улыбающийся человек лет тридцати. Я, вероятно, прервал очень бурное объяснение. Семён, сжав кулак, твёрдо бросает сидящему на подоконнике:

– Ну, смотри, сотник, смотри, чтобы не сыграть в ящик! Собственной рукой застрелю, как собаку, если будешь мутить казаков по хуторам!

Сотник криво усмехается, встает и, хрустнув пальцами, бесшабашно бросает:

– А ты не всякому слуху верь. Испугал… Не таких видали! – и, хлопнув дверью, выходит.

Переговорив о своих делах с Рожковым, я собрался уходить. Прощаясь, Семён спросил:

– Ты как тут? На коне?

– Нет, с оказией приехал.

– Так вот, смотри – завтра еду по хуторам, по округу. Шевелятся кое-где, гады, начинают. Видел, вот сейчас ушел. Но мы им голову свернём… Еду через Клетскую, возьму тебя с собой. Место есть: по-атамански еду – тройкой!»

На Дону шёл апрель – чудесный месяц, наполненный запахами оживавшей степи, поймы. Вода входила в займища, играла с прутьями тальника, с ветвями верб и скрывала их. Только непокорные тополя-великаны полоскали на ветру свои макушки. Степь скоро покроется разноцветьем лазоревых цветов (диких тюльпанов), ирисов, распустятся в пойменном лесу белоснежные гроздья ландышей… Но радости весны отступили на задний план, после слов Семёна, которые Николай услышал в застолье – его дед Иосиф, на грех себе, взялся угощать гостей:

«– Вот усядемся покрепче, Иосиф Федорович, и… за вас примемся.

– Это как же понимать? – опешил дед, вставая.

– А вы сядьте… Так и понимать, как сказал – раскулачим… Довольно растягиваться-то… Всё поставим на свои места…

– Но послушайте – я же всю жизнь работал, как вол. С подпасков начал, своим горбом всё нажил, сокрушённо и заметно волнуясь, заговорил дед.

– Да мы потом разберём, – успокоил Рожков, поднимаясь из-за стола. – Ну, мы едем! Дела много!..»

Тишина в станице, где офицеров пока не убивают, у власти вроде как свои – крестники, кумовья; молодёжь «Интернационал» разучивает – быстро наш народ умеет приспособиться к обстановке. Однако тишина обманчива – всего лишь короткий передых, затишье перед бурей. Семён Рожков с соратниками не остановятся ни перед чем, чтобы калёным железом пролетарской революции выжечь крамолу и приступить, так сказать, к экспроприации.

Когда коммунистическая власть начала свое шествие по Дону, то Советы, с самого начала, предполагали обчисть и выпотрошить край. Извести добрых людей было решено заранее. Казаки, слушая речи Семёна Рожкова (он вскоре отведает пули, и не по политическим мотивам, а потому что не поделит девушку с бывшим приятелем) и ему подобных, читая положения новой власти о том, что «к предметам ведения губернских земельных комитетов относятся: фактическое изъятие земли, построек, инвентаря, сельскохозяйственных продуктов и материалов из владения частных лиц», постепенно осознавали, что большевики церемониться с ними не будут … Когда нам чернь в глазах осатанелых, / Ворча, несла потоки чёрных бед… – скажет Келин в стихах.

Он присоединится к первым клетским повстанцам, пришедшим к нему спустя несколько дней с разговором, что «скоро Усть-Медведицкому совету вязы открутят» и надо, мол, помочь… уже человек пятьдесят слово дали… Что такое пятьдесят человек, но он пошёл воевать против частей Миронова в качестве артиллериста, которых здесь решительно не хватало. Восставших было немного, но через считанные дни ряды повстанцев пополнились: по станицам и хуторам донского правобережья образовывались освободительные отряды, вооружённые чем попало. Келин же вскоре, нарушив военный устав, окажется в Новочеркасске, к своим присоединится на последнем этапе их борьбы, потом уйдёт за рубеж.

Литераторов, ко времени гражданской войны заявивших о себе в литературе (Туроверов и Келин начали сочинять за границей) и связавших себя с донскими повстанцами, можно пересчитать по пальцам. В повстанческие ряды их привела не политическая страсть, не партийная принадлежность, а нравственное чувство, побудившее грудью встать на защиту родного края. Я остановлюсь на Романе Кумове (1883–1919).

Выпускник Новочеркасской духовной семинарии Кумов, хоть и не избрал для себя путь служения алтарю (он впоследствии окончил юридический факультет Московского университета и служил присяжным поверенным), навсегда остался захваченным образом Иисуса из Назарета. Политикой он увлекался мало и писал на христианские темы в тогдашней периодике (выходили у него и отдельные сборники рассказов и очерков). Кризис веры и жизни персонажи Кумова преодолевают инстинктом счастья. Порыв счастья и жизненности опрокидывает препятствия, главное из которых – сотворённый рациональным сознанием бездвижный истукан мысли. «…И когда я, отрешившись от всего, захотел счастья, меня потянуло к Богу… Отрубите причал ладьи, и ладья поплывёт быстро-быстро… в даль – к синему морю, куда всё уносится течением. Так уносила меня к Богу природа – в своём неудержимом стремлении к Богу. Ибо в Боге было счастье для всех». При таком подходе Кумову была доступна тема зарождения христианства, и его «Нилена из Рима» представляет собой мистерию обращения молодой римлянки-патрицианки при гробе и воскресении Иисуса.

Образы сельских пастырей, написанные у Кумова тонкой акварельной кистью, резко контрастируют с карикатурными попами, наводнившими перед революцией литературу. Нельзя о его священниках сказать, что они типичные представители какого-то сословия – они, прежде всего, свидетели о Боге любви, они не клерикальны, не похожи на служителей культа, как их подавали в литературе. Они не члены корпорации, а религиозные интеллигенты-народники. Если революционная или какая-либо другая интеллигенция за что-то боролась, чего-то искала, то они уже нашли. Точнее говоря, они ищут уже не своего, а общего, Божьего. Но и их находит и застигает рутинная жизнь. На их долю выпадает много несчастий, они бывают не поняты, теряют физические силы, никнут в житейской борьбе. Но в их видимом поражении содержится залог высшей победы – победы над смертью. Кумову был интересен не церковный и монастырский быт, а мелодия верующего сердца, оттенки и грани религиозного чувства. Он был художником широкого чувства жизни и сотрудничал не только в православных журналах, но, например, в «Летописи» Максима Горького. Тот поощрительно отзывался на его сочинения и в двадцатые годы пытался навести о нём справки, но Романа Петровича уже не было в живых…

Наигрывающего импровизации на скрипке, любящего цветы, трепещущего при упоминании кровопролития отца Василия из рассказа «Степной батюшка» автор в первоначальной редакции 1909 года «похоронил», а во втором варианте, появившемся в сентябре 1918 года в издававшемся в столичном Новочеркасске белоказачьем журнале «Донская волна», оживил, то есть застал в живых в свой повторный приезд на отдалённый донской хутор. Отец Василий оказался необходим ему, чтобы умягчить смятенный кровопролитием мир, чтобы за ночной панихидой помолиться вместе с автором на сельском погосте о погибших весной восемнадцатого года земляках – о тех, «которые страдали и умерли, о тех, могилы которых остались без креста, о тех, которые озлобились и ожесточились в непосильной тяжёлой борьбе в эту тихую, как тонкое нежное покрывало, июньскую ночь… Пахло ладаном и степью, церковь теплилась под лунными лучами, как свечка, вдали разбросался безбрежный золотисто-зелёный простор степи и мы молились… На земле, обрызганной кровью, истекавшей страданием, мы молились о тихом покое мятущимся…»

Над служением степного батюшки веет дух тишины и преображения – единственное противоядие от сокрушительных войн. Только ему по силам примирить и успокоить мятущуюся человеческую душу. Вроде и невелик кругозор отца Василия, но всё раздвигается и раздвигается. И здесь мне надо процитировать, что дать представление о стилистике религиозного писателя Романа Кумова.

«…Степь, белесоватые курганы, церковка, вся в степных запахах, заросшая мхом и травами, кругом него земля – чистая, благовонная, кроткая, богатая глубоким тучным чернозёмом, с своими вековыми песнями, преданиями, верованиями… Он пришёл, раскрыл свое евангельице и начал учить. Он учит, а земля тихо живет своей жизнью, покрытая нивами, лугами, курганами… Как клубы утреннего тумана, поднимаются над нею старые предания, песни, верования и окутывают тех, которые живут в полях, лугах, на курганах… Он учит, а солнышко поднимается из-за озера, пробегает свой дневной путь и падает куда-то в бездну… Травы цветут, колосятся хлеба, курганы встают – думные и тихие, чирикают птицы…

И среди земли, среди её верований, преданий, песней поднимается деревянная церковь, одетая мхами и травами. Поднимается, как тот же степной курганчик, и позванивает, и звоны отдаются в степи, лугах, на курганах…

Он учит, а тихое пение сливается с тихим днем, тихими полями, тихим селом… Сам не замечая того, он сливается с землёю – кроткою, благовонною, чистою… Тихое учение обрамляется травою, цветами, курганами; как луч солнышка, ласковый и кроткий, горит на нем, как алмаз, и в тиши степей, на лоне земли совершается чудо: кроткое учение претворяется в землю и земля претворяется в кроткое учение… И стоит он в непонятном удивлении, видя, что его маленькое евангельице вдруг разрослось и уже степи, луга, курганы полны им … Священным вдохновением объятый, он вдруг дерзновенно начинает листать эти новые великие страницы – степи, луга, курганы, и видит, что они святое кроткое учение… Он падает поражённый, и в первый раз, тихо, без слов, поёт песню великому Богу, он, глава природы, а степи, луга, курганы подпевают ему…»

Не служивший в воинской службе, сторонящийся брани и крови, мягкий по характеру Кумов в тяжёлые для родины времена выказал себя твёрдым сторонником самобытного Дона. Свидетельством этому остались его письма к донскому литератору, редактору «Донской волны» В. Севскому (Краснушкину).

«…Я сейчас хожу вокруг статьи – что на Дону есть самобытность, что желательно бы её сохранить. И сказать по совести, нахожу много, что надо – во имя справедливости и духовной культуры – сохранить. И одно из первых: донской дух, это стремление к высокому, этот характер. В будущей семье российских федераций Дон должен бы сослужить большую службу России именно этим своим волевым богатством. Ведь чеховщина явление вполне “русское”, а не донское. А? Теперь, когда самоопределение – высшая мудрость устроения общественной жизни, грех был бы нам, уроженцам гордого свободолюбивого Дона, не заявить всем о существовании Дона. Ведь в сущности о существовании Дона не знают даже те, кто живёт сейчас на берегах географического Дона… И дело не в превозношении совсем. Мне кажется, что долг наш, как русских граждан, самоопределить, округлить Дон, чтобы он вошёл в будущую федерацию как её определённая и сильная единица. Так должны сделать рязанцы относительно Рязани, тверичи – Твери, донцы – Дона».

«Что-то и на Дону зловеще, как перед грозой… Я уже начинаю думать, что если не будет Учредительного Собрания, всем нам, казакам, придется садиться на коней».

Учредительное собрание большевики разогнали, а Роману Кумову действительно пришлось сесть на коня – вернее сказать, за неимением такового – на велосипед: он был зачислен повстанческим руководством Усть-Медведицкого округа в самокатную велосипедную команду и исполнял обязанности вестового. Этот не отличавшийся богатырской силой человек в очках, с улыбкой степной поповны, в синей скромной рубашке под куцым сереньким пиджаком, каким вспоминал его В. Севский, повстанческую весну восемнадцатого года встретил в родной Усть-Медведице, а потом пешком по просёлочным дорогам уходил от наступающих отрядов красногвардейцев в Новочеркасск. Он истоптал за свою недолгую жизнь множество степных дорог, собирая народные песни, и вот что ещё написал В. Севскому.

«…Я пережил это время очень больно, как все, конечно, поскольку позволяла физическая возможность, работал. Главная задача моей теперешней работы – пробудить и поддержать насколько возможно в впавшем в смертное безразличие русском обществе дух веры в себя и свои судьбы. Это делать мне не трудно, ибо я верю на самом деле глубоко и в русский народ, и в особый его жребий на земле, несмотря ни на что. Дон без Великороссии я не мыслю и не чувствую. Дон с Украиной – это умаление Дона (это я говорю, не желая никак оскорбить Украину – она сама по себе). Дон – независимое государство – это мелко для меня, недавнего гражданина мирового царства, как степная река после безбрежного океана. Одним словом, Дон без Великороссии я не могу представить себе, как не могу представить своего внутреннего душевного мира, например, без Пушкина, без преподобного Сергия, без Москвы, без Волги и т. д. Дон без Великороссии – это неестественно».

Гражданскую войну Кумов переживал как вторжение в лад и строй жизни губительной и грубой силы. Грохотом, пальбой, убийствами война искажала жизненные ритмы, вносила в сознание диссонирующую ноту. Всего лишь несколько картин тревожного восемнадцатого года оставил нам писатель да былинный «Старохопёрский поход» и музыкальный этюд «Пророчество» (в исполнении историка Василия Осиповича Ключевского, чьи лекции Кумов слушал в университете), но это перлы донской литературы эпохи гражданской войны.

Он с болью в сердце наблюдал охваченный войной край и мечтал о его духовном возрождении. Он угадывал веяние вечной жизни, бессмертия сквозь степные приметы, сквозь сухоцветы-бессмертники – едва заметные в ложбинках донской степи невысокие былинки с жёлтыми венчиками. И притча о бессмертниках в его исполнении звучит музыкально:

«Эти маленькие цветы согласились добровольно умереть – во имя бессмертия.

И умерли.

Их лёгкие, как крылья бабочки, одежды вдруг затвердели, сохранив все свои краски и изгибы. И благоухание, как невидимый бриллиант, замерло над ними в воздухе.

Умершие – они сделались бессмертными…»

Преклоняя колени перед памятью отдавших жизнь за свободу родного края партизан и возлагая к бугоркам их безвестных могил былинки степного разнотравья, Роман Кумов извлёк из своего чуткого сердца слова проникновенного реквиема погибшим землякам. Он начинается с подбора букета на братскую могилу:

«Пусть позволит мне ваша чистая память возложить к подножию ваших безвременных могил несколько смиренных благодарных благоговейных былинок. Я не погублю для этого в своём маленьком цветнике ни душистых белых левкоев, ни пышных маков, ни тонкостебельных синеоких васильков – пёстрое, но непрочное богатство. Пусть они живут и дышат в память вашу!»

Поэт останавливается на неизменных для засушливых степных мест чабреце и полыни и говорит, что они лучше всего напомнят героям о их родных местах – о тихой станице под высокими горами – Пирамидами, о изрытых дождевыми потоками улицах, о старом задумчивом соборе, на котором чудесно трезвонят к всенощной, о сиреневых палисадниках, о коротеньких переулках к Дону с видами на синюю воду – обо всём, что было бесконечно дорого погибшим… А к концу этой музыкально звучащей эпитафии цветы и травы уже не разделить: седая полынь и розовый чёбор, чистая ромашка и красноголовые татарники, холодная мята и узорчатый тысячелистник – всё полевое разнотравье, как под сильнейшим свежим ветром, склоняется ниц перед донскими героями и поёт им славу

Так сильно прозвучала подхваченная крыльями этого ветра слава, что возмутились в глубоких тенистых оврагах ключевые воды, восшумели полевые дикие красавицы – боярышники и луговые тёрны… Вся степная природа поклонилась славе этих витязей: умершие – они сделались бессмертными.

Кто-то из донцов, как Келин и Туроверов, вынужденно оставили родину, а кто-то остался лежать в родной земле: Роман Кумов умер от тифа в начале 1919 года в Новочеркасске и был похоронен на старом городском кладбище. Самостоятельное на ту пору Донское государство почтило память писателя войсковыми почестями и торжественным погребением. Откликаясь на смерть товарища, Ф.Д. Крюков отметил драматизм литературной судьбы и особенности художественной манеры собрата. Приведу целиком этот примечательный текст из времён гражданской войны – памятник донской литературы времён гражданской войны.

«Привычно ныне зрелище смерти, и одеревенело сердце от горя. Но трудно примириться с мыслью, что ушёл из нашей мрачной, непогожей жизни свет тихий, ласковый свет – Роман Кумов… “Какое сердце биться перестало!..”

Скучней, холодней, темней стало в непогожей жизни нашей.

“Если бы не было цветов, вся земля тянулась бы скучная и серая, и не было бы на ней никогда весёлой и душистой весны… Никогда не клали бы на холодный заснувший лоб печальных, трогательных, угасающих венков из живых цветов и глубокая любовь была бы бессильна в своём порыве – излиться до конца, до края в сильном и глубоком образе… Никогда не было бы букетов – разноцветных и пахучих, с которыми люди – с давних пор – приходят в Церковь в зелёный день Троицы…

Но они – недолговечны”.

Так в своих “Бессмертниках” написал Роман Кумов. И как это хорошо, как точно, как печально выражает его жизненный образ, его до слёз обидную судьбу… Его имя было известно родному краю далеко не в той степени, как он этого заслуживает. До обиды мало известно. Войсковой круг – соль Донской земли – почтил отошедшего писателя национальным погребением. Но ведь здесь, в средоточии надежд и тревог казачества, в центре, созидающем оборону веками сложившегося казачьего уклада, выковывающем спасение России, никто не подозревал, что вблизи Круга работал скромно, бескорыстно, самоотверженно замечательный писатель-казак, отдавший тем же самым тревогам, заботам и упованиям весь жар своего редкостного сердца. Ибо подвиг жизни Романа Кумова совершился не на боевом поприще, а в бессонном уединении рабочей, заваленной бумагами комнаты…

Да, это был человек не боевого поприща. Это был человек мысли, тонкой и проникновенной, это был человек чувства, широкого чувства любви ко всему живущему, к человеку и человечеству. И чувство это воплощалось им в обаятельную форму художественного слова. Любимый им сородич-казак когда-нибудь узнает огромную ценность такого человека, который таинственной и волшебной силой Богом дарованного таланта вызвал к жизни всё, что в его – казака – простой, целинной душе бродило неясными тенями, “мыслей без речи и чувств без названия радостно мощный прибой”, его скорбь и его восторги, скудную, чужим непонятную, но нам близкую красоту нашей родины, степей безбрежных, седых курганов в жемчужном мареве, безбрежной песни о славной старине казацкой… Незабываемым словом умел выразить это Роман Кумов. И долго будет жить на свете его прекрасное слово… Оно будет учить детей казачьих сознательной любви к родному краю, будет воспитывать в них те возвышенные, облагораживающие навыки, понятия и чувства, которые человека от зоологического уровня поднимают до образа и подобия Божия.

Великую грозу и непогоду переживаем мы. В этой грозе тонуло имя Романа Кумова, но тихий свет обаяния его личности, его таланта освещал знавшим его непогодь безвременья. Сколько было в нём любви и нежной, застенчивой, тёплой ласки… С мягкой грустью любил помечтать о том светлом, прекрасном, что осталось там, “за рубежом”, в Москве. С благодарностью вспоминал он то хорошее, что она дала ему – её университет, её церковки, театры, литературные кружки… Любил он Россию, несчастную, страдающую, растерзанную… Любил он Россию любовью нежной и трогательной, с страстным нетерпением ждал её воскресения. Но паче всего и всего беззаветнее любил он край родной, его степную красоту самобытности, любил родное казачество. Его он воспевал и славил, его радостям и скорбям он отдавал лучшие стороны своего таланта – и в рядах лучших его людей он должен занять и займёт одно из самых почётных мест…

“Вечная память” над местом его упокоения звучала не только обычным церковно-молитвенным песнопением – она будет подлинно вечной памятью таланту, свершившему краткий, но славный путь благоговейного служения Родной Земле».

Предыдущая главаГлава 4 из 6Следующая глава