Сырая звездная сумеречь. Молчит залитый зыбкими огнями город. Дремлют опавшие сады. Лишь журчит ручей, и холод хочет сковать его, но он еще живет в своем узком земляном ложе. В нише каменной стены, между двумя лавками, куда днем складывают друг на друга деревянные ставни, как всегда, стоит слепой флейтист. Грустная мелодия пронизывает тишину. В мелодии звучит печаль о несбывшемся, воспоминание о далеком и невозвратимом...
Ахавни замедлила шаг. Взглянула в лицо флейтиста. На его незрячих глазах лежала лунная голубая тень, чуть подрагивала флейта у морщинистых губ.
— Чуешь? Вот она, толща народная... — донесся чей-то очень знакомый голос.
Девушка оглянулась. У канавки неподалеку остановился господин Махмурян — учитель всеобщей истории из епархиальной преподавал и у них в школе.
Ахавни замерла, охваченная волнением; рядом с Махмуряном, весь облитый лунным сиянием, стоял бледнолицый худощавый человек. Она всмотрелась: это — Ваан Терьян, в точности такой, как на фотографии... Большие глаза, полные тихой грусти, мягкая улыбка.
— Долгой жизни тебе, Асо! — воскликнул, обращаясь к флейтисту, Махмурян.
Слепой повернулся в своей каменной нише. Свирель замолкла. Терьян с чувством пожал руку музыканту. Они с Махмуряном медленно двинулись вверх по тротуару. Ахавни, смежив влажные ресницы, пошла следом.
— Боль и радость нашего древнего народа... — донесся до ее слуха певучий голос Терьяна.
— А вот и извещение о твоей лекции! — воскликнул, подойдя к перекрестку, Махмурян. В неровном свете газового рожка виднелась приклеенная к стене пурпурная афиша:
«Состоится вечер Ваана Терьяна.
Лекция, чтение новых стихов».
И только сейчас Ахавни окончательно поверила, что это не сон: перед ней — любимый поэт. Он приехал. Он стоит так близко...
— Посмотрим, будут ли желанны для вашей ереванской публики Терьян и его поэзия, — проговорил поэт с улыбкой.
Ахавни дождалась! На трибуне ее любимый поэт. В тишине зала звучит несколько приглушенный гортанный голос. На богатом армянском языке сам Терьян рассказывает о любимых народом лириках вплоть до своих непосредственных предшественников — Ованесе Туманяне и Аветике Исаакяне.
Он действительно болен. Прав учитель литературы. Но какая прозрачность мысли, какие четкие рассуждения!.. Как необычно его слово, как оно смело и дышит свободой; насколько это далеко от того, что говорит учитель литературы на уроке!
— Формирующейся ныне армянской интеллигенции дано вывести эту литературу из узких и тесных, национально-клерикальных рамок к необозримым ширям настоящего искусства...
Заканчивает поэт торжественно:
— Молодые ростки новой литературы уже появились, ее пышный расцвет — впереди...
Сердце Ахавни колотится, словно и она сама — частичка этого весеннего пробуждения. Снова блаженные минуты. На сцене звучат стихи, стихи — как нежная музыка...
Утихли аплодисменты, и Ахавни поспешно оставила зал. Она встала у распахнутого окна. Вот раскрылась дверь, ведущая за кулисы, и показался Ваан Терьян в широком синем пальто. Он был не один — с двумя товарищами. Ахавни оторвалась от окна и побежала ему навстречу.
— Извините, господин Терьян... — сказала она совсем как взрослая. — Я вам посылала письмо...
— Так это ты мне написала? — Худые, нервные пальцы поэта коснулись руки девушки. — Ну здравствуй... Получил, как же... Извини, что не ответил. — Он заглянул ей в глаза. — Я собирался в Ереван и был уверен, что мы встретимся. — Он похвалил девушку: — Ты хорошо сделала, что встретила меня. Здоровье мое... как видишь, ничего... Хочешь, чтобы я пришел к вам в класс? Ты в этом году кончаешь, да?.. В вашем классе есть еще такие хорошие девушки, как ты?
Ахавни молча кивнула. Терьян засмеялся:
— Обязательно постараюсь выбраться! Я уезжаю послезавтра. — И, еще раз глянув в глаза Ахавни, добавил: — Еду к морю, лечиться. А тебе я пошлю оттуда стихотворение. Хорошо?
— Пошли, Ваан, — раздался где-то рядом женский голос.
Ахавни, высвободив руку, обернулась. Пристально глядели на нее двое незнакомых мужчин и девушка с мягким овальным лицом, только что окликнувшая поэта. Ахавни смущенно опустила глаза.
...Какая дерзость — подойти к нему, вступить с ним в разговор! Удивительно, до чего легко это сделала Ахавни: так могла бы поступить скорее Астхик. Ахавни всегда будет помнить дружеское прикосновение худой и горячей руки, видеть грустную улыбку, слышать мягкий голос: «Это ты мне написала? Получил, как же. Извини, что не ответил...»
Но кто эта девушка, так нетерпеливо подозвавшая его?
— Сейчас, сейчас, Марго, — сказал поэт и крепко сжал руку Ахавни.
Кто же эта девушка с гладкими черными волосами, оттеняющими нежную белизну лица? Как она загадочно глядела на Ахавни! Лучше бы ее здесь не было совсем...
Опять — бессонная, полная раздумий ночь. Ожили во тьме картины детства. Вот Ахавни, маленькая девочка, ходит в приходскую школу в уездном городишке. Мать — печальная, озабоченная... Потом городская школа с инспектором, господином Рушаняном, добрым и сердечным, как родной отец. А затем — беда, обрушившаяся на Астхик. Гукас, их горячий друг, защитник и брат...
Откуда-то из темноты выплывает все это и не дает уснуть, незаметно заслоняется тревожным образом поэта. И опять явственно слышит Ахавни удивительные его слова, звучащие как стихи: «Придет время, и молодая Россия взмахнет своими крыльями... хлынут живые силы, как неудержимый весенний поток — мощные и радостные».
Сегодня, послушавшись свою захворавшую подругу, Ахавни впервые в жизни отправилась в театр одна с «кавалером».
«Молилась ли ты на ночь, Дездемона?» — звучит смятенный и страшный голос мавра. «Да, господин мои...» — «Поздно, поздно!» — негодует мавр. Глаза его безжалостны и мрачны. Бесхитростная душа отравлена подозрением. Черные пальцы, подрагивая, тянутся к Дездемоне.
Но что это? Ропот изумления прокатывается по залу. На сцену врывается какой-то гимназист.
— Нет больше царя в России! — звонко кричит он. — Самодержавие Романовых кончилось.
— Это Саша, — изумленно шепчет Гукас. Он только вчера видел его в доме Срапиона Патрикяна. — Конечно, это Саша!
Отелло медленно выпрямляется, смотрят в зал из-под сумрачных бровей... Что же все-таки происходит? Публика в смятении. Все как один поднялись с места.
— Да здравствует свобода!!! — раздается в зале.
Дездемона ожила, теперь она стоит, держа за руку Отелло. Ахавни и Гукас тоже вскакивают и что-то кричат вместе со всеми. Зал бурлит.
— Ур-ра... Да здравствует свобода!
Рано утром Гукас торопливо проходит мимо телеграфа. Какой-то старик, тяжело опираясь на костыли, спрашивает, обращаясь неизвестно к кому:
— Ну ладно, низложили Николая... Но кого же теперь посадят на его место?
— Тебя, дед! — заверяет Гукас, исчезая в бурлящей толпе на площади. Старик долго глядит ему вслед изумленно и растерянно, тряся щетинистым подбородком.
Город увешан флагами. Красные полотнища плещут над кинотеатром «Аполло» и гостиницей «Франция», над парикмахерской «Симпатия», над фотографией Леона и даже над убогой банькой Амбарцума Егиазарова. В епархиальной отменили занятия. С утра все собрались в недавно арендованном помещении школы и ждали — что будет.
— Ну и дела! — воскликнул, входя во двор, господин Саркис, столкнувшись с учителем литературы Арменом Тирацяном. Тирацян лишь сдержанно улыбнулся — не то от радости, не то насмехаясь над господином Саркисом.
— Вот отменят закон божий, господин Саркис, что вы будете тогда делать? — устрашил Джанибек.
— Замолчи, безмозглая тварь! — отмахнулся господин Саркис и поспешил скрыться в учительской.
Появился преподаватель всеобщей истории Махмурян, размахивая как знаменем зажатой в кулаке газетой. Вместо велюровой шляпы он нахлобучил сегодня простую кепку, на груди пылает пунцовый галстук и рукав пальто перевязал красной лентой.
— Ну герои, — похвалил он собравшихся ребят, словно это они низложили трон Романовых. — А ну, молодцы, давайте-ка споем «Варшавянку» — впервые на армянском языке... — И он запел густым баритоном.
Ребята нестройным хором подхватили. Звонкие, крепкие голоса зазвучали в тихом дворике школы. Вскоре, построившись рядами, вышли на Астафян. Они уже успели выучить песню. А на улице к ним присоединились гимназисты, поющие ту же песню по-русски:
Вихри враждебные веют над нами.
Темные силы нас злобно гнетут.
В бой роковой мы вступили с врагами.
Нас еще судьбы безвестные ждут...
По Астафяну вверх, к бетонному водоему, шли люди, и над ними — над всем городом — звучал и ширился боевой припев. И каждому казалось, что это именно он и именно сейчас идет низвергать трон кровавого тирана, портрет которого еще вчера висел везде и одно имя которого еще неделю назад внушало такой страх.
В верхней части Астафяна из-за угла, гарцуя и гикая, вырвалась казачья сотня. Смятение охватило многих. Всадники приблизились. Фыркая и храпя, кони встали на дыбы перед толпой.
— Шапки долой перед Революцией! — мощно прозвучал чей-то молодой голос.
Шествие замерло. Что будет?! Унтер-офицер привстал на стременах. Затем, оставив рукоятку шашки, медленно поднял руку — прикоснулся к козырьку фуражки. Минута... и казаки, все как один, сняли свои папахи.
Во дворе учительской семинарии, казалось, негде было яблоку упасть.
— И откуда они успели достать так много красных ленточек? — с завистью говорил Вано Енгоян, глядя на гимназистов.
Первым произнес гневную, взволнованную речь против царя инспектор семинарии.
— Что ему сделал царь, почему он так озлоблен? — серьезно и тихо спросил у соседей какой-то гимназист.
— А ты что, не знаешь? — обернулся к нему бойкий парень. — Ты не знаешь, что делал царь? Он десять тысяч людей угнал в Сибирь...
Стоявший поодаль мужчина в мягкой шляпе громко произнес, глядя на оратора:
— Фарисеи! Ах фарисеи...
— Кто он такой? — спросил Гукас у гимназистов, которые с почтением смотрели на этого человека.
— Это наш преподаватель французского языка, политический, из Риги. Ему никто не нравится... обзывает всех фарисеями.
Гукас с любопытством рассматривал «политического». У него торчали из-под шляпы белесые волосы. Широко раскрытые голубые глаза делали его лицо наивным.
На бочку взобрался русский солдат:
— Долой всех царей, долой всех тиранов! Да здравствует перемирие, да здравствует мир на земле!..
Зычный солдатский бас раскатился над ликующей толпой, и неожиданно из верхнего окна семинарии грянул выстрел: это Махмурян приветствовал свободу. Выстрел словно явился сигналом к окончанию митинга. Толпа расходилась. Никто не думал о завтрашних занятиях и заданиях на дом! Каждый мог делать что хочет...
— Вот это, — ликовали ребята, — настоящая свобода!
Гукас разглядел в толпе Нуник и невольно двинулся к ней; девушка была в новом пальто, глаза ее сияли. Стоявшая рядом гимназистка в пуховой шапке подняла меховой воротник Нуник и сказала:
— Вот так-то лучше.
— Оставь, Гаюш! — слабо протестовала Нуник.
Гукас уже подходил к девушкам. Неожиданно около них появился Павлик, весь красный от возбуждения. Он церемонно протянул руку сперва Гаюш, потом Нуник. Громко рассмеявшись над чем-то, они вместе с другими двинулись к Астафяну.
Гукас отвернулся. Пробравшись сквозь толпу, он вышел на Астафян и, не глядя по сторонам, спустился вниз. Конечно, они якшаются с сыном солеторговца Маркоса. Капитал отца уже, говорят, дошел до полмиллиона... Конечно!
Разозлившись на себя за то, что хотел подойти к Нуник, он ускорил шаги: как будто чем он дальше был от Нуник, тем скорее мог ее забыть. И в самом деле, Гукас вскоре забыл о Нуник.
Вспомнив вчерашнюю сцену в театре, он улыбнулся: впервые за всю историю театра Дездемона была спасена...
На углу Назаровской Гукас остановился — не зайти ли к Ахавни? Но нет. Он решительно зашагал в сторону Зангинского моста.
Уже оказавшись на другом берегу реки, он услышал знакомый свист. Дребезжа и сверкая спицами, ехал фаэтон. Он поравнялся с ним.
— Шины натянул резиновые, Сено? Чудесно!
— Влезай, — ответил Сено, пропуская мимо ушей слова Гукаса.
Кони с трудом преодолевали подъем. Гукас вскочил и сел рядом с возницей.
— Сыновья садовладельцев, настроение у них что надо, — представил своих пассажиров возница, и его кнут змеей взвился над гривами жеребцов.
У Сено было недурное настроение.
Один из пассажиров, безучастный к свершившемуся на земле, напевал популярную песенку:
...Нет такой, как ты, нигде на земле!
О блеск Арусяк, о красавица...
Сосед его справа неразборчиво подпевал ему, а сидящий по левую сторону эчмиадзинец с черной бородой и пышными усами беседовал с низложенным царем:
— Чтоб твой дом разрушился, Романов! Триста лет процарствовал, и все же дали тебе по шее. И что тебе взбрело в голову — затеять войну, дать в руки народу винтовки, чтобы потом сожрали тебя самого... Прогадал ты, Романов. Ой как прогадал!
— Вот у кого ни ума, ни горя, — заметил Сено, когда они, обогнув справа храм Звартноц, что в переводе означает храм Бдящих сил, выбрались наконец на Эчмиадзинское шоссе; теперь они ехали но безлюдной снежной равнине, ослепительно сверкающей под солнцем.
Через полчаса Гукас был во дворе академии. Понуро стояли перед ним Вазген и Агаси, молча внимая его упрекам.
— И вас можно называть товарищами? В каком направлении их повезли? Сумеем ли мы освободить, если поедем за ними? А если что-нибудь с ними случится в пути?
Втроем они подошли к вековому карагачу. Там стояли однокашники Артавазда. Нужно что-то немедленно предпринять... Пойти на все, но выручить Артавазда!
Только поздно вечером Гукас с друзьями добрались до общежития академии. Тускло мигали в окнах лампы. Густые снежные сумерки дышали в лицо маленькому городку.
Озябшие, с посиневшими губами, они зашли в столовую. От обеда остался фасолевый суп. Друзья накрошили туда кислого, выпеченного в казарме хлеба, поели с аппетитом и молча направились в спальню.
Среди ночи Гукас вскочил, встревоженный каким-то странным шумом. Громкий голос разбудил спальню:
— Скорее вставайте! Городу грозит беда... можем потерять матенадаран...
Фигура скрылась в темноте. Ребята, торопливо одевшись, бросились следом. Спросонья Гукас услышал радостный крик Вазгена:
— Артавазд!
Не прошло и минуты, как Гукас очутился в томном коридоре. Кто-то схватил его за плечи и грубо толкнул к лестнице, ведущей на верхний этаж:
— Бери ведро!
Гукас на ощупь пробрался наверх и в темноте наткнулся на какого-то парня.
— Где ведра?
— Держи! — ответил тот и передал ему вставленные одно в другое несколько эмалированных ведер. Прогрохотав по ветхим деревянным ступенькам, Гукас наконец выскочил во двор. Агаси, стоя в дверях, зашнуровывал ботинки.
Агаси и Гукас с ведрами в руках добежали до первого перекрестка. Они сразу ощутили кисло-терпкий запах вина: был разгромлен погреб Бартоломея Вартикяна. Ребята едва перевели дыхание, когда среди разбегающихся в панике эчмиадзинцев показался человек, одетый в шинель, с парабеллумом в руке.
— Это Артавазд! — крикнул Агаси. — Жив-здоров!
— Скорее туда! — приказал, взмахнув пистолетом, Артавазд. — За мной! — Он побежал в темноту.
Небо неожиданно просветлело, подернулось багрянцем. На огненном фоне были отчетливо видны ветви столетнего карагача. Вокруг базара — среди деревянных пристроек и лавок — гудело и билось яростное пламя. Огонь, взлетая в черноту, разбрызгивал вокруг снопы искр, он рос и ширился. Густосмолистый дым обволакивал небосвод.
Разносился запах бобов, чечевицы, гороха и всевозможных пряностей... Словно повар-исполин, свалив все в кучу и перемешав, стряпал здесь невообразимое месиво из изюма, пшата, суджуха и алани, подвешенного связками винограда, груш и ароматной айвы. К едкому запаху горящей мануфактуры примешивался сладковато-горький запах жженого сахара — набата.
С каждой минутой становилось все светлей. Снег подтаивал и растекался ручейками. Люди метались в панике: тут были ящики спичек, керосин, вино и водка, и все это взрывалось, горело, источая удушливый и опьяняющий дым. В этой страшной горящей куче на мокрой земле целехоньким осталось лишь добро гончара Мисака: огромные карасы, большие и маленькие горшки, кувшины, кринки, кружки. Они как бы подвергались вторичному обжигу, не разбились и даже не потрескались, а лишь раскалились в нестерпимом жару, поднимая еще выше и без того доходящую до небес славу мастера Мисака.
Прикрывающий лавки огромной своей кроной столетний карагач сопротивлялся огню упорно и долго. В конце концов и он поддался всепожирающему пламени. Исполинское дерево вспыхнуло словно гигантский факел. Студенты с солдатами и местным населением, не обращая внимания на пламя, бросились защищать от огня близстоящие дома. Не переставая опрокидывали они ведро за ведром на стены, двери и крыши.
Гукас и Агаси взмокли от пота. Вазген бегом приносил сразу по два ведра воды из ближайшего колодца. Поминутно показывался и Артавазд с ведром в руке.
К счастью, ветер вскоре стих. Языки пламени начали опадать. Толпа пожарников-добровольцев облегченно вздохнула...
— Скорее сюда! Подожгли наш дом! — крикнула какая-то женщина. Рядом с ней клубилось пламя. Огонь охватил стог сена и уже начал облизывать стены соседнего винного кабака. Прислонившись к дверям кабака и закрывшись шинелью, какой-то солдат пел себе под пос:
...Ах, зачем эта ночь
Так была хороша?
Он раскачивался в такт песне. Дверь была распахнута. Внутри на мокром полу, вытянув ноги, сидел другой солдат, в фуражке, заломленной на затылок. Подставляя под кран посудину для вина, он бранился:
— Ох, проклятие!
— Немедленно выходи отсюда! — обратился к нему по-русски Агаси. — Разве не видишь — пожар... Сгоришь...
— A-а, все равно! Пускай сгорю, тебе что за дело? — отозвался солдат.
Вазген и Агаси выволокли его на улицу и, оттащив подальше от огня, оставили на земле. Гукас вместе с эчмиадзинскими женщинами втаптывал в снег пылающий стог сена...
Вскоре пожар был потушен. Ребята вернулись к академии...
В городе никто не спал в эту ночь. Еще не взошло солнце, а все уже были на улице. Повсюду слышались вопли и причитания погорельцев. Пройдя разоренный рынок, ребята остановились возле трехэтажной пристройки к резиденции католикоса, в начало войны реквизированной под казарму.
И снова услышал Гукас чуть охрипший, уверенный голос.
— Это заговор... Кто-то нарочно учинил пожар и разбой, — обращался к солдатам Артавазд с крыльца казармы. — И мы знаем кто! Это грязная работа царских холуев, тех, кто хочет продолжения войны.
Солдаты слушали понурив головы.
— Ой, что стало с моей одеждой! — в ужасе прошептал Агаси. Всегда аккуратно отутюженные брюки, новое пальто и начищенные до блеска ботинки были залеплены грязью.
— Ты лучше взгляни на Артавазда, — посоветовал ему Гукас.
На шее у Артавазда краснела ссадина, рукав его шинели был разорван. Но лицо оставалось спокойным. Он говорил долго и напористо. Внезапно собравшихся охватило какое-то незнакомое дотоле чувство... Солдаты и студенты перемешались, принялись обниматься друг с другом.
Агаси, Гукас и Вазген братались с суровыми русскими солдатами, живущими долгие годы вдали от родимой страны. Все были братьями здесь в это утро. Из окна второго этажа показалась багровая физиономия усатого генерала — показалась и тут же скрылась.
Прозрачная мгла рассеялась бесследно, и серебристые массивы засияли вдали под первыми лучами солнца. На сверкающую вершину Большого Арарата пролился оранжевый свет. Прошло еще несколько минут. Вспыхнул купол Центрального храма. Древние замшелые камни посветлели, источая лиловый блеск. И наконец солнце взошло над равниной, и тотчас на пробудившуюся землю обрушился мерный и торжественный колокольный звон.
Жители маленького городка — садовники, лавочники, учителя, солдаты — хлынули к залитой солнцем равнине. Загремела военная музыка. Истоптанный снег почернел на шоссе, а люди все шли и шли, вздымая красные флаги. Замолкли медные трубы. Их сменили зурна и тамбурин. Зазвучала саари — песня утреннего рассвета, мелодия пробуждения.
Людские толпы заполнили поляну перед старинными храмами Рипсиме и Шогакат. Золотом и багрянцем отливают медные трубы на грузовой автомашине. На второй машине — Артавазд и его товарищи, студенты и солдаты. А народ все льется нескончаемым потоком. Кто бы мог предположить, что столько может вместить маленький Вагаршапат!
Солнце поднялось, стало теплее. А ветхие купола старинных храмов гулким эхом отзываются на голос толпы:
— Долой царя!
— Долой войну!
— Да здравствует свобода!