Пушкин описывал послевоенную эпоху не только в стихах, но и в прозе – в частности, в повести «Метель»: «Между тем война со славою была кончена. Полки наши возвращались из-за границы. Народ бежал им навстречу… Офицеры, ушедшие в поход почти отроками, возвращались, возмужав на бранном воздухе, обвешанные крестами. Солдаты весело разговаривали между собою, вмешивая поминутно в речь немецкие и французские слова. Время незабвенное! Время славы и восторга! Как сильно билось русское сердце при слове отечество! Как сладки были слезы свидания! С каким единодушием мы соединяли чувства народной гордости и любви к государю! А для него какая была минута!» [Пушкин 1948а, с. 83].
«Война 1812 года сильно потрясла умы в России, долго после освобождения Москвы не могли устояться волнующиеся мысли и нервное раздражение. События вне России, взятие Парижа, история ста дней, ожидания, слухи, Ватерлоо, Наполеон, плывущий за океан, траур по убитым родственникам, страх за живых, возвращающиеся войска, ратники, идущие домой, – все это сильно действовало на самые грубые натуры», – вторил ему москвич Александр Герцен [Герцен 1956, с. 280].
Современники утверждали: «чрезвычайные» события 1812–1814 гг. «возвысили» «дух наших войск и особенно молодых офицеров. В продолжение двухлетней тревожной боевой жизни, среди беспрестанных опасностей они привыкли к сильным ощущениям, которые для смелых делаются почти потребностью. В таком настроении духа, с чувствами своего достоинства и возвышенной любви к отечеству большая часть офицеров гвардии и генерального штаба возвратились в 1815 году в Петербург» [Фонвизин 1982, с. 181–182].
Военное прошлое приучило молодых дворян к мысли, что от их личной воли, старания, мужества зависит судьба отечества. Герои Бородина и Тарутина, Люцена, Бауцена, Кульма и Лейпцига, бравшие Париж, кавалеры множества орденов, получившие золотые шпаги «За храбрость», они действительно «привыкли к сильным ощущениям». Ю. М. Лотман утверждал: трагедия, «разыгравшаяся на полях Европы, активно формировала психологию людей начала XIX века, в частности, приучала их смотреть на себя как на действующих лиц истории, “укрупняла” их в собственных глазах, приучала к сознанию собственного величия, и это не могло не сказаться на их политическом самосознании в дальнейшем» [Лотман 1994, с. 185].
Вернувшись в Россию, офицеры осознали, что для того, чтобы быть «действующими лицами истории», следует учиться. Послевоенная эпоха – это эпоха повального увлечения молодых дворян науками, и прежде всего науками военными.
Увлечение военными науками спровоцировал император Александр, и до, и после войны поощрявший армейское реформаторство. Так, в декабре 1815 г. был организован Главный штаб – орган, в котором соединялись «все части военного управления в высшем их отношении». Начальник Главного штаба, генерал от инфантерии князь Петр Волконский, родственник декабриста Сергея Волконского, был докладчиком императору по всем вопросам военного управления. Фактически вторым лицом в штабе – после Петра Волконского – был дежурный генерал; в 1815–1823 гг. эту должность занимал генерал-лейтенант Арсений Закревский. Под патронажем Волконского развивалась квартирмейстерская служба: был организован Гвардейский генеральный штаб, служившие в нем офицеры-квартирмейстеры получили гвардейские преимущества, создавались специальные военно-учебные заведения, развивались инженерная наука и картография, строились военные дороги. И Волконский, и его верный помощник Закревский имели в свете репутации либералов.
«Один меч, одна храбрость недостаточны для обороны государства… необходимо учение, необходимы книги», – утверждал начальник штаба Гвардейского корпуса Николай Сипягин, единомышленник Волконского и Закревского [Грибовский 1817, с. 6]. Под его руководством и под патронажем корпусного командира графа Михаила Милорадовича при штабе корпуса в 1816 г. была образована библиотека, а при библиотеке – Общество военных людей. Цель же общества, по признанию одного из главных его деятелей, Ивана Бурцова, «состояла в образовании молодых людей предпочтительно в военных науках» [Бурцов 2001, с. 190]. Адъютант Милорадовича Федор Глинка стал редактировать «Военный журнал». Глинка был убежден: для того чтобы быть «предводителем» или «сделаться достойным предводительства», следует читать книги «прилежно, неутомимо» [Глинка 1818, с. 35–36].
И обществу, и журналу покровительствовал император Александр.
«Желая принести какую‐либо пользу обществу своими знаниями и удостоверясь примером издателя “Военного журнала”, сколь таковое сочинение может для просвещения быть полезно», группа молодых гвардейских офицеров обратилась в 1815 г. к Петру Волконскому с просьбой разрешить издавать «Военноматематические записки». Среди подписавших обращение – Петр Колошин, Иван Бурцов и четверо Муравьевых: Никита, Михаил, Николай и Александр. В «Общем начертании предполагаемого издания» просители отмечали: «Просвещение разливается по всем краям обширного нашего Отечества, столицы государства соделались совокуплением всего, к образованию удобного, и даже во мраке отдалённейших стран России открываются учебные заведения».
Задача нового издания состояла в том, чтобы побудить «молодого офицера», выходящего из училища и начинающего «жизнь совершенно новую и свободную», не оставлять научных занятий. «Сущность» нового журнала, по заверению инициаторов издания, должны были составлять «теория военной науки, с различными ее применениями, рассуждения касательно частных применений оной, и описание военных событий, особенно новейших». Планировались статьи, посвященные топографии, «разборы сочинений, касающихся до военных и математических наук». Возможны были и публикации, содержащие «любопытные происшествия какой‐нибудь отечественной войны, черты характера, достопамятные военные дела великих государей и полководцев, прославивших Россию» [РГВИА. Ф. 35. Оп. 1, св. 16. Д. 1. Л. 1, 3–5; Молодший 1956].
Но журнал этот – по невыясненным причинам – так и не вышел.
Военными и математическими науками офицеры не ограничивались. «Поставляемо было в похвалу приобретение и прочих знаний», – констатировал Бурцов. Столь же «прилежно» офицеры занимались науками политическими, слушали частные лекции известных профессоров, обсуждали услышанное. Тот же Бурцов, «подобно многим гвардейским офицерам, в свободные часы от службы… посещал профессоров Германа, Галича, Куницына, преподававших лекции о политических науках, и всемерно старался приобретать таковые знания» [Бурцов 2001, с. 190].
Среди тех, кто стал «приобретать знания», были и братья Муравьевы-Апостолы. В 1815 г. Сергей Муравьев-Апостол хотел «оставить на время службу и ехать за границу слушать лекции в университете», но «отец не дал своего согласия», вероятно, отказавшись оплачивать это путешествие [Муравьев-Апостол 1922, с. 26]. В 1816 г. и Сергей, и Матвей участвовали в подписке, т. е. сборе денег, предпринятом для того, чтобы слушать курс политической экономии «у профессора здешней академии господина Германа». Среди участников подписки Матвей называл Пестеля, Никиту Муравьева и некоторых других молодых офицеров. Впрочем, сам Матвей не дослушал этот курс до конца [Муравьев-Апостол 1950, с. 216].
«Сильно было во мне чувство любви к отечеству, я старался приобретать все познания, какие могли приуготовить меня к служению ему с пользою», – признавался Сергей Трубецкой [Трубецкой 1925, с. 34]. Евгений Оболенский, не воевавший, но охваченный тем же патриотическим порывом, показывал, что в 1819 г. «слушал лекции политической экономии у профессора Куницына». Оболенский рассказывал, что молодые офицеры после войны «большую часть свободного от службы времени проводили на лекциях или в занятиях дома» [Оболенский 1925, с. 226, 251].
Никита Муравьев, один из лидеров общественного мнения в гвардии 1810‐х годов, объяснял Федору Глинке: «Мы теперь слушаем курсы, и в особенности политических наук», и для того, «чтобы лучше вразумляться в сих науках, мы… положили производить между собою разговоры, даже заводить споры о разных системах и мнениях» [Глинка 2001, с. 102].
Глинка впоследствии вспомнит о том, как после войны молодые офицеры,
Влюбившись от души в науки
И бросив шпагу спать в ножнах,
…Перо и книгу брали в руки,
Сгибаясь, по служебном дне,
На поле мысли, в тишине…
Павел Пестель показывал, что занимался политическими науками и «вообще чтением политических книг со всею кротостью и без всякого вольнодумства, с одним желанием быть когданибудь в свое время и в своем месте полезным слугою государю и отечеству» [Пестель 1927, c. 89–90]. Бурцов же пояснял, что учеба для офицеров не была самоцелью. «Приобретать политические знания» следовало для того, чтобы «по мере сил каждого» «распространять понятия о благодетельных намерениях его величества». «Смело могу сказать, что я готов был в точном смысле сделаться орудием правительства», – утверждал он [Бурцов 2001, с. 190].
«Благодетельные намерения правительства» – как они виделись молодым гвардейцам – состояли, прежде всего, в проведении радикальных реформ.
В том, что Россия нуждается не только в военных, но и в политических реформах, у офицеров сомнений не было. Еще в конце 1812 г. офицер-семеновец Александр Чичерин – который, по словам Эйдельмана, «если б не погиб в бою, верно, был бы с декабристами» – записал в дневнике: «Эта война закончится, без сомнения, почетно для нас. Но как возместим мы все наши потери?.. Идеи свободы, распространившейся по всей стране, всеобщая нищета, полное разорение одних, честолюбие других, позорное положение, до которого дошли помещики, унизительное зрелище, которое они представляют своим крестьянам, – разве не может все это привести к тревогам и беспорядкам?» [Эйдельман 1975, с. 88; Чичерин 2012, с. 153]. Иван Якушкин писал в мемуарах: «Пребывание во время похода за границей, вероятно, в первый раз обратило мое внимание на состав общественный в России и заставило видеть в нем недостатки» [Якушкин 1927, с. 44].
Положение, когда одни христианские души могли торговать другими христианскими душами, казалось невозможным для гуманной державы-победительницы Наполеона. «Рабство крестьян всегда сильно на меня действовало», – показывал на следствии Пестель. Якушкину «крепостное состояние людей» казалось единственной преградой к «сближению всех сословий и вместе с сим общественному образованию в России» [Пестель 1927, с. 90; Якушкин 1927, с. 44]. В большинстве следственных дел 1826 г. можно найти высказывания о «пагубности» крепостного права.
Император Александр и сам осознавал необходимость отмены крепостничества. Речи об этом громко зазвучали в России задолго до войны, в 1801 г., когда Александр вступил на престол. Они звучали, в частности, на заседании Негласного комитета, пытавшегося подготовить для императора программу реформ. В 1803 г. Александр издал Указ о вольных хлебопашцах, разрешавший помещикам освобождать крестьян с землей за выкуп. Консерватор Александр Шишков, в 1812 г. занимавший должность государственного секретаря и в этой должности писавший и редактировавший императорский манифест об окончании войны, подчеркивал, что государь имеет «несчастное… предубеждение против крепостного в России права, против дворянства и против всего прежнего устройства и порядка» [Шишков 1870, с. 309].
Согласно мемуарным свидетельствам, от императора ждали, что он, «утвердив спокойствие всеобщим миром в Европе», займется «устройством внутреннего благоденствия» своей страны [Трубецкой 1983, с. 217]. И поначалу император оправдывал надежды: в 1816 г. он отменил крепостное право в Эстляндии, еще через год – в Курляндии, а в 1819 г. – в Лифляндии.
Параллельно с обсуждением крестьянского вопроса шли разговоры о конституции, представительном правлении и реформе государственного управления. Некоторые довоенные планы удалось воплотить в жизнь: была проведена министерская реформа, образован Государственный совет. И хотя они не представляли собой чего‐то принципиально нового, меняющего основы российского абсолютизма, «самый недальновидный человек понимал, что вскоре наступят новые порядки, которые перевернут верх дном весь существующий строй. Об этом уже говорили открыто, не зная еще, в чем именно состоит угрожающая опасность.
Богатые помещики, имевшие крепостных, теряли голову при мысли, что конституция уничтожит крепостное право» [Рунич 1901, с. 355–356].
Неотвратимость наступления «новых порядков» после войны ощущалась особенно сильно. В 1815 г. Царство Польское, вошедшее по результатам Венского конгресса в состав Российской Империи, получило конституционную хартию. Русский царь, согласно этому документу, объявлялся польским монархом и обязан был править в соответствии с хартией. При этом в Польше образовывался двухпалатный парламент; в 1818 г. он приступил к работе. Император, лично открывший заседание парламента, произнес речь, из которой следовало, что «законно-свободные учреждения» желательно распространить на всю Россию.
Эта речь породила у современников бурную реакцию: одни испугались будущих нововведений, другие были оскорблены тем, что конституцию получили поляки, многие из которых воевали на стороне Наполеона. Третьи – и среди них многие вернувшиеся с войны молодые офицеры – горячо приветствовали начинания «Агамемнона». «Варшавские речи сильно отозвались в молодых сердцах: спят и видят конституцию», – писал Николай Карамзин [Письма Карамзина 1866, с. 236–237].
В показаниях декабристов восхищение «варшавской речью» императора стало общим местом. Так, по словам Бурцова, речь эта, «в коей изложено было высочайшее намерение распространить со временем и на Россию подобное образование гражданского управления», «много» усилила «общее стремление к снисканию сведений», которые «могли быть употребленными в исполнении общественных обязанностей» [Бурцов 2001, с. 190]. Пестель, «воздействуя» на молодых офицеров, тоже призывал их «постигнуть» «речь, произнесенную в Варшаве к представителям народным» [Комаров 2001, с. 394]. Никита Муравьев показывал, что «свободный образ мыслей» утвердился в нем благодаря речи «покойного государя императора к Сейму Царства Польского, в коей он объявлял свое намерение ввести представительное правление в Россию» [Муравьев 1925, с. 295]. А Сергей Трубецкой в 1826 г. уверял следователей, что конституция, данная Царству Польскому, а также «мнение многих», что вскоре император дарует ее и России, побудили его изучать правила, «на коих основаны таковые правления» [Трубецкой 1925, с. 34].
Император на самом деле был уверен: «либеральные начала», к которым он относил и введение конституции, и отмену крепостного права, «одни могут служить основою счастия народов» [Шильдер 1898, c. 40]. Высшие государственные деятели составляли такого рода проекты; большинство из них разрабатывалось тайно. Началась работа над «Государственной уставной грамотой» – российским основным законом; слухи об этом быстро расползлись по России.
Иногда реформаторские искания становились достоянием общественности: должностные лица и крупные душевладельцы выступали с речами, в которых – с большей или меньшей степенью радикализма – звучали призывы отменить крепостное право. Каждое такое выступление вызывало волну обсуждений и надежд в обществе.
Идеи учебы и помощи императору имели совершенно очевидные последствия для офицеров-реформаторов. Они, по справедливому замечанию В. М. Боковой, хотели видеть себя людьми – «в первую очередь», и только потом уже – офицерами [Бокова 2003, с. 212]. Соответственно, изменился их внешний вид. По словам Федора Глинки, после войны,
Окончив полевые драки,
Носили офицеры фраки
«Фраки, – утверждал командовавший после Милорадовича Гвардейским корпусом генерал-лейтенант Илларион Васильчиков, – никогда позволены, ни даже допущены никем, но очень возможно, что эти господа сами их разрешили, собственною властью» [Бумаги 1875, с. 439]. Действительно, приказы и Милорадовича, и самого Васильчикова содержали пункты о недопустимости не только «партикулярного платья» для военнослужащих, но и любого беспорядка в форменной одежде, в том числе расстегнутых пуговиц на мундирах [РГВИА. Ф. 14664. Оп. 1. Д. 2. Л. 28об., 30об. и др.].
Приказы начальника Главного штаба князя Волконского 1810‐х годов тоже отмечали недопустимость вольного обращения с мундиром. «По высочайшему повелению» Волконский требовал, чтобы «штаб- и обер-офицеры не отступали от установленной формы» и не ходили по городу «в фуражках без эполет и без шпаги» [Свод 1828, с. 477–478].
Но вопреки приказам и фраки, и беспорядок в одежде не считались чем‐то из ряда вон выходящим. Декабрист Андрей Розен, например, вспоминал: «Когда H. M. Сипягин был начальником штаба, то он сам, и граф М. А. Милорадович, и Я. А. Потемкин, и вообще генералы-щеголи или франты, а за ними и офицеры носили зеленые перчатки и шляпу с пóля». И вспоминал эпизод, когда, копируя поведение начальников, тоже оделся «против формы, по образцу тогдашнего щеголя»: «Под расстегнутым мундиром виден был белый жилет, шляпа надета была с пóля, а на руках зеленые перчатки». На улице Розен встретил императора Александра: «Я остановился, смешался, потерялся, успел только повернуть поперек шляпу. Государь заметил мое смущение, улыбнулся и, погрозив мне пальцем, прошел и не сказал ни слова» [Розен 1984, c. 111].
Кроме того, между офицерами и солдатами еще на войне установились «добрые отношения»; после войны они только окрепли. «В Семеновском полку палка почти совсем уже была выведена из употребления. В других полках ротные командиры нашли возможность без нее обходиться. Про жестокости, какие бывали прежде, слышно было очень редко», – вспоминал Иван Якушкин [Муравьев-Апостол 1922, с. 42; Якушкин 2007, c. 24]. Офицерам было ясно: просвещение и палки – вещи, между собою несовместимые.