К книге
«Люди двадцатых годов». Декабрист Сергей Муравьев-Апостол и его эпохаЧасть V «Секира революции». Глава 24. «Подвигом добрых подвизахся». II
95%
Часть V «Секира революции». Глава 24. «Подвигом добрых подвизахся». II
130

Автору этих строк уже приходилось описывать следствие по делу декабристов [Киянская 2005, с. 293–309; Готовцева, Киянская 2013, с. 296–305]. В данном случае позволю себе лишь несколько замечаний, касающихся главных участников южного восстания.

Южных мятежников армейские власти боялись и не знали, чего от них ждать. Согласно предписаниям генерала Толя о конвоировании в столицу братьев Муравьевых-Апостолов и БестужеваРюмина, конвойным следовало «иметь строжайшее наблюдение, чтоб арестант не мог уйти, освободиться или лишить себя жизни», а для того «иметь его всегда крепко скованного», «отнюдь не давать ему в руки ни ножа, ни вилки, но всю пищу подавать уже изрезанною», «не позволять ему ни с кем видеться, ни говорить и вообще никого к нему не допускать». Когда узник «входит в станцию или пойдет за нуждою, то всегда безотлучно находиться при нем одному солдату». Из предписания следовало, что офицер-конвоир должен сидеть в санях рядом с преступником, а напротив – солдат, вооруженный пистолетом.

«Если б, – писал Толь, – хотя сего и не предвидится, где‐либо сделано было усилие ко освобождению» преступника, «то колоть и стрелять тех, которые осмелилась сделать такое дерзкое покушение» [РГВИА. Ф. 14414. Оп. 1. Д. 453. Л. 54–55об., 58–59об., 60–61].

Сергей Муравьев-Апостол был ранен, и потому относящееся к нему предписание было дополнено. В столицу арестанта сопровождал не только конвой, но и штаб-лекарь Лев Нагумович, опытный военный хирург, спасший в годы войны с Наполеоном немало жизней. Врач должен был «наблюдать и принимать меры, чтоб доставить Муравьева живого в Петербург, но только ни в каком случае его не расковывать» [РГВИА. Ф. 14414. Оп. 1. Д. 453. Л. 59об.].

К моменту появления арестантов в столице следствие уже располагало многочисленными показаниями: Трубецкой, Пестель и Никита Муравьев подробно описали историю тайных обществ. Они дали императору беспроигрышный козырь: признали наличие у заговорщиков планов цареубийства и убийства императорской семьи; следствию были известны и фамилии большинства заговорщиков. Император уже выбрал направление расследования: «Николаю I было важно дискредитировать программу и модель действий заговорщиков и доказать недовольному правительством обществу, что на самом деле, как позже напишет Пушкин, “правительство есть главный европеец в России”» [Боленко 2013, с. 197]. Кроме того, надо было доказать, что большинство мятежников – молодые офицеры, начитавшиеся французских книжек и оторвавшиеся от русской почвы. Восстания же – и на юге, и в столице – были случайностью, отчасти связанной со слухами вокруг отречения цесаревича. У южных мятежников следовало узнать лишь некоторые подробности заговора и восстания.

Первым в Петербург привезли Матвея Муравьева-Апостола. Допрошенный на юге, перед отправкой в столицу, он показал, что в ходе восстания «ни во что не вмешивался» и шел за Сергеем [Муравьев-Апостол 1950, с. 184]. То же самое он повторил и при личной встрече с императором. Николай утверждал: «Матвей Муравьев, сначала увлеченный братом, но потом в полном раскаянии уже некоторое время от всех отставший, из братской любви только спутник его во время бунта и вместе с ним взятый, благородством чувств, искренним глубоким раскаянием меня глубоко тронул» [Междуцарствие 1926, с. 34].

Разгром восстания, смерть Ипполита и ранение Сергея привели Матвея на грань психической болезни. Вероятно, он понимал, что никогда больше не увидит Сергея, следовательно, жизнь теряла всякий смысл. «О, Господи! сократи мой путь и призови меня скорее. Я больше ни к чему не буду годен. Я знал дружбу в здешней жизни, и у меня нет более друга», – писал он на страницах тюремного Евангелия [Муравьев-Апостол 1922, с. 11].

Следователю, генерал-лейтенанту Александру Чернышеву, он писал 26 апреля, в Страстную пятницу: «Моя совесть не дает мне покоя ни ночью, ни днем. Я старший сын у отца. На меня он должен был полагаться в сохранении моих братьев. Я весьма жестоко обманул его ожидания… Умереть голодной смертью – смерть наиболее жестокая – я ее выбираю, она будет благодеянием для меня, она даст мне покой могилы и облегчит память обо мне от огромной тяжести моего преступления…

Пусть мой отец не знает обо всей безмерности моего преступления. Когда мы снова увидимся – я предстал бы перед ним очищенным благодаря мучениям моей совести. Он, так как он очень добр, соблаговолит простить меня и принять меня в ином мире в свои объятия. Мои ошибки и мой конец остановят моих соотечественников, если они захотят совратиться с пути, как я это сделал. Я буду им примером. Смерть сгладит все» [МуравьевАпостол 1950, с. 273].

Следствием этого письма было появление в камере Матвея отца Петра Мысловского, духовника православных заключенных. После разговора с узником он сообщал, что «нашел несчастного гораздо в спокойнейшем духе, нежели мог ожидать. Он даже отрекся начисто от последних слов и намерений, в избытке скорби сорвавшихся с языка его». Мысловский, однако, не понял Матвея: писал, что причиною его срыва было, в частности, «воображение», «сильно возбужденное горьким одиночеством, с коим он не был знаком во всю жизнь свою» [МуравьевАпостол 1950, с. 165–166]. Но «горькое одиночество» сопутствовало Матвею многие годы.

Каявшийся, хотевший покончить с собой, в конце следствия Матвей вдруг стал дерзить Следственной комиссии. На относительно невинный вопрос «кто именно был членом Коренного союза общества или совета (имелся в виду Коренной совет Союз благоденствия. – О. К.), а если вспомните, то покажите, кто и когда поступал в оные?» он отвечал: «Я никогда доносчиком не был». И добавил, что все прежне показания он делал от любви к Отечеству, «а не для того, чтобы других впутывать и себя очистить от должного… наказания». «Кроме брата моего и меня я никого не знаю и подписываю сей мой ответ», – резюмировал он [О совещании 2001, с. 28–29].

Впрочем, и без показаний Матвея следователи выяснили состав Коренного совета. Дерзость арестанта не повлияла на ход следствия.

* * *

Бестужев-Рюмин, как и Матвей, после разгрома восстания был в смятении. Василий Докудовский, в 1826 г. – штабс-капитан и старший адъютант 3‐го пехотного корпуса – присутствовал при отправке мятежников в столицу, когда записывали «чины и фамилии для составления донесения». Он вспоминал, что, когда Бестужева-Рюмина ввели в комнату, он обратился к начальнику корпусного штаба генерал-майору Михаилу Горчакову: «“Ваше сиятельство, у меня в Москве престарелый отец; до него дойдут обо мне слухи превратные, ужасные; это убьет его, умоляю вас предупредить его и уведомить обо мне”. Горчаков обещал (разумеется, не исполнил и не мог исполнить), и при этом обещании Бестужев вскричал: “Так вы мне обещаете! Позвольте мне пожать вашу руку”. Горчаков сделал было движение к нему, чтобы дать ему руку, которую уже и протянул, но остановился и сказал ему сурово, грозно: “Государственному преступнику руки я не даю”, – отвернулся и ушел в другую комнату. Тогда Бестужев воскликнул: “Боже мой, Боже мой!” и, обратясь ко мне, попросил моей руки; не видя в том ничего особенно важного, a тем менее преступного, я подал ему мою руку, которую он, крепко пожав, произнес: “Благодарю!”» [Докудовский 1898, с. 40].

Но в Петербурге Бестужев-Рюмин, судя по его показаниям, от смятения быстро оправился. У него появилась своя линия поведения, которой он пытался придерживаться до конца следствия.

Тактикой, которую первоначально приняло следствие по отношению к Бестужеву, было запугивание. По мемуарному свидетельству Андрея Розена, на одном из начальных допросов в Зимнем дворце следователь Василий Левашов угрожал заговорщику: «Вы знаете, императору достаточно сказать одно слово, и вы прикажете долго жить» [Розен 1984, с. 143]. Однако вскоре выяснилось, что пугать его – занятие бесперспективное.

Бестужев-Рюмин пытался вести со следствием сложную и опасную игру. Это была попытку договориться с властью, показать ей, что концепция насильственных реформ возникла не на пустом месте, доказать хотя бы частичную справедливость идей тайного общества, даже дать некоторые полезные советы. Более того, понимая свою значимость в делах тайного общества, в начале следствия Бестужев попытался договориться напрямую с императором.

Еще в Могилеве, на одном из первых допросов, он просил позволения «написать государю». Сразу же по приезде в Петербург он был допрошен Николаем.

Как следует из письма, которое подпоручик написал императору через два дня после этого свидания, он хотел рассказать «все о положении вещей, об организации выступления, о разных мнениях общества, о средствах, которые оно имело в руках». «В мой план входило также говорить с Вами о Польше, Малороссии, Курляндии, Финляндии. Существенно, чтобы все то, что я знаю об этом, знали бы и Вы», – объяснял Бестужев-Рюмин.

Из того же письма явствует, что Николай I не оправдал надежд мятежника: императора не интересовало мнение подпоручика «о положении вещей», ему нужны были лишь фамилии участников тайных организаций и рассказ о планах цареубийства. Верный тактике запугивания, император кричал на офицера, был «строг». Разговор привел Бестужева-Рюмина «в состояние упадка духа».

В письме подпоручик просил Николая «даровать» ему еще одну встречу – потому что «есть много вещей, которые никогда не смогут войти в допрос; чего я не могу открыть вашим генералам, о том бы я сообщил очень подробно Вашему величеству».

Однако второй аудиенции у царя Бестужев-Рюмин не получил и был вынужден договариваться с «генералами». 4 февраля он писал, что «можно подавить общее недовольство самыми простыми средствами». Необходимо «строго потребовать от губернаторов, чтобы они следили за тем, чтобы помещичьи крестьяне не были так угнетаемы, как сейчас», реформировать судебную систему, убавить «несколько лет солдатской службы», потребовать «от командиров, чтобы они более гуманно обращались с солдатами и были бы более вежливы по отношению к офицерам», опубликовать императорский манифест, в котором было бы обещано «привлекать к ответственности за злоупотребления в управлении». В случае принятия этих мер, по уверению арестанта, «народ оценил бы более эти благодеяния, чем политические преобразования. Тогда тайные общества перестали бы существовать за отсутствием движущих рычагов, а император стал бы кумиром России».

Но для того, чтобы эти и подобные им идеи были восприняты адекватно, Бестужеву нужно было доказать свою готовность сотрудничать со следствием. Подпоручик развернуто излагал замыслы заговорщиков, подробно писал о взаимоотношениях с Польским патриотическим обществом, об Обществе соединенных славян. Детально он рассказывал о революционных планах Васильковской управы, цареубийственных приготовлениях Пестеля, Артамона Муравьева, Василия Давыдова и многих других участников Южного общества [Бестужев-Рюмин 1950, с. 37, 42–43, 74].

Сложная игра не удалась Бестужеву-Рюмину. Власть исходила из его официальной, а не конспиративной биографии: перед следствием предстал неудачливый кавалергардский эстандартюнкер, бывший семеновский знаменосец, молодой армейский подпоручик, не имевший понятия ни о государственном управлении, ни об офицерских обязанностях, но уверенный, что может командовать революционным корпусом и быть строителем республиканской России. Следователей, как и императора, не интересовали идеи государственного преступника. По словам Бестужева-Рюмина, следователи обращались с ним «безжалостно», грубили, презрительно улыбались [Басаргин 1988, с. 93]. И это презрение оказалось для честолюбивого подпоручика, привыкшего добиваться своих целей посредством ораторского мастерства, гораздо более болезненным, чем прямые угрозы.

Все время следствия его подозревали в неискренности, в том, что на допросах он показывает не всю правду. «В представленных комитету ответах ваших вы сокрыли некоторые важные обстоятельства, о коих имели совершенную известность и о коих теперь собраны достоверные сведения», «комитет, имея все средства уличить вас в том, о чем вы говорите превратно или вовсе умалчиваете, не желает однако же лишить вас возможности к добровольному открытию всего, вам известного», – такими фразы содержатся почти в каждом «вопроснике», адресованном Бестужеву [БестужевРюмин 1950, с. 49, 86, 100]. Почти три месяца – половину февраля, март и апрель – заговорщик содержался в тюрьме в ручных цепях.

О том, какими методами следователи добивались от подпоручика «всей правды», свидетельствовал Николай Басаргин: «Раз как‐то Бестужев получает бумагу, в которой его спрашивают, действительно ли он говорил в Киеве полковнику Нарышкину о том, чтобы ввести в России республиканское правление». С полковником Михаилом Нарышкиным Бестужев-Рюмин встречался в Киеве в квартире князя Трубецкого, встреча состоялась сразу после окончания Лещинского лагеря. Следователи уверяли Бестужева, что сам Нарышкин признал не только факт разговора, но и его тему – установление республики.

Слова следователей озадачили подпоручика: Басаргину он признался, что не помнит этого разговора, и «горько жаловался на Нарышкина, что тот путает себя этим показанием и вредит им только себе, потому что в отношении его, Бестужева, оно нисколько не прибавит его виновности». В итоге он решил сообщить следствию, что если Нарышкин «сам это показывает», то подобный разговор вполне мог быть.

О том, что происходило дальше, Бестужев-Рюмин рассказал Басаргину после посещения Следственной комиссии: «Когда меня привели, то [следователь] Чернышев спросил, готов ли я на очной ставке с Нарышкиным подтвердить свое показание. “Я не понимаю, – сказал я, – какая тут может быть очная ставка, когда я согласен на то, что показывает Нарышкин”. – “Но дело в том, – возразил Чернышев, – что он не сознается в этом разговоре, и вы должны его убедить”. – “Но ведь я в том только случае согласился, если Нарышкин сам это показал. Ведь я сказал тут же, что не помню этого разговора”. – “Стало быть, вы солгали, – сказал Чернышев, – или, лучше сказать, оклеветали”.

Меня так поразили его слова, этот ложный смысл, который он придал моему ответу, что я с отчаянием перебил его: “Думайте обо мне что хотите, называйте меня чем угодно, но я не принимаю очной ставки с Нарышкиным и вперед соглашаюсь с тем, что он показывает; если нужно подписать даже, что я согласен, я и на это готов”. После этого меня вывели, и я едва мог дотащиться до каземата».

История, изложенная Басаргиным, подтверждается следственным делом Бестужева-Рюмина. Дело происходило в мае 1826 г., когда следствие уже подходило к концу. 8 мая подпоручик получил вопрос, из которого следовало: общаясь с Нарышкиным в Киеве, он «объявил», «что Южное общество начнет свои действия в течение сего 1826 года». Следствие интересовалось, в частности, реакцией Нарышкина на это «объявление» и обещал ли он югу содействие со стороны Северного общества.

Подпоручик ответил, что действительно говорил обо всем этом с Нарышкиным, рассказывал ему, в частности, о событиях Лещинского лагеря и о том, что от Северного общества «южане» ждут «только того, чтоб оно овладело остальными особами императорской фамилии, отправило бы их в чужие края, подало бы нам руку, когда мы двинемся из лагеря, истребя государя». Рассказал Бестужев Нарышкину, судя по его показанию, и о том, что «решительное намерение Южного общества» состояло в том, чтобы «не откладывать действий далее 1826 года».

10 мая следователи пытались устроить Бестужеву-Рюмину и Нарышкину очную ставку, поскольку Нарышкин заявил, «что о введении республиканского правления в России и истреблении императорской фамилии ему совершенно не было известно». Бестужев же, «не допуская до очной ставки, отказался от своего показания» [Басаргин 1988, с. 92–93; Нарышкин 1976, с. 416–417].

По словам Басаргина, Бестужев «не мог постичь», от кого следствие узнало о его разговоре с Нарышкиным, происходившем с глазу на глаз, без присутствия третьих лиц. Однако тут либо память подвела самого Басаргина, либо подпоручик не стал ему рассказывать неприятную истину: о беседе следователи узнали от Матвея Муравьева-Апостола, которому Бестужев изложил ее содержание.

Но, отступая под натиском следствия, подпоручик определил для себя грань, черту, за которую он не переступал никогда. Этой гранью была возможность доказать свою искренность за счет Сергея Муравьева-Апостола. Напротив, он, сколько мог, выгораживал друга: «К несчастию, Муравьев имел слишком обо мне выгодное мнение и верил мне гораздо более, нежели самому себе» [Бестужев-Рюмин 1950, с. 145].

Но спасти друга подпоручик, конечно, не смог.

В итоге следователи выяснили все, что хотели: и роль Бестужева-Рюмина в заговоре, и особенности деятельности «демона пропаганды», и его «цареубийственные» проекты, и подробности набора «соединенных славян» в цареубийцы. В оценке действий подпоручика власть согласилась с Сергеем МуравьевымАпостолом. Муравьев показывал: «Члены, имевшие больше всех влияния на Южное общество… были я, Пестель и БестужевРюмин» [Муравьев-Апостол 1927, с. 275]. Вместе со своим другом, Пестелем и двумя главными деятелями Северного общества Михаил Бестужев-Рюмин был приговорен к смертной казни.

* * *

Поведение на следствии Сергея Муравьева-Апостола сильно отличалось от поведения и его старшего брата, и БестужеваРюмина. Для руководителя южного восстания «виновность» определялась «намерениями», «намерения» же его были бескорыстны – а следовательно, он виноват не был. На допросе подполковник заявил, что «намерение свое продолжает почитать благим и чистым, в чем Бог один его судить может и что составляет единственное его утешение в теперешнем положении» [МуравьевАпостол 1887, с. 52; Журналы 1986, с. 158].

Но о том, как будет идти следствие, Сергей Муравьев-Апостол представления не имел. При первой встрече император пообещал мятежнику жизнь и, вероятно, относительную свободу – и вполне можно было допустить, что «намерения» «русского Риего» будут учтены. Царским обещанием был вызван абзац в письме, написанном Муравьевым Николаю I через неделю после первого допроса.

Узник писал царю, что он желал бы «употребить на пользу отечества» «дарованные» ему «небом способности»: «Если бы я мог рассчитывать на то, что я могу внушить сколько‐нибудь доверия, я бы осмелился ходатайствовать перед вашим величеством об отправлении меня в одну из тех отдаленных и рискованных экспедиций, для которых ваша обширная империя представляет столько возможностей – либо на юг, к Каспийскому и Аральскому морю, либо к южной границе Сибири, еще столь мало исследованной, либо, наконец, в наши американские колонии. Какая бы задача ни была на меня возложена, по ревностному исполнению ее ваше величество убедитесь в том, что на мое слово можно положиться» [Муравьев-Апостол 1927, с. 263].

Показания подполковника на следствии подробны, он «припоминал» обстоятельства и фамилии, не впадая, подобно старшему брату, в отчаяние. Иногда в показаниях сквозит ирония. Например, в апреле 1826 г. ему предъявили свидетельство Александра Поджио: «прозревший» заговорщик вдруг понял, что Муравьев-Апостол и Пестель, полемизируя о судьбе императорской семьи и времени начала восстания, «оба втайне стремились к тому, чтобы, приготовив прочих членов к совершению удара, сделать их слепыми орудиями своих видов». Комментируя это «прозрение», подполковник писал: «Что же касается до тайного моего и Пестеля стремления и видов наших, так как откровение оных основывается на одном умозрении подполковника Поджио, догадавшегося теперь, что мы из него соделывали слепое оружье наше… при всей моей готовности верить его уму, я не могу, однако ж, признать в нем столь проницательную безошибочность, чтобы он в столь малое время проник до глубины моих намерений» [Муравьев-Апостол 1927, с. 342, 351].

Откровенность была вызвана не только царскими обещаниями: в силу здравого смысла можно было предположить, что главным пунктом обвинения станет руководство военным мятежом. Но Муравьеву-Апостолу, как и другим главным заговорщикам, задавали вопросы об истории тайных обществ, их идеологии, совещаниях, об обсуждаемых на совещаниях планах и – прежде всего – о цареубийственных замыслах. Вероятно, вольнодумные разговоры сами по себе казались подполковнику совершенно неважными на фоне реального восстания. Но, по словам Эйдельмана, «следователи-судьи» судили декабристов прежде всего «за намерение» – «например, намерение к цареубийству» [Эйдельман 1975, с. 318–319]. Главным пунктом обвинения против Сергея Муравьева-Апостола стало не руководство мятежом, а участие в «цареубийственных» разговорах.

Кроме того, подполковник презирал следователей, для него все они, а возможно, даже и сам император, были людьми «ничтожными», «непостоянными», «отбросами человеческого рода». Произошедшее же с ним самим вполне укладывалось в концепцию «разделения людей»: «рожденный управлять» проиграл, и против него объединились «одноглазые» и «слепые». Во имя собственной идеи он вполне был готов принести себя в жертву.

«Несчастным приключением» и «несчастным происшествием» называл восстание Черниговского полка Матвей. Бестужев-Рюмин, «в оковах» «раскрывший глаза», был уверен: «Самый успех нам был бы пагубен для нас и для России» [Муравьев-Апостол 1950, с. 202, 236; Бестужев-Рюмин 1950, с. 49].

Но для Сергея Муравьева-Апостола, по-прежнему верившего в свою избранность, проигранное восстание не было предметом раскаяния и позднего прозрения. Содеянным он, вероятно, гордился – за исключением эпизода с избиением Гебеля. Следователям подполковник заявлял: «По происшествию возмущения Черниговского полка, я возмутил его сам, один», «на все возмущение Черниговского полка самое большое влияние, и, могу прибавить, единственное влияние имел я», «я положил, не отлагая времени, начать возмущение» [Муравьев-Апостол 1927, с. 244, 288, 286]. Раскаивался подполковник «только в том, что вовлек других, особенно нижних чинов, в бедствие» [Журналы 1986, с. 158].

Предыдущая главаГлава 130 из 137Следующая глава