К книге
Растревоженная степь. Донские писатели за рубежом и в ОтечествеВозвращение Николая Туроверова
50%
Возвращение Николая Туроверова
3

В 2020 году, в столетнюю годовщину гражданской войны, на разных дискуссионных площадках и в средствах массовой информации много говорилось о Корнилове, Юдениче, Деникине, Колчаке, Краснове, Врангеле и о других белогвардейских генералах. А может быть, не Колчак и не Врангель, а поэт способен дать истинную картину той беспощадной войны, показать образец русского патриота, воевавшего с противоположной Красной армии стороны. И такой поэт есть.

Николай Туроверов (1899–1972) родился в юрту Старочеркасской станицы Донской области, он потомственный казак из старшинского рода, в послужных списках о таких писали: «казак из дворян». С декабря 1917-го он воевал в отряде полковника Василия Чернецова. Оставил точное воспоминание о том, как отряды Фёдора Подтёлкова уничтожили отряд молодых донских воинов-добровольцев под командованием Чернецова, поддержавших усилия атамана А.М. Каледина. Позже Туроверов сражался в рядах регулярной Донской армии в чине хорунжего под началом генералов Святослава Денисова и Владимира Сидорина, а в белой армии – у Петра Врангеля, принявшего на себя общее командование вооружёнными силами Юга России, там он был повышен до подъесаула.

Стихи его знают в новой России, и Туроверова называют певцом казачества. С этим можно согласиться, только это будет сужающее определение его поэзии, обращённой ко всем без исключения русским людям и трогающей сердца не одних казачьих потомков. Что же касается казаков, то казака всегда можно узнать по тому, как он относится к Разину, которого в официозной России обычно не жалуют. Поэт написал про «алую кровь Разина», противополагая её пугачёвской – «чёрной». Так считается в казаках. В стихах Туроверова вспыхивает образ Разина. Куда теперь позовёт Степан испытанных друзей, кто эти друзья – новая ли разгульная вольница, состоящая из большевизированной черни, или освободители от интернационального произвола и насилия? Этот отражает двойственность отношения к знаменитому бунтарю, имя которого использовали по-разному. В русской государственнической идеологии Разин – вор и преступник, а в донском предании, в русском фольклоре (часто и в художественной литературе) – свободолюбец, борец за народные права и волю на казачий манер. Разина и разинщину в официальных кругах считают прообразом политического терроризма, но история, как учил историк Василий Осипович Ключевский, – процесс не логический, а народно-психологический. Слова Пушкина о Разине как о самом поэтическом лице русской истории не зря сказаны: поэзия превосходит трафаретные рассуждения. В Разине народное поэтическое сознание улавливает силу и красоту освободительного порыва. Бесстрашного Василия Чернецова Туроверов называл воскресшим Разиным и пошёл вслед за ним против новоявленной власти – вполне себе разинец.

Туроверов писал не только на «разинскую», но и на другие темы: про «азовское сидение» казаков, когда они обороняли крепость от турок в соотношении 1 к 40; с сочувствием отзывался на жестоко подавленное Петром I восстание Кондратия Булавина…

У курносоватого Туроверова на фотографиях волосы аккуратно зачёсаны назад, мягкие интеллигентские черты при округлом лице соединяются с высоким лбом, в спокойном выражении глаз не видно воинственного настроя. На плакатного казака с выбивающимся из-под фуражки чубом и с пикой наперевес он не похож. Обитатели Дона не всегда похожи на их картинные изображения. Случается, конечно, в лицах казаков кавказский, тюркский или калмыцкий налёт, но часто можно видеть славянский тип без примесей – светловолосый и голубоглазый. Дело, разумеется, не в физиономических признаках, а в том, какой за ними стоит человек. Туроверов представляет сложившийся на Дону перед революцией тип южнорусского мальчика-идеалиста из гимназистов, юнкеров и кадет, реалистов, выпускников сельскохозяйственной школы, а то и семинаристов. Этот типаж мало замечен в литературе. Встречается у Фёдора Крюкова и Романа Кумова, умерших в гражданскую войну, нет-нет мелькнёт в «Тихом Доне» в образах Атарщикова или Изварина. Но именно мелькнёт – подробно этот образ там не разработан.

У современного автора Юрия Сухарева в его очерке «Дорога на хутор Акимовский» подобный типаж детально прослежен на примере судеб сыновей атамана Кременской станицы есаула Михаила Антонова. Сепаратистов среди образованных донских юношей революционной поры почти не было – они не отделяли себя от остальных русских. Сепаратистские настроения у донцов усилила гражданская война, участники которой со стороны белых сил оказались разбросанными по всему миру и там предались мечтаниям о независимой государственности. Об этом свидетельствуют настроения части казаков, с благословения атамана П.Н. Краснова воевавших на стороне Германии, к которым примыкали некоторые эмигрантские авторы, к примеру, Павел Поляков. Но не Туроверов – он сепаратистом не был.

Был такой, снискавший печальную известность, кубанский (не донской) казак Павел Горгулов, совершивший акт политического терроризма – застреливший в 1932 году в Париже своего тёзку, президента Франции Поля Думера. Горгулов перед гильотинированием выкрикивал на суде, что он совершил убийство, чтобы привлечь внимание равнодушной западной публики к страданиям заброшенных на чужбину и бедствующих русских людей. По каким бы причинам этот странный парень ни совершил свою людоедскую выходку, русским эмигрантам легче не стало. Корнет Дмитриев, выпрыгивая из окна и оставляя предсмертную записку «Умираю за Францию», искупал перед французами горгуловский грех. Европейские судьи объясняли психопатический характер Горгулова его русской национальностью, а парижские обыватели стали пугать своих детишек страшилками про восточных варваров. Но Горгулов страдал не национальным, а идейным помешательством, хотя получил образование, учился на врача и имел за границей медицинскую практику…

В Туроверове сгустились наиболее привлекательные и вовсе не агрессивные черты донского поколения, втянутого в гражданскую войну, и он воплотил в стихах образ трудно жившего собрата по изгнанию: ты такой ли, как и прежде, богомольный / В чужедальней басурманской стороне… Его казак весело и вольно дышит, дружит с подобными себе бедняками, раздаривает им всё, вплоть до нательного креста и рубашки, пирует и влюбляется. Разорительный, разбойный, – замечает автор про своего героя, и тут же даёт уточнение: но при этом нераздельный и целомудренно скупой. Здесь поэт имел в виду и самого себя.

Если говорить о литературной генеалогии, то она бунинская: подчинённый авторской воле «осёдланный» стих, с точным графическим рисунком, с характерными приметами южнорусской степи. Дальнейшие влияния – гумилевские: динамику задаёт образ воина в дальних походах, с их опасностями, риском, экзотикой – у Туроверова тоже есть бивуаки под африканским небом (он служил в Иностранном легионе Франции).

Учился у Гумилёва

На всё смотреть свысока,

Не бояться честного слова

И не знать, что такое тоска.

Но жизнь оказалась сильнее,

Но жизнь оказалась нежней,

Чем глупые эти затеи

И все разговоры о ней.

Эмигрантский критик Георгий Адамович отмечал, что Туроверов стихами «выражает» себя, а «не придумывает слова для выдуманных мыслей и чувств», что его «стихи ясны и просты хорошей неподдельной прямотой, лишённой нарочитого упрощения». Действительно, Туроверов выражал свои представления и строй своей внутренней жизни в прямом стихотворном высказывании, не уходил в метафорические излишества, чему способствовала и прямота натуры поэта, и его простота, которая не является синонимом тривиальности. Хотя поэт говорил о нетрудности своего стиха, но сделать так, чтобы простое не превратилось в банальное, плоское, рутинное, не лишить простоту её глубины и содержания – совсем не просто.

Шкала ценностей литературы русского зарубежья определялась людьми, далёкими от воинской тематики; гражданская война, выпавшая на долю молодых, разделила их с литераторами старшего поколения. Туроверов исходил из настроений, пережитых им войне, а это не всех увлекало и его не было принято ставить на высокую ступеньку. Там помещали кого-нибудь из ветеранов поэтического цеха, завоевавших известность ещё в России, или стихотворцев, пишущих более модерно. Впрочем, не будем скоропалительно судить об эмигрантской шкале литературных оценок, отметим только, что в современной России более всего растиражирован модернистский голос Георгия Иванова. Сознательное выделение тематики у Туроверова не означает творческой узости – Гёте говорил, что поэту необходимо исключение из общего ряда, заключение себя в собственных границах. Тематические повторы у Туроверова создают художественный эффект. Нам нет нужды заниматься взвешиванием художественных величин – у каждого из поэтов свой, неповторимый, мир. Туроверов располагается в своих границах. На него не давило, как на В. Ходасевича, чувство потери собственного Я посреди мрака европейской ночи или, как у Георгия Иванова, не было распада атома, внутреннего ядра. Туроверова отличает цельность творческой личности.

Проживший эмигрантскую жизнь во Франции, Туроверов был деятельным общественником, возглавлял один из парижских писательских союзов, печатался, имел успех у читателей. Стилистически выразительны его «культурологические» стихотворения о любимых поэтах, памятных местах, военно-историческая проза. Образ уцелевшего в отшумевших битвах воина за стойкой парижского кафе, растерявшего боевых друзей, скитающегося по миру с обострённым чувством красоты и тленности мироздания – это всё его разнообразные французские автопортреты в различных ракурсах, но почти всегда в ауре воинского воспоминания.

Равных нет мне в жестоком счастье:

Я, единственный, званый на пир,

Уцелевший ещё участник

Походов, встревоживших мир…

У эмигрантских поэтов есть написанные на одну тему и одним и тем же размером строки.

Мы отдали все, что имели,

Тебе, восемнадцатый год.

Твоей азиатской метели

Степной – за Россию – поход.

Как будто вчера это было —

И спешка, и сборы в поход…

Мы отдали все, что нам мило,

Тебе, восемнадцатый год.

Можно подумать, что автор второго четверостишия сочинил стихи под влиянием первого – более признанного. Но это исключено – уважающие себя поэты друг у друга не переписывают. Похожесть вызвана тем, что восемнадцатый год глубоко отложился в сознании обоих, навсегда врезался в их память: они отдали ему самое дорогое, что имели, – юность. В том году оба были молоды: первому не было двадцати, другому немногим больше. В Европе познакомились, сдружились, а до того вместе воевали в Крыму. Им не было нужды повторять друг друга и что-либо выдумывать. Стихи у них вращались вокруг темы изгнания на чужую землю, потери родины, утраты наследия – как эти строки Туроверова.

Не дано никакого мне срока,

Вообще, ничего не дано,

Порыжела от зноя толока,

Одиноко я еду давно;

Здравствуй, горькая радость возврата,

Возвращённая мне, наконец,

Эта степь, эта дикая мята,

Задурманивший сердце чабрец, —

Здравствуй, грусть опоздавших наследий,

Недалёкий, последний мой стан,

На закатной тускнеющей меди

Одинокий, высокий курган!

Каково это – навсегда лишиться права на наследие отцов? Энергичные стихи Туроверова могут быть пронзительно горькими – горькая радость возврата… Возвращение здесь происходит под властью воспоминаний (выражение самого поэта) и образует сквозное содержание. Эта поэзия решительно устремлена к идеальной сверхдействительности, где происходит восприятие и получение отобранного наследия.

А складываться его поэзия начала из памяти о родных местах, опознанных в детстве и юности – с осени 1919 года не видел Дона и степей, – почти незнакомый Дон, говорил он. Францию, где проживал, называл родиной своей свободы, весёлой мачехой, отсюда оксюморон европейского ласкового плена.

Эти дни не могут повторяться —

Юность не вернётся никогда.

И туманнее, и реже снятся

Нам чудесные, жестокие года.

С каждым годом меньше очевидцев

Этих страшных, легендарных дней.

Наше сердце приучилось биться

И спокойнее, и глуше, и ровней.

Что теперь мы можем и что смеем?

Полюбив спокойную страну,

Незаметно, медленно стареем

В европейском ласковом плену…

Пребывание Туроверова в родных местах было оборвано войной. Его воспоминания о короткой жизни на родине потому были такими стойкими, что сопровождались явлением музы, которая питала в нём творческие силы и порождала – почти из ничего – новые смыслы, дополняла образы степей тем или иным оттенком, штрихом – здесь есть во что вчитываться. Посредством рифмованного поэтического слова Туроверов обретал утраченное и соединял оборванное – возвращал время к самому себе.

Звенит над корками арбуза

Неугомонная пчела.

Изнемогающая Муза

Под бричкой снова прилегла,

Ища какой-нибудь прохлады

В моём степном горячем дне,

И мнёт воздушные наряды

На свежескошенной стерне…

Русская литература в XX веке заметно сдвигается на юг – тут и Шолохов, и Солженицын с его Ставропольем и Кавказским хребтом («Красное колесо»), и более близкий к современности поэт Юрий Кузнецов с выразительными картинами Кубани. И Туроверов – он тоже поэт южнорусского края: муза его происходит из придонских степей, с башен Азова, который героически защищали его предки.

Стояла на башне Азова,

И снова в боях постоишь,

Вручала мне вещее слово,

И снова другому вручишь.

Одна ты на свете, родная…

                                                   …

Начальные месяцы повстанческого движения на Дону у Туроверова переданы захватывающе.

Февраль принес с собой начало.

Ты знал и ждал теперь конца.

Хмельная Русь себя венчала

Без Мономахова венца.

Тебе ль стоять на Диком поле,

Когда средь вздыбленных огней

Воскресший Разин вновь на воле

Сзовёт испытанных друзей?

Юность не возмездие отцам, как у Генрика Ибсена и Александра Блока, а расплата: за обманчивую «тишь романовского дня» на краю империи, где жили отцы, за беспечную дремоту старших… Русь сняла с себя венец Мономаха, вверглась в смуту. Заполыхали пожарища, о которых и думать забыл патриархальный Дон. В «Новочеркасске» нота у Туроверова взята высокая: бесстрашие и беззаветность юности, рвущейся на подвиг, готовой принять смерть. Взять на свои плечи – почти детские – ответственность за судьбу родины, которая гибнет от накопившейся злобы, от бездарности политиков, от озверения черни, от обывательского равнодушия и цинизма – это не может оставить равнодушным. Жертвенность, тем более когда сквозь неё проступают хрупкие черты юности, всегда волнует.

Туроверов обладал даром повествователя, повествуя в стихах о поколении молодых офицеров, гимназистов, кадетов, реалистов, семинаристов, откликнувшихся на призыв казачьих вождей революционной эпохи: Волошинова, Каледина, Чернецова, Митрофана Богаевского, Назарова. Но он сознавал – с течением изгнаннических лет всё отчётливее – скоротечность бранной славы, напрасность размашистой удали, говорил о весёлой тоске молодости, о чарующем обманном рассвете, о чести и измене, о слезах и плетях, подвиге и разбое… Однако идеалистический юношеский порыв восемнадцатого года, когда он с весёлой тоской скакал в рядах казачьей лавы, остался для поэта реальностью героической, несмотря ни на какие оговоры и оговорки.

Связанное с кровью зловеще, поэт это понимал лучше нас. У него зловещее запечатано сургучной печатью, не будем ломать и плавить этот сургуч… Когда началось отступление всё дальше и дальше на юг, к морю, то подошло расставание с городом юности, Новочеркасском, стоящем на высоком холме, увенчанном крестами войскового собора.

Колокола могильно пели.

В домах прощались, во дворе

Венок плели, кружась, метели

Тебе, мой город, на горе…

И как бы подхватывая последний аккорд поэмы «Новочеркасск», Туроверов мастерски напишет в стихотворении «Перекоп» о последнем усилии выталкиваемых из России казаков.

Сильней в стремёнах стыли ноги,

И мёрзла с поводом рука.

Всю ночь шли рысью без дороги

С душой травимого волка.

Искрился лёд отсветом блеска

Коротких вспышек батарей,

И от Днепра до Геничевска

Стояло зарево огней.

Кто завтра жребий смертный вынет,

Чей будет труп в снегу лежать?

Молись, молись о дальнем сыне

Перед святой иконой, мать!

Визитной карточкой поэта в период его возвращения к отечественному читателю стало стихотворение «Крым», где рассказанное в 1930-е годы видишь, как в кинематографе. Стихотворение известно: Уходили мы из Крыма / Среди дыма и огня… А свою раннюю поэму «Новочеркасск», отражающую начальный период повстанческого движения, Туроверов сочинил, когда начинал работать в литературе. Стихи Николая Туроверова не только взволнованное сказание не покорившегося Дона – в совокупности они представляют собой один самых сильных поэтических голосов с белой стороны.

В пятьдесят лет, в Париже, поэт вновь вспоминает казачье знамя, погибших соратников – в победительном маршевом ритме.

Мне снилось казачье знамя,

Мне снилось, я стал молодым.

Пылали пожары за нами,

Клубился пепел и дым.

Сгорала последняя крыша,

И ветер веял вольней,

Такой же – с времен Тохтамыша,

А, может быть, даже древней.

И знамя средь чёрного дыма

Сияло своею парчой,

Единственной, неопалимой,

Нетленной в огне купиной.

Звенела новая слава,

Ещё неслыханный звон…

И снилась мне переправа

С конями, вплавь, через Дон…

И воды прощальные Дона

Несли по течению нас,

Над нами на стяге иконы,

Иконы – иконостас;

И горький ветер усобиц,

От гари став горячей,

Лики всех Богородиц

Качал на казачьей парче.

Ветру усобиц Туроверов даёт разные определения, пользуясь звукописью: древний, горячий, горький. И его воины были разными – не святыми, конечно. Поэт накрыл их парчёвыми знаменами с богородичными ликами, ввёл под покров вечности.

Туроверов грезил Доном, мечтал вернуться в родные места, как Одиссей на возлюбленную Итаку, и тосковал о родине, как Данте о Флоренции. Но как было вернуться? Те казаки, которые возвращались в СССР в двадцатые и тридцатые годы, преимущественно попадали в лагеря.

Я знаю, не будет иначе,

Всему свой черёд и пора.

Не вскрикнет никто, не заплачет,

Когда постучусь у двора.

Чужая на выгоне хата,

Бурьян на упавшем плетне,

Да отблеск степного заката,

Застывший в убогом окне.

И скажет негромко и сухо,

Что здесь мне нельзя ночевать,

В лохмотьях босая старуха,

Меня не узнавшая мать.

Возврат к хате на выгоне, к упавшему плетню, к убогому окну или к куреню над оврагом в других стихах (у него несколько точек желаемого возвращения) до конца пятидесятых годов был смертельно опасен, хотя Советы провозглашали амнистию. Для врангелевского офицера и заметного культурного деятеля эмиграции Туроверова возврат и вовсе был не осуществим. В шестидесятые годы некоторые оказавшиеся за рубежом казаки всё же стали приезжать в Россию в качестве туристов, но преимущественно те, кто осели в соцстранах, в Болгарии или в Чехословакии.

Виртуальное возвращение спасало Туроверова, помогало сохранить единство личности и чувство пути. Он на самом деле видит мать, которой нет на свете (родители Туроверова бесследно сгинули). Босая и в лохмотьях, она не узнаёт сына и отказывает ему в ночлеге. Наложение поэзии на действительность с поглощением последней помогло ему преодолеть экзистенциальный надлом. Стихи Туроверова – поэзия неуклонно плывущего к своей цели человека. Он возвращается в родные края даже тогда, когда ему суждено там погибнуть. В этом есть бескорыстность жертвы.

Я снова скроюсь в буераки,

В какой-нибудь бирючий кут,

И там меня в неравной драке

Опять мучительно убьют…

Последняя книга поэта вышла в Париже в 1965 году и носит название по тому, что в ней напечатано: «Стихи». Туроверову в это время 66 лет, не за горами уход из жизни. Автор предлагает избранные стихотворения прошлых лет и новые опыты. Спустя тридцать лет, в девяностые годы начало происходить возвращение его наследия на родину: были выпущены книги, созданы фильмы и радиопередачи. Пропагандист поэта Виктор Леонидов пишет, что «войну Туроверов провел в оккупированном немцами Париже, но у него и в мыслях не было присоединиться к тем казакам, что решили: Гитлер поможет им снова обрести Родину, сокрушив власть коммунистов». Для такого утверждения у биографа, должно быть, имеются документированные подтверждения, но по стихам не так.

В период войны Туроверов жил в Париже, перед тем покинув ряды Французского Иностранного легиона. В 1942 году он выпустил очередной стихотворный сборник – немцы его не трогали и оставляли возможность печататься. В последнем сборнике воспроизводится написанное в конце тридцатых годов одно из стихотворений о возвращении, которое я выше цитировал: Здравствуй, грусть опоздавших наследий, / Недалёкий, последний мой стан… Почему автор убирает здесь посвящение атаману Краснову, с которым прежде печатал это стихотворение? Думаю, он не хотел лишних ассоциаций.

Краснов и другие белые генералы, пошедшие на союз с Гитлером, по сию пору не реабилитированы. Следует ли из этого, что Туроверов вообще никак не соприкасался с теми соплеменниками, которые в 1945 году вместе с их последним атаманом немецким генералом Гельмутом фон Паннвицем были выданы Англией на съедение Советам в австрийском Лиенце? Престарелого Краснова он знал лично, и вряд ли не имел ничего общего с его сторонниками, будучи активным общественником. Соприкосновение, конечно, было, но кое-что он мог скрывать.

(Справка. Приводятся разные – до 65 тысяч – цифры воевавших в союзе с Германией казаков. Многие воевали на Балканах против югославских партизан, а среди тех, кто оказался в России, были не только бывшие белые. К примеру, 436 полк 155 стрелковой дивизии Красной армии под командованием дончака майора Ивана Кононова перешёл на сторону немцев в августе 1941 года. Зафиксированы и иные, менее масштабные, случаи. Накануне окончания войны воинство было передано под общее командование генерала Власова, хотя казаки прежде дистанцировались от Русской освободительной армии, так как в вермахте существовало своё, отдельное управление казачьих войск во главе с П.Н. Красновым, который чурался Власова. В ноябре 1943 года германским правительством была выпущена декларация, по которой казаки провозглашались «особым народом», произошедшим от остготов, то есть признавались так называемыми арийцами. На территории Советского Союза казаки выпускали около 30 своих небольших газет и листков. Большинство антисталински настроенных казаков стали жертвой ялтинских соглашений, согласно которым союзники выдали их советской стороне в австрийском Лиенце).

Не всё, не всё проходит в жизни мимо.

Окончилась беспечная пора.

Опять в степи вдыхаю запах дыма,

Ночуя у случайного костра.

Не в сновиденьях, нет – теперь воочью,

В родном краю курганов и ветров,

Наедине с моей осенней ночью

Я всё принял и я на всё готов.

Но голос прошлого на родине невнятен,

Родимый край от многого отвык,

И собеседнику обидно непонятен

Мой слишком русский, правильный язык.

Чужой, чужой – почти что иностранец,

Мечтающий о благостном конце,

И от костра пылающий румянец

Не возвратит румянца на лице.

Снова власть воспоминаний? Так ведь дана ситуация реального возвращения. Туроверов оказывается в родной степи: вдыхает запах дыма, ночует у костра… Он однозначно говорит: не в сновиденьях, нет – теперь воочью. Можно ли допустить, что в жизни Туроверова было такое, чего мы не знаем: он мог ненадолго возвращаться в родные степи в конце сорок первого или в сорок втором году. Стихи не исключают такой вариант. Он был рисковым человеком, при желании мог осуществить возвращение либо присоединившись к знакомым казакам, приходившим на Дон и Кубань, либо самостоятельно. Он не хотел, чтобы об этом знали, и не принимал участия в военных действиях против Красной армии. Если бы ему предложили прицепить на казачий мундир опознавательные знаки частей вермахта, он бы такого мундира не надел. Видеть на родине чужаков он не желал. В стихах военных лет он прямо высказывается: Но помогать я никого чужого / Не позову в разрушенный курень

Туроверов побывал в России во время войны.

Куда ни посмотришь – всё наше.

На мельницу едет казак.

И весело крыльями машет

Ему за станицей ветряк.

Но: Пощады нет тому, кто для забавы / Иль мести собирается туда… Не тогда ли ласковый европейский плен сменяется у него на холодный сумрак Европы.

К исходу военных лет у поэта усиливается мотив примирения с родиной, торящей новый путь. Это хорошо видно по написанному в 1944 году стихотворению «Товарищ».

Перегорит костёр и перетлеет,

Земле нужна холодная зола.

Уже никто напомнить не посмеет

О страшных днях бессмысленного зла.

Нет, не мученьями, страданьями и кровью,

Утратою горчайшей из утрат:

Мы расплатились братскою любовью

С тобой, мой незнакомый брат.

С тобой, мой враг, под кличкою «товарищ»,

Встречались мы, наверное, не раз.

Меня Господь спасал среди пожарищ,

Да и тебя Господь не там ли спас?

Обоих нас блюла рука Господня,

Когда, почуяв смертную тоску,

Я, весь в крови, ронял свои поводья,

А ты, в крови, склонялся на луку.

Тогда с тобой мы что-то проглядели,

Смотри, чтоб нам опять не проглядеть:

Не для того ль мы оба уцелели,

Чтоб вместе за отчизну умереть?

После завершения страшной войны поэт с надеждой взирает в раздвинутую, запредельную даль, туда, где ищет примиренья с небом бурей растревоженная степь.

Предыдущая главаГлава 3 из 6Следующая глава