К книге
На крыльях буриПРОБУЖДЕНИЕ. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
20%
ПРОБУЖДЕНИЕ. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
9

1

Благословенна осень в Ереване! Тихие солнечные дни, изобилие фруктов, какого давно уже не было...

Пожалуй, единственный человек в Ереване, кто проводил целые дни взаперти, развалившись в кресле, был Срапион Патрикян. В этой позе нашли его Агаси и Саша, когда однажды вечером пришли навестить его. Они очень подружились за последнее время.

Патрикян молча слушал Сашу, только что приехавшего из Тифлиса. В коридоре раздались гулкие шаги. Хлопнув дверью, ворвался в комнату Махмурян. Едва поздоровавшись, он заговорил возбужденно:

— Переворот близок, а мы тут зарылись, как кроты в нору, не знаем, что творится на земле... Налицо все факторы, все факторы, — он резко взмахнул рукой, — и объективные и субъективные, внутренние и внешние, морально-политические, экономические и культурные, все говорит об одном... Другого выхода из этого кризиса нет...

Патрикян слушал его задумчиво.

— Только что я получил письмо от Ваана, — сказал, успокаиваясь, Махмурян. — Уверяю тебя, ничего не осталось от нашего меланхоличного лазариста...[24]. Он подлинный солдат революции, наш Ваан... И представляешь — ни единою слова о своей болезни, никакой жалобы, ни малейшего намека...

Покручивая густые усы, Патрикян еле заметно улыбнулся.

Саша и Агаси напряженно следили за Махмуряном, стремительно шагающим по комнате.

— Он пишет: вождь на посту... — рассказывал Махмурян. — Значит, все дошедшие до нас слухи — сплошные сплетни! А голос из подполья, когда народ ощутил веяние свободы, обретет силу мощного рупора. И увидишь: не сегодня-завтра вся Европа перевернется вверх дном.

— Да, — медленно проговорил Патрикян, — массовые движения никогда не оставались локальным явлением в этом муравейнике...

— А ты в такие дни сидишь здесь, в ереванском болоте, под сенью тюросянов и платоновых, — горько засмеялся Махмурян. — Ох, забыл сказать! — воскликнул он. — Шаумян был там, в Петрограде, встретились... Вы знаете Шаумяна? — резко повернулся он к ребятам.

— Конечно! — дружно отозвались Саша и Агаси.

Махмурян пытливо посмотрел на обоих.

— Вот вам человек высокого интеллекта в подлинном смысле слова. Интеллигент-мыслитель и твердый, как кремень, политический деятель, словно рожденный для нашего времени... Среди нас, кавказцев, мало таких... Он станет во главе кавказской демократии, в Баку боготворят его... Ваан очень обрадовался, когда Шаумян предложил ему вернуться домой. «Ты призван стать настоящим Wortfuhrer[25]», сказал он ему.

Махмурян, что-то вспомнив, засмеялся громко. Он вынул из внутреннею кармана письмо — несколько листочков, отыскал нужное место и торопливо прочел:

— «Знаешь, как удивительно, — он пришел! Я знал, что он придет, и все-таки с трудом поверил глазам... Память — ниспосланное человеку чудо, и сквозь двадцатилетнюю даль мне виделась теплая комната столовой «Ялта» в Тифлисе на Полицейской улице... Арам, мой брат, взяв меня за руку, как-то раз повел туда... там был юноша с мягкими, лучистыми глазами... Он нежным голосом читал свой перевод из Надсона... Знаешь, сейчас я вспомнил все строки...

Не говори, что жизнь игрушка

В руках бессмысленной судьбы.

Беспечной глупости пирушка

И яд сомнений и борьбы.

Нет, жизнь разумное стремленье,

Туда, где вечный свет горит,

Где человек, венец творенья,

Над миром высоко парит».

— Вот видите, храбрецы, — снова обратился Махмурян к ребятам, — еще тогда, совсем юным, Шаумян избрал свои идеал и остался ему верен при всех превратностях судьбы. Вот так должен жить человек на земле! — Махмурян все больше воодушевлялся.

— Да, да, ты прав, — согласился Патрикян, — верно, мы счастливые... В какой еще партии такие рыцари идеи? Сколько их было с нами в Швейцарии!.. Сейчас они выступают на арену, одни из-за границы возвращаются, другие из ссылки... каждый — яркая личность...

Махмурян вытащил из жилетного кармана часы и, глянув на них, протянул руку Патрикяну. Он собирался ехать в столицу, и сейчас ему необходимо было закончить какое-то важное исследование в матенадаране Эчмиадзина; он быстро ушел.

Ребята с восторженной улыбкой смотрели вслед учителю. Патрикян, поднявшийся проводить гостя, больше уже не садился в свое кресло. Глаза его горели необычным, добрым светом.

Он говорил долго, забывшись. Наконец Саша напомнил ему, зачем он пришел, и поведал о своих горестях: гимназию открыли, но без каких бы то ни было изменений. Те же преподаватели, та же учебная программа, словно ничего не произошло на земле, словно по-прежнему царствует Николай II.

— Вне всякого сомнения, больше нельзя терпеть монархистов преподавателей — самое уязвимое место нашей школы, — задумавшись, проговорил Патрикян.

Так долго беседовали двое юнцов и учитель философии, пока не настал вечер, тишина окутала весь Конд.

2

Конечно, ошибался Махмурян, в приступе раздражительности называя Ереван мертвым болотом или кротовой норой. Нет, совсем иной сейчас Ереван!

Прежде — до войны — в этом древнем городе все жители знали друг друга, каждый мог сказать, под какой колонной церкви Погоса-Петроса бьет челом Аракел-ага Африков, в который день года устраивала у себя бал Евгения Саркисбекян, инспектриса женской прогимназии, и даже какой мастер из «Резонанса» инкрустировал перламутром ее новую тару. А теперь? Что происходит теперь, исчерпывающе объяснил бакалейщик Сако, переиначивая слова господина Шустова: «В Ереване сейчас собака не узнает своего хозяина, а жизнь потеряла свою прелесть».

Прежде центр города, Астафян с прилегающими к нему окрестностями, был обиталищем сильных мира сего. Крестьянскому люду и жителям окраин — Норка и Айгестана, Дзоритага и Тапабаша — тут нечего было делать. Случайно попадали они сюда и проходили стороной, с опущенными головами.

Они не заходили в лавку ювелира, не заглядывали в мастерскую «Резонанс», ремонтирующую граммофоны, они не испытывали нужды в живописце Або. И может быть, из тысячи один вставал перед декорами фотографии Леона или заглядывал в фотографию господина Тарвердяна. И наверняка им было неведомо, что последний получал первые премии и золотые медали на международных конкурсах: в Роттердаме в 1909 году и в Риме в 1910‑м. Ну а если бы даже и знали они об этом, вряд ли бы могли понять, какая это честь для их города.

Иное дело — теперь! Особенно после первомайского шествия... Все чаще и безудержней рабочий люд из столярных и слесарных мастерских, из садов и предместий заполняет городской центр. Спокойно и уверенно движутся рабочие и мастеровые по богатым кварталам города, идут, по-хозяйски осматриваясь, и куда — теперь уже ни для кого не секрет.

«Голубятня» Махмуряна на Каравансарайской улице и веранда Патрикяна, выходящая на верхнюю часть Царской улицы, стали местом сходок: сюда приходил простой народ и называл этих образованных людей «товарищами» и советовался с ними.

Еще с весны, когда стало известно, что должностное лицо городской управы Срапион Патрикян и преподаватель епархиальной Махмурян оказались большевиками, все — и рабочие, и крестьяне, и беженцы, — все те, у кого издавна наболело, шли к ним и делились с ними своими бедами.

Правда, эти двое образованных людей очень были несхожи, резко различались вкусами, манерами и даже склонностями.

Срапион Патрикян мог целыми днями сидеть неподвижно за массивным письменным столом, обложившись горой книг. Нельзя сказать, что он был человек неуживчивый, но если кто-либо из соседей или знакомых звал его на кюфту, на толму или даже на шашлык, он рьяно отказывался. Да и сам был неважным сотрапезником.

Он даже как-то раз сказал, что ему жаль времени, потраченного на еду.

Его усладой и радостью были книги. Он читал на немецком, русском, французском, английском, а некоторые книги — Антонио Лабриола — на итальянском языке и Овидия — на латыни, еще со студенческих времен таскал их с собой повсюду, переезжая из страны в страну, пока наконец, накануне войны, не привез в скромную обитель на Царской улице в Ереване и не уединился там с ними как отшельник.

Сидячий образ жизни наложил отпечаток на манеру поведения Срапиона Патрикяна. Выходя на улицу, он шагал медленно и степенно, устремив взор вдаль. Другое дело — Махмурян! Этот и минуты не мог усидеть спокойно, и многие не могли понять, как же все-таки он смог приобрести такие знания. Никто не видел, чтобы он прочел хотя бы две страницы, сидя спокойно.

Для Патрикяна святая святых была классическая философия начиная с Демокрита и Платона. Страстью же Махмуряна было изящное искусство. Ничто его так не восхищало, как удивительные изваяния мастеров Эллады. Он не бывал в Лувре, но как свои пять пальцев знал шедевры, собранные в музеях России.

Срапион Патрикян предпочитал Эсхила, Шекспира, Гёте. Махмурян был горячим почитателем Сервантеса, чье бессмертное творение мечтал перевести на армянский язык. Увлекался он и новыми писателями, Морисом Метерлинком, Эмилем Верхарном, которых читал в оригинале. Внимательно следил за творчеством Герхарда Гауптмана, Стефана Цвейга и в особенности Максима Горького, в начале века ставшего кумиром передовой армянской интеллигенции. И если Патрикяна не очень волновали современные армянские поэты, Махмурян, наоборот, радовался как ребенок каждому новому имени. Даже его коллега Армен Тирацян, весьма капризного литературного вкуса, сколько раз был ошарашен, слыша, как Махмурян возносит иного автора на вершину Парнаса, а другого сбрасывает в тартарары.

Да, это были разные люди. Патрикян, как правило, любил порассуждать, сидя у себя дома, а для Махмуряна главное было — действовать, действовать каждый день, каждую минуту. Статьи и лекции Срапиона Патрикяна еще только были намечены, а Махмурян уже с половины марта неоднократно выступал в мужской гимназии, в учительской семинарии, на заводе Шустова, в исполкоме, в воинских казармах и даже в банях господ Константина Иоаннесяна, Амбарцума Егиазарова и Ага Хана Эриванского.

Оба яростно ненавидели полковника Платонова, командующего гарнизоном; это был человек внушительного вида, великолепный наездник. Оба считали его черносотенцем. От всей души презирали они Сократа Тюросяна, считая его мелким карьеристом, типичным представителем узколобого национализма и ереванской обывательщины.

Лишь по поводу одной личности в городе не сходились их мнения: это была инспектриса женской прогимназии Евгения Саркисбекян. Здесь Махмурян изменил своим принципам — знаться лишь с красивыми, изящными женщинами. Несколько раз бывал он у нее на вечеринках. Патрикян же наотрез отказывался почтить своим присутствием «компанию Саркисбекян».

Так или иначе эти два человека были единомышленниками, ереванцы знали их как лидеров наиболее радикального направления, и не случайно вокруг них постоянно толпились самые разные люди — пожилые рабочие и только что оперившиеся юнцы... Патрикян объяснял Арменаку Гераклита Темного и замысловатые формулы Гегеля, рассказывал о своих встречах со знаменитыми социалистами Жоресом и Бебелем, Плехановым и Лениным, об их необычайной эрудиции, почти легендарной трудоспособности и простой жизни, и вместе со своим учителем восхищались ребята исторической прозорливости Владимира Ильича, его политической смелости и невиданной гибкости мысли.

На этой же веранде, остроумно прозванной Агаси «философской беседкой», нашел Патрикяна Гукас, когда он пришел к нему, вернувшись из своей трехмесячной поездки.

Гукасу и на ум не приходило, что для вечно занятого отвлеченной философией Патрикяна могут представить интерес его рассказы о жизни и нравах садоводов Агулиса, о свадьбе сына бакинского миллионера, приехавшего из Парижа и женившегося на местной красавице.

— Так, так, — кивнул хозяин, выслушав Гукаса, — говоря словами Фрика, «у одного нет ни овцы, а у другого сотни стад».

Узнав, что юноша намеревается ехать в Петроград, чтобы посвятить себя там астрономии, Патрикян не выразил ни удивления, ни одобрения.

Затем, подперев ладонями дряблые щеки, глядя куда-то в угол двора, сказал:

— Поговаривают, будто собираются открыть в школе Гаяне и в вашей дополнительный седьмой класс. Поучись еще год, не повредит...

— Мой путь иной, — резко возразил Гукас; он вовсе не хотел возвращаться в душные комнаты епархиальной, снова видеть Сократа Тюросяна и тризника Барсама.

Они еще беседовали, когда в дверь без стука вошел Вазген и с порога крикнул:

— Я пришел попрощаться, друзья!

Вазген не мог ужиться с хозяевами; теперь он ехал в Александрополь, там в типографии были знакомые ребята, вся надежда была на них.

— В Александрополь? — спросил Патрикян. — Когда же ты отправляешься?

— Сегодня ночью.

— Туда должен Шаумян заехать, — не отрывая глаз от письма, лежавшего на столе, заметил Патрикян. — Возможно, ты встретишь его, скажи, что мы его ждем не дождемся.

— Шаумян?! — вскрикнул Гукас. — Тогда и я с тобой. Едем.

Вазген и Гукас поднялись.

— Съешьте хоть кисть винограда, — предложил Патрикян.

Мальчики снова сели; в октябре ереванец не променяет харджи ни на какие заморские фрукты.

3

Уже занялось утро, когда Гукас и Вазген сошли с поезда на александропольский перрон. У стены, против которой остановился их вагон, собралась толпа. Поверх засаленных картузов и потрепанных фуражек Вазген разглядел жирный заголовок местной газеты «Правда жизни»: «Сегодня, 8 октября, — день большевиков!», «В Народном доме, в 2 часа состоится доклад Шаумяна».

— Какое сегодня число? — спросил Вазген.

— Девятое, — ответило сразу несколько голосов.

— Если он не уехал — твое счастье... — Вазген взглянул на Гукаса.

Гукас и Вазген зашагали в город. Порывы ветра поднимали на огромных пустырях между одноэтажными зданиями столбы густой пыли. Вскоре они остановились перед зеленой вывеской, на которой чернели три буквы: «Хаш».

Ребята вошли внутрь, уселись за столик.

— Чем изволите угощать? — спросил мужчина с огромными загнутыми вверх усами, в шапке, лихо закинутой на затылок.

Хозяин хашной подал им дымящиеся тарелки и, пока они ели, объяснял, как и куда идти.

Цирк напоминал осажденную крепость. Огромная толпа рабочих и солдат атаковала два выхода. Один батальон пригнал с собой даже орудие, было несколько пулеметов. Гукас и Вазген протиснулись внутрь и стали у входа.

В середине арены стоял стол, вокруг него было немного свободного места. Вот у стола появился военный с орлиным носом и густыми усами. Толпа немного стихла, военный заговорил по-русски с грузинским акцентом:

— К нам приехал из Петрограда товарищ Степан Шаумян!

Своды цирка сотрясли приветственные возгласы.

Рядом с подпоручиком-грузином встал неторопливый мужчина в черном костюме. В ту же секунду народ подался вперед и заполнил пространство около стола.

Шаумян сказал:

— Товарищи! Революция в опасности! В Петрограде враг поднимает голову! Защитники проклятого старого режима снова пытаются пробраться к власти. Мы должны все как один встать защиту революционных завоеваний!

Снова поднялся шум. Сквозь бурю голосов прорвалось мощное:

— Да здравствует революция!

— Демократическое совещание не согласилось отменить смертную казнь на фронте. — продолжал Шаумян.

— Их самих под расстрел! — крикнул кто-то под ухом у Гукаса.

— Они не хотят дать крестьянам землю! — сообщил Шаумян.

— Силой отберем! — загудел цирк.

— Каковы наши требования, требования рабочих, крестьян, солдат? — обратился Шаумян к людям и ответил сам: — Предложение мира воюющим странам, мир не на словах, а на деле...

И вдруг солдаты подняли Шаумяна на руки. Гукас с завистью смотрел на Вазгена, очутившегося среди них. Затем на стол вскочил худой, с перешибленным носом солдат.

— Я только сегодня прибыл с фронта, — сказал он, — говорю от имени шестьсот девяносто четвертого полка. Мне товарищи наказали заявить: «Долой войну, да здравствует мир, вся власть Советам!»

Под аплодисменты он спрыгнул вниз. Его место занял огромный детина в потрепанной шинели. Поворачиваясь во все стороны, он представлялся:

— Солдат Дубцов. — Потом добавил: — Я буду говорить стихами...

Гукас с удивленном смотрел на него: при чем тут стихи?

Кто-то крикнул:

— Давай!

Солдат произнес густым басом:

— «До каких пор?» — И еще помолчав, меланхолически продекламировал:

Проходит мрачно год за годом,

Окопной жизни ты не рад

И с болью думаешь порою:

За что же терпишь ты, солдат?

За то ли терпишь ты все муки,

Что беден ты, а не богат;

Что недоступны все науки

Тебе, товарищ наш солдат?

Его голос дрожал от волнения. Слышалось взволнованное дыхание толпы, ставшей одним сердцем, одной душой. Взгляд Гукаса упал на лицо Шаумяна, он стоял без шапки.

Солдат продолжал:

Вопроса нет теперь иного,

Мир заключить бы всякий рад.

Потом, еще помолчав минуту, резко тряхнул головой и проникновенно закончил:

Ну что ж, терпи еще немного,

Товарищ ваш, герой-солдат.

— Молодец, молодец! — раздалось со всех сторон. Звонкий голос другого солдата перекрыл шум:

— Мы написали письмо, дайте прочту. «Дорогой товарищ Ленин, мы из Ваших слов, что говорили Вы в своей речи, знаем, что только Вы один сочувствуете настоящей свободе и сочувствуете измучившемуся солдату.

Товарищ Ленин, Ваши слова полностью соответствуют истинной справедливости. Есть и такие, что говорят против Вас, но кто их слушает? Вы повсюду проповедуете «Долой войну!», и Ваши последователи проповедуют то же самое. Извините нас, товарищ Ленин, мы, так сказать, темный народ, потому что старое правительство боялось раскрыть нам глаза. Наш товарищ Ленин, наш друг и наш брат, знайте, что мы, солдаты двести двадцать четвертого полка, как один человек, пойдем за тобой... И что твои идеи — это то, что нужно рабочему и крестьянину».

Солдат подошел, протянул Шаумяну смятый листок.

И вновь Степана Шаумяна — друга и посланца Ленина — солдаты поднимают на руки и так несут к выходу.

Предыдущая главаГлава 9 из 46Следующая глава