Воскресенье. Небо обложено тучами. Жалобно дрожат деревья на бульваре. Непонятно, то ли утро, то ли вечер. Ереван нахохлился, мрачный, неприветливый. А Гукас, Ахавни и Агаси бодро шагают по аллее бульвара. Они так оживлены, словно направляются на какой-то веселый праздник. Глухо зазвонили тяжелые колокола чернокаменной колокольни, и из дверей русского собора потекло на улицу скорбное песнопение. В эту самую минуту перед Городской думой остановился новый блестящий кадиллак — подарок полковника Хаскеля премьеру. Господин Хатисов в черном костюме и черной шляпе вышел из машины. Вышли и его спутники: две дамы в черных шубах и комендант города с черной розой в петлице шинели.
Тяжело ступая, поднимались они по широким каменным ступенькам храма. Премьера догнал Сократ Тюросян.
— Сердце у него лопнет, если пропустит чьи-нибудь поминки, — съязвил Гукас.
Товарищи медленно прошли вперед. Дойдя до ворот Английского сада, они увидели Керовбе Севачеряна со своей барышней.
— Бедная сирота! — притворно вздохнул Гукас.
Ходили слухи, что Айцемник была не только любимой стипендиаткой, но и пассией Шустова, прославленного заводчика, который сорок дней назад преставился в Париже. А сейчас в Николаевском соборе была заказана панихида по усопшему.
Заметив трех друзей, Айцемник небрежно кивнула и быстро поднялась по ступенькам. Севачерян, сняв фуражку, вежливо поздоровался с ними и поспешил за барышней.
Насладившись этим зрелищем, Ахавни с ребятами пошли вверх по аллее. Навстречу им показался поэт Чаренц. Медленно шел он своей вихляющей, задумчивой походкой.
— Откуда вы? — спросил Чаренц, остановив друзей.
— Их кумир соизволил отправиться в потусторонний мир, — сообщил Агаси, — собираются помянуть его душу... — и уже серьезно добавил: — ...Премьер Араратской республики и сатрап Уолл-стрита, шеф департамента внутренних дел и министр просвещения и искусств, деникинский генерал Зенкевич и Рубен-паша, хмбапет Зарзанд и попечительница Общества армянских женщин барышня Минаевна, учащиеся радикалы и...
Чаренц вместе с другими внимательно слушал.
— ...Папа и царь, Меттерних и Гизо... — добавил Гукас, заканчивая неожиданный монолог Агаси.
— Да... сорок дней... — махнул рукой поэт.
— Чаренц, приходи к нам вечером, тетушка моя тебя приглашает, что-то вкусное собиралась приготовить, — сказала Ахавни.
— С превеликим удовольствием. Еще не стемнеет, как я буду у вас, — с радостью согласился поэт. — Ну, коли так, и я пойду прочитаю заупокойную, — сказал он и, громко шаркая ботинками, двинулся дальше.
Выйдя с бульвара на площадь Часов, они столкнулись с Аршавиром.
— Эх ты, лис из сухого ущелья, — пошутил Гукас. Вид у парня был измученный, но настроение хорошее.
— Довези до места, — взяв Гукаса за руку, прохрипел он.
С колокольни несся и стлался над городом траурный звон. Черные вороны с зловещим карканьем кружили над куполами Николаевского собора.
— Что случилось? — спросил Аршавир.
— Звонит похоронный колокол старого мира! — воскликнула Ахавни с несвойственным ей пафосом.
Аршавир кивнул — иначе, по его мнению, и быть не могло...
Поэт Согомонян, или, как он называл себя, Егише Чаренц, уже несколько раз заходил в контору Ахавни. Сейчас Чаренц стал жителем Еревана и даже подыскал себе должность воспитателя в детдоме, находящемся возле коньячного завода Сараджева, по дороге на железнодорожный вокзал.
Но приходил он или нет, Ахавни непрестанно думала о нем, волей-неволей сравнивая со своим любимым поэтом Вааном Терьяном. И странное дело, сравнивая его с Терьяном, каждый раз ощущала недоумение.
Терьян с его изящной внешностью, с такой тонкой, чувствительной душой, с приятными манерами, был настоящим воплощением поэзии. А Чаренц? Он совсем иной с его задорной манерой говорить, пересыпая речь плебейскими словечками... И почему-то хочет занять место на вершине священного Парнаса...
«Уж не самозванец ли он?» — снова червь сомнения стал грызть ее. Очень он самоуверен, этот сельский учитель. Что-то в нем необычное, непостижимое, какая-то земная сила, отличающая его от обычных смертных. И хотя Чаренц, по мнению Ахавни, был совсем не похож на поэта и вряд ли бы сумел почувствовать и оценить нежную лирику Терьяна, Ахавни, непонятно почему, именно к нему хотелось обратиться с тревожащим ее вопросом: кто же, в конце концов, Терьян — поэт прошлого или будущего, забвение и смерть или свет и жизнь, где его место в сегодняшней мятежной, предгрозовой действительности? Эти мысли не давали покоя Ахавни с того вечера, как она прочитала письмо Терьяна к барышне Марго, в особенности последнее прощальное письмо, отправленное поэтом в канун весны 1917 года: «...о, как я удалился, как меня не стало...» А Чаренца не было в Ереване. Он поехал в Тифлис, надеясь достать там бумагу и напечатать книгу. И вот он снова объявился на «наирском горизонте» и даже сообщил знакомым барышням у них же в министерстве, что с завтрашнего дня будет восседать по соседству с их «конторой».
На следующий день он явился утром и обосновался в одной из дальних комнат этого мрачного здания, напоминающего каземат. Там он писал целыми днями, не разгибая спины. Однажды Ахавни зашла к нему. Чаренц прервал работу.
— Закончил я стих, — сказал он, — почитаю тебе после, но сейчас... — хотя Ахавни вовсе и не просила его читать.
И тут Ахавни наконец спросила о том, что ее больше всего интересовало.
— Терьян?.. Терьян — уже прошлое, — заявил Чаренц твердо.
— Неверно вы говорите! — тут же возразила Ахавни.
И хотя минуту назад жаждала узнать его мнение, сейчас она смотрела на него как на своего непримиримого противника. Чаренц опустил голову, исподлобья поглядывал на девушку.
— Нет, не прошлое, Терьян пишет и еще будет писать... для завтрашнего дня, — твердила Ахавни с каким-то отчаянном.
Ласковая улыбка засветилась в задумчивых глазах Чаренца.
— Ты тоже богиня «Грез сумерек»? — спросил он.
Ахавни отрицательно покачала головой.
— Барышня, кто же ты? — подавшись вперед, спросил Чаренц; в его пристальном взгляде был неподдельный интерес.
Ахавни улыбнулась примирительно и через секунду спокойно ответила:
— Ахавни Будумян.
— Ну, молодчина, — одобрил Чаренц и вдруг спросил: — А где твоя обитель?
Ахавни не успела ответить, как он разъяснил:
— Я должен прийти к тебе побеседовать. Поспорить, — уточнил он, — посмотрим, кто из нас рыцарь истины — злой сатана Егише Чаренц или наша Ахавни, голубиная душа[66].
Ахавни молчала. Что-то симпатичное было в этом человеке... Но на самом ли деле он так простодушен, непосредствен или рисуется, разыгрывая спектакль перед Ахавни? Почувствовав, вероятно, какие сомнения возникли у девушки, Чаренц заговорил снова:
— Пригласил бы тебя к себе, ну хоть бы с твоей «мамзель Ундервуд»... — Ахавни засмеялась. — Но жилье мое очень уж непотребное — логово люмпена.
Ахавни сообщила свой адрес и великодушно согласилась послушать его стихи, поскольку любит поэзию... Чаренц воодушевился. Так началась дружба Ахавни с Чаренцем...
После этого Чаренц несколько раз бывал в скромной комнатке тетушки Ахавни, и тетушка сама привыкла к нему, хотя у нее частенько болела голова от зычного голоса этого мужчины и скандального его характера. Ахавни не переставала удивляться обширным познаниям Чаренца, хотя он был только на два года старше ее. За свою жизнь он много повидал. В 1915 году пошел добровольцем из Карса в Западную Армению воевать против турок, с Красной Армией сметал Деникина. Но Чаренц был истинным поэтом, поэтом огненного дыхания, он возвестил крах старого мира и прославлял новые времена. Новые времена... Какие же они? Вихрь революции пролетел через всю планету, от поступи восставших масс содрогалась земля от края до края. Обломки разбитой армии Деникина скатывались по склонам Кавказских гор, как корабли в бушующем море. На панихиде по Шустову присутствовало пять генералов из свиты Деникина, оказавшихся без армии. Красный поток неудержимо двигался на юг, на запад и восток. И Чаренц — Ахавни чувствовала это сердцем — был провозвестником победы этих могучих сил в обескровленной наирской стране, с последней надеждой взирающей на северного соседа.
Правда, многое не правилось Ахавни в Чаренце. Он курил и бросал окурки куда попало, и ни Ахавни, ни ее тетушка не могли примириться с этим. К тому же частенько он слишком вольно вел себя с девушками. Он даже поцеловал «мамзель Ундервуд» в театре Джанполадовых, когда задвинулся занавес...
Однако все это не мешало Ахавни относиться с горячей симпатией к этому необычному человеку, и, встретив его на бульваре, она с удовольствием выполнила просьбу тетушки, пригласив его в гости.
Поэт явился в сумерки, бросил на подоконник черное пушистое пальто и отяжелевшую от снега кепку и подул на покрасневшие от холода руки.
— Замерзли в этом знойном городе... Что это? С настоящей начинкой? — спросил он, когда хозяйка, вслед за картофельными котлетами, принесла и поставила на стол большую круглую гату[67]. Отломив кусок, он воскликнул: — Обожаю наши кушанья!
Гость согрелся, выпив два стакана чая, настроение у него поднялось. Ахавни вынула из ниши листочек.
— Посмотри, что у меня есть... — И с гордостью продекламировала:
Сердце свое как факел горящий держи высоко для нас...
— Вот! — воскликнула девушка, кладя перед Чаренцем заветные десять строк. Глаза ее блестели, дыхание прерывалось.
Сердце свое как жгучее солнце сохрани ты для нас... —
громко закончил Чаренц, пробежав глазами стихи.
— От души написано... очень ему было горько, очень... Откуда оно у тебя?
Ахавни рассказала: у товарища Мартика есть газета, напечатанная в Москве, он привез ее оттуда, она и списала... Чаренц задумался, впервые за время их спора он одобрительно кивнул головой, прядь волос упала на глаза... Но через минуту он снова разъярился:
— Один цветок еще не означает весны... Горечь и печаль в крови у него, и попробуй сбросить эту вековую печаль с его плеч, я посмотрю — сможешь?
— Что бы ты ни говорил, он сейчас солдат революции и воспевает ее, — возразила Ахавни.
— Солдат революции? Верно, но сознание — одно, а душа — иное. Одно дело человек, другое — поэт. — Вдруг он спросил: — Ты читала Белинского?
Ахавни не читала Белинского.
— Прочти, — посоветовал ей неумолимый противник, — многое станет тебе понятно. — И с превосходством победителя поднялся с места. — Пойду-ка соберу муз и такой стих напишу для тебя, что позабудешь своего Терьяна...
— Хвастун! — крикнула ему вслед девушка.
Ахавни одна дома, в смятении. «Человек — это одно, поэт — другое... Две души в одном теле». Ахавни пожала плечами, — ведь и она чувствовала нечто подобное. Опять старый спор, с самой собой, с Шахпароняном, с Чаренцем... неразрешимый, нескончаемый... Неожиданно спасительная мысль блеснула у нее в мозгу.
«Почему я не спросила: а ты, а как ты стал другим? Ведь ты тоже был «рабом Терьяна», сам как-то признался, а сейчас — «поэт безумствующих толп — Егише Чаренц...»
Родившееся в тайниках души желание захватило все ее существо.
О далекий и заветный, любимый и загадочный Ваан Терьян, где ты, кто ты?..
Опустился вечер, мирный ереванский вечер. Ахавни у подруги, в теплой комнате на Церковной улице.
— Да, это его стиль, — соглашается Марго, прочитав воззвание Армянского комиссариата в Москве.
Радостные, счастливые, обе в этот вечер ласкают взглядами друг друга, его образ в сердце у них... Он бледен лицом, худ, а в глазах — по солнцу, и солнца эти растопят весь лед на земле, прогонят холодные ветры...
Как хорошо, что пришла Ахавни и сказала простые слова:
— Наши ребята приняли по беспроволочному телеграфу... Товарищи говорят, что это написал сам Терьян...
Кто такие «наши ребята» и «товарищи», Марго не знает. Но разве не знает? А Арменак, ученик сумасбродного Махмура, который был братом Ваану и сейчас рука об руку с ним действует в красной Москве? А Агаси? Теперь, выйдя из тюрьмы, он кумир учащихся Еревана. Гукас — огонь и пламя. Кто знает, сколько товарищей у Ахавни, преданных Ваану... И Ваан вырос в глазах Марго, став богатырем, его огненное сердце слилось с тысячами сердец, и слово его, окрыленное, взвилось над миром.
Знает Марго: ступит еще Ваан в родные края как триумфатор... «Откуда это слово? — спросила себя она. — Из римской истории». Да, придет Ваан триумфатором, в глазах — солнце, на челе — лавровый венок, и ступит на эту землю, чтобы увидеть плоды своих деяний. Он к нам придет, когда наступит весна и засияет солнце...
После вечера у Марго прошла неделя.
Ахавни вместе с Агаси вошла в ученическую столовую. Стулья были поставлены на столы: в воскресные вечера столовая закрыта. Посредине зала прохаживалась взад и вперед Айцемник в зеленом пальто. Она подошла, подала руку.
— Ты что, бомбу хочешь кинуть? — спросила она Агаси.
Агаси, задумавшись о чем-то, видимо, не расслышал ее вопроса и, оставив девушек, подошел к Керовбе Севачеряну, дающему здесь какие-то распоряжения.
Айцемник, уязвленная таким невниманием, взяла Ахавни под руку, спросила нежным голоском:
— Что-то ваш герой задрал нос, мадемуазель?
Ахавни пожала плечами.
По выходе из тюрьмы Агаси, не теряя ни одного для, пошел в школу, и, несмотря на то что его в начале года не было, имя его, как первого ученика, оказалось в списке выпускников. Многие из учителей симпатизировали бунтарю ученику. Инспектор Армен Тирацян был уверен, что Агаси станет литератором, а молодой преподаватель математики считал, что из юноши выйдет ученый-математик. Даже господин Саркис, который был недоволен, что Агаси игнорировал закон божий, не жалел похвал, признавая, что достойный сын учителя Гевонда великолепно знает Ветхий завет. Опираясь на свой многолетний преподавательский опыт, он заверял, что такого благословенного богом ученика в епархиальной не было и не будет. Больше же всех гордились одноклассники Агаси, — ведь с ними учился такой образованный и смелый парень.
Вот почему, когда в декабре были перевыборы правления «Всеобщего ученического союза», никто не осмелился открыто выступить против кандидатуры только что вышедшего из тюрьмы Агаси. Результаты тайного голосования были ошеломляющими. Проголосовавших против оказалось так мало, что стало ясно: многие учащиеся, сочувствующие господствующей партии, тоже проголосовали за Агаси. В новом правлении Агаси был поручен контроль за расходом средств. Первым его делом оказалась проверка ученической столовой.
Эта столовая, расположенная в нижней части Астафяна, куда он пришел сейчас вместе с Ахавни, появилась благодаря усердию Керовбе Севачеряна. Он убедительно обосновал перед министром просвещения необходимость подобного заведения. Даже если столовая с точки зрения материальной не сыграет особой роли, сказал Севачерян, то она заткнет глотки «критиканам», вопящим, что армянское правительство уделяет еще меньше внимания армянской школе, нежели раньше — царский наместник в Тифлисе. Столовая была открыта. По карточкам учащиеся и некоторые преподаватели брали здесь обеды со скидкой.
И вот Агаси, тщательно разобравшись в запутанных денежных документах, отчитывался сейчас перед правлением.
По приглашению Севачеряна из кухни явился Павлик, «министр финансов» в его ученическом «правительстве». Вслед за Павликом пришел распорядитель столовой, мужчина лет сорока. Собрались и другие. Севачерян занял свое место. Агаси уже начал докладывать, когда вошел Грант Сантурян и сел в стороне.
Агаси, приводя цифры, ясно и убедительно рассказывал о трехмесячной работе столовой. Севачерян только успевал выкрикивать: «Не может быть», «Не верю», «Невозможно», «Невероятно». Сантурян спрятал лицо в воротник шинели, Павлик бросал вокруг насмешливые взгляды. Но герой дня, распорядитель столовой, сидел прямо, прислонившись спиной к стене. Он без пальто и без пиджака, в синей сатиновой блузе, хотя сегодня в столовой совсем не жарко. Крепкие выражения Агаси: «растрата», «злоупотребление», «обман», «грабеж» — не доходили, видимо, до его сознания, во всяком случае, ни один мускул не дрогнул на его мясистом, заплывшем от жира лице. Только когда Агаси потребовал немедленно вырвать столовую из ненадежных рук и посадить распорядителя на скамью подсудимых, тот повернул свою тяжелую голову на короткой шее и произнес хрипло:
— Враки...
— Как так враки? — удивился Агаси. — Что враки? Вот документы, разве они не ваши?..
— Все враки, миляга, — повторил уверенно распорядитель и снова откинулся к стене, уставившись взглядом в стеклянные двери, выходящие на улицу. Павлик напевал какую-то веселую мелодию.
— Что за несерьезное отношение? — повернулся к Павлику Севачерян. — Я доверил тебе, а сейчас из-за тебя позорюсь перед всеми.
— Дядюшка Арут, скажи-ка правду, — обратился к обвиняемому Павлик, — с твоей стороны не было каких-нибудь растрат, усушки-утруски?
Трудно было понять, спрашивает он серьезно или насмехается.
Распорядитель снова завертел своей гладкой, блестящей, как тыква, головой, и его маленькие глазки, щелочками вылезающие из складок жира, остановились на веселом лице Павлика. «Ах ты, шельмец, разве ты сам не знаешь? Почему меня спрашиваешь?» — говорил этот взгляд.
— Господин Динарян, что это ты? — наконец произнес он. И, помолчав, добавил: — Если так, я позову ревизию...
— Хорошо, позовем, пусть будет по-твоему, — серьезно сказал Павлик и обернулся к Агаси.
Агаси побледнел от гнева. Павлик явно разыгрывал спектакль.
Ахавни заявила, что может попросить сделать ревизию бухгалтера господина Мангасара.
— Этого недотепу? — усмехнулся Павлик.
Господин Мангасар был ему весьма нежелателен. Севачерян решительно отклонил предложение Ахавни: все, что угодно, только бы эта история не дошла до министра, — тогда все они опозорятся, и столовую прикроют.
Агаси резко выступил против затягивания вопроса. Все ясно, как божий день, повторял он, жулики быстро заграбастают все, что еще осталось на складе. Еще раз напомнив, что было выписано для столовой и что попало на склад, он заключил:
— Открытый грабеж!
— Говорить правду — грабили! — вмешалась Айцемник, сверкая зелеными глазами.
— Каким бы ни был грабителем дядюшка Арут, может ли он поспорить с Шустовым? — задал Павлик коварный вопрос. — Вывез осенью тысячу возов винограда камарлинских садоводов, денежки...
Однако факты есть факты, и Павлик в конце концов угомонился. Он повернулся к распорядителю и, положив руку ему на плечо, сказал с упреком:
— Дядюшка Арут, не натворил ли делов тот Шмавон Максапетян? А ты и ведать не ведаешь... Разве я не говорил тебе: не нанимай агента из уроженцев Вана; эти скупердяи отца и мать продадут, лишь бы заиметь золотишко.
Это был камешек в огород Агаси. Агаси густо покраснел, но промолчал. Гнусный намек никому не понравился. Еще минута, и на голову Павлика посыпались бы гневные слова, но тут вскочил Сантурян. Как иерихонская труба загремел его голос:
— Ванские торгаши... коробейники, алчные душепродавцы и блюдолизы! Горе тебе, армянское юношество, которое уповало на эти вороньи души... Собрались жирные ястреба и шакалы и кинулись клевать твое худосочное тело...
— Он всегда был ненормальным, не так ли, этот ваш «приятель»? — наклонившись к уху Ахавни, прошептала Айцемник.
Ахавни, отодвинувшись, внимательно посмотрела на девушку, говорящую с такой злостью. Глаза ее смеялись: все это казалось ей забавным спектаклем.
— Гениальные ванские начетчики! — кричал Сантурян, кадык его так и ходил: вот-вот задохнется. — Продавшие свои подлые души желтому дьяволу, в американских канцеляриях продолжают свое адово дело...
Даже дядюшка Арут вытаращил глаза. Сантурян закончил свою речь неожиданным требованием — закрыть столовую, которая является дьявольской насмешкой над истосковавшимися душами, отказаться от американской благотворительности, как от «ласки вампира» и «чудовищного растаптывания прав личности»...
Воцарилось тягостное молчание. Смущенно сидели деятели из союза учащихся. Ахавни посмотрела вокруг. В глазах Севачеряна были отчаяние и мольба; казалось, он вот-вот завопит: «Не убий». Глаза Агаси пылали гневом.
— Что принимать субсидию от «Ньер ист рилиф»[68] унизительно, — прозвучал металлический голос Агаси, — не вызывает сомнения. Самая большая подлость — доверить воспитание наших сирот американскому «Комитету помощи». Не сделав ни единой попытки содержать армянские приюты, — продолжал Агаси, — правительство тем самым еще раз доказало, что оно сборище чинуш, лишенных чувства национального достоинства. Прав Сантурян...
Слова Агаси прозвучали как сокрушительный удар по руководителям той же партии, к которой принадлежал Сантурян. Сантурян молчал.
— Верно! — глухо произнесла Ахавни и, встретившись взглядом с Сантуряном, опустила глаза; не с ним, а с Агаси ей хотелось быть солидарной. А Агаси стоял взволнованный, опираясь руками о стол.
— Прав Сантурян, когда твердит, что американская помощь вылилась в источник гнусных спекуляций, неважно, кто этим занимается, уроженцы Вана или Игдира... Примером такого безжалостного грабежа оказалась столовая.
На красных губах Павлика застыла насмешливая улыбка. Дядюшка Арут сидит неподвижно, не издавая ни звука. Агаси помолчал минуту, потом обратился к членам правления ученического союза, в нетерпеливом ожидании взирающим на него.
— И что же Сантурян предлагает после всего? Закрыть столовую! Неужели это выход, Сантурян, адвокат бездомных? — с издевкой спросил Агаси.
— Закрыть рассадник разнузданной корысти! — Сантурян ударил кулаком по столу, настаивая на своем радикальном предложении.
— И кто тогда выиграет? Голодные учащиеся лишатся поддержки, а этот негодяй, — кивнул Агаси на дядюшку Арута, — и такие же гнусные приспешники его улизнут от суда и будут продолжать свое черное дело...
— Чините суд сами... — поднялся дядюшка Арут. Его свиные глазки на минуту остановились на лице Агаси. — И судите как хотите, — повторил он и, с трудом неся свое тучное тело, пошел на кухню под тревожными взглядами учеников.
Когда лысая, тыквообразная голова дядюшки Арута исчезла за занавеской, все повернулись к Павлику.
— Пошел готовить обед на завтра, — пояснил «господин Динарян». После того как дядюшка Арут назвал его так, Павлик стал держаться более солидно. Столовая продолжала бушевать. Даже Айцемник осыпала упреками Севачеряна: мол, отдал столовую в руки грабителей, а сейчас растерялся, не знает, что делать. Сантурян с упрямством вола твердил свое: лучше умереть с голоду, чем стать жертвой издевательств и обмана. Еще раз напомнив, сколько сил потратил он, чтобы получить согласие министра на открытие этой столовой, Севачерян умолял Сантуряна взять обратно свое требование.
— Меня побьют камнями! — в отчаянии воскликнул он.
— Ладно, не хнычь, — сжалился над ним Павлик и с рыцарским жестом обратился к Агаси: — Я сам возмещу убытки. Какова сумма?..
Агаси нахмурился. С подозрением разглядывал он Павлика:
— Вывезли продукты, продали один к десяти, а сейчас хотите рассчитаться чахараками? Ваши чахараки так обесценены, что даже если их ветер разнесет по бульвару, никто за ними по погонится...
— Ну, раз вас и это не устраивает, — сказал Павлик, — поступайте с ним как вам заблагорассудится. Я умываю руки. — Он встал.
Уже совсем в полночь вынесли решение: опечатать кладовую, отобрать ключи, закрыть столовую на несколько дней, пока не найдут честного распорядителя и повара, а посетителей пусть обслуживают сами ученики.
Кладовую опечатали, а ключ не нашли: дядюшка Арут исчез. Поставили охрану, и Агаси покинул столовую. Парни группой последовали за ним. Выйдя на улицу, они услышали радостный возглас Павлика.
— Барышня твоя уплыла! Можешь с ней попрощаться! — издевался он над Севачеряном.
Парни окружили Айцемник, но она вырвалась, догнала Агаси и обратилась к нему:
— Я хочу, чтобы вы проводили меня... Не откажете?
Агаси остановился.
— Пожалуйста, — согласился он.
Эта девушка — сирота, как и Гаюш. Она не виновата, что покойный Шустов давал ей стипендию. Наоборот, в гимназии Рипсиме она выделялась своими способностями... и красотой, добавил про себя Агаси.
— Вам не холодно, Агаси? — спросила Айцемник.
Агаси только сейчас заметил, что дрожит всем телом.
— Немного.
— Мне тоже холодно, — сказала девушка и дружески взяла его под руку. — Я раньше думала, что ваше сердце из стали...
— А теперь? — засмеялся Агаси. Она была ему очень приятна, ему импонировала ее смелость.
— А теперь? — повторила Айцемник.
Агаси почувствовал, как бьется ее сердце, и его сердце тоже забилось быстро-быстро.
— А теперь я знаю: вы тоже порождение Афродиты... — И, едва скрывая смущение, продолжала: — Вообще-то я была уверена, что вы кроме своего «Манифеста» ничего не читаете... Я тоже прочла его, на меня он впечатления не произвел...
Агаси нахмурился, девушка переменила разговор.
— Я люблю Кнута Гамсуна. Ты читал «Папа»? — Агаси кивнул. — Люблю «Без догмата», «Огнем и мечом»... «Камо грядеши» тоже ничего. Петрония люблю, чистый аристократ, и Урса, за его силу. Ничего, что дикарь, мужчина должен быть сильным, как Зевс...
— А женщина?
— Женщина? — переспросила Айцемник. — Женщина пусть будет пеной морской, правда? Вернее — властительницей сердец, пусть она умеет заковывать в цепи сердца и нести их с собой...
Агаси удивленно смотрел на эту необычную барышню. Не шутит ли она? У Агаси чуть не вырвалось: «Ты и мое сердце хочешь заковать в цепи?»
Айцемник остановилась у каких-то ворот. Агаси высвободил свою руку, собираясь попрощаться. Глаза их встретились в полумраке. Девушка протянула ему обе руки. Агаси крепко пожал теплые зовущие руки... и отпустил.
— Эх, парень! — с грустью произнесла Айцемник и, резко повернувшись, исчезла за воротами...
Агаси с минуту смотрел ей вслед, недоуменно пожал плечами и пошел назад.
...И опять Агаси не может заснуть. Он шагает по комнате. Со стен смотрят на него Гомер и Месроп Моштоц, Шекспир и Пушкин. После разгрома, учиненного хмбапетом Зарзандом, Агаси все же удалось приобрести эти портреты. Здесь и Карл Маркс, Фридрих Энгельс, и Владимир Ильич Ленин, говорящий с трибуны, подарок бакинцев Гукасу, и Карл Либкнехт, и Степан Шаумян.
Взгляд Агаси затуманен, глаза полны печали. От темной улицы, где попрощалась с ним эта дерзкая девушка, мысли его вернулись к столовой... О, этот Павлик... «господин Динарян», в дорогом костюме, с блестящим галстуком, с насмешливой улыбкой на полных губах, негодует Агаси, шагая взад-вперед по комнате. А дядюшка Арут с видом бегемота, бездушное чудовище, вампир, присосавшийся к худосочному телу ученичества. А Айцемник... она хочет любить... Кого любить? Как любить? Кого любят те беспризорные, обитающие в пещерах Зорагюха, кого они любят? Кого любят в этом городе?
Любить!.. Что значит — любить?..
Только ненавидеть можно все это, если хочешь, чтобы потом любовь жила на земле. Ненавидеть во имя этой любви и, ненавидя, — бороться... Бороться против видимых и невидимых вампиров, против дипломата Хатисова, против лютых маузеристов Хачо, хмбапета Зарзанда и дядюшки Арута... Агаси незаметно для себя ускорил шаги. Ненавидеть и бороться, если хочешь, чтобы потом любовь жила на земле!..
В воскресенье утром Забел пошла навестить Агаси, но встретила его на улице.
— Агаси, я собиралась к тебе — пригласить от имени наших девушек на товарищескую встречу.
— Каких девушек? — поинтересовался Агаси.
— Девушек Арменака...
— Да?.. — рассеянно произнес Агаси.
Хотя после запрета, наложенного инспектрисой, занятия кружка Арменака происходили редко, выражение «девушки Арменака» прилипло к его слушательницам, они и сейчас составляли единый коллектив, душой которого по-прежнему был Арменак.
— Это просто товарищеская встреча, — пояснила Забел.
— Пошли в гимназию, у меня там свидание, — сказал Агаси, забыв о приглашении.
Забел покраснела. Пытаясь скрыть досаду, она сказала:
— Вчера были похороны Паназяна...
Агаси кивнул неопределенно. Он не только был на этих похоронах, но вечером еще участвовал в собрании, принявшем бурный характер, как и все ученические собрания в последнее время.
За эти два месяца в жизни ереванских учащихся произошли серьезные события.
Столовая избавилась от протекции дядюшки Арута. Этот заплывший жиром кусок мяса благополучно вышел из игры, избежав законного правосудия. «Господин Динарян» также подал в отставку. Агаси удалось вверить столовую честным людям. Сами ученики ежедневно осуществляли контроль над столовой. Севачерян, преисполненный признательности к Агаси за то, что тот предотвратил нависшую над ним опасность, пошел ему навстречу, и столовая стала чем-то наподобие клуба, где лучшие ученики встречались и обменивались мыслями.
Забел первой изъявила желание сделать доклад на тему «Идеализм или материализм». Но, прочитав написанное, она отказалась отвечать на вопросы, ссылаясь на то, что давно читала цитированные ею книги и многое ей самой было не ясно. В ответ раздались насмешки.
Но истинной бедой для столовой явилось сообщение, сделанное Агаси. Темой его выступления была Парижская коммуна, о которой он говорил, опираясь на знаменитый труд Ленина[69], открыто проповедуя его мысли. В столовой негде было иголке упасть. С самого начала задавались каверзные вопросы, чтобы запутать докладчика, но Агаси тут же отвечал, достойно отражая выпады.
С возражением выступил Грант Сантурян. Любое государство, утверждал он, не что иное, как адская машина, порождение сатаны; если мы хотим, чтобы наступило царство свободы, надо как можно скорее стереть с лица земли государство... Были ожесточенные споры, и дело чуть ли не дошло до драки. На следующий день министр внутренних дел с согласия министра просвещения издал приказ закрыть ученическую столовую.
Произошел и ряд других событий.
Вот уже сколько месяцев молчит «Горн свободы». Разрешенной вместо него еженедельной газете «Новое утро» министр просвещения предписал «более осмотрительную линию»... А на выборах редколлегии этой газеты проголосовало за Агаси подавляющее большинство участников собрания.
Это голосование было ответом ереванских учащихся на закрытие столовой, которую, благодаря смелому вмешательству Агаси, кое-как удалось вытащить из когтей разбойников.
И сейчас, довольный своей моральной победой, Агаси шел в редколлегию газеты «Новое утро». Только он, вместе с Забел, переступил порог мужской гимназии, как чей-то возглас остановил их. Конечно же этот тонкий, почти детский голос принадлежит Аршавиру. Значит, он уже вернулся из уезда.
Вошли.
— Ты кто, редактор или холуй? — бросив на стол номер «Нового утра», кричал Аршавир на Севачеряна, который был старше его года на три. — «Жалоба на растратчиков и произвол служащих». При чем тут жалоба, разве я так написал? — гневался Аршавир. — Я написал: «Долой правопорядок фальсификации и произвола»...
— Послушай, парень, — прервал разгоряченного юношу Севачерян, — что за «правопорядок фальсификации и произвола»? Что это за бред? Так нельзя выражаться...
Заметив в дверях Агаси, Аршавир тут же обратился к нему:
— Посмотри-ка, что я написал и что напечатано, ну разве так можно?.. Еще спрашивает: что такое «правопорядок произвола»? Пойди объясни ему...
— Послушай, парень, — вновь попытался вразумить Аршавира Севачерян, — это ведь даже не по-армянски.
— Очень даже по-армянски. А этот «порядок» — по-армянски?!.. — крикнул Аршавир, указывая в окно на улицу. Он уже не владел собой.
— Чем тебе не угодили? Напечатали твою заметку, и слава богу...
— Если уж решили печатать, то надо печатать как есть, разве под статьей стоит не моя фамилия? — никак не мог угомониться упрямый юнец. — Ты думаешь, дело только в заглавии? Все переврано от начала до конца, — обратился он к Агаси. Вот, — торопливо прочел он. — «6‑го апреля я поехал в Александрополь. На ереванском вокзале я не смог достать билета...» — Его маленькие глазки буравили Севачеряна. — Ну разве я так написал, думаешь, не помню? Я написал: «Как всегда, на станции не продавали билетов, чтобы потом в поезде содрать двойную плату». Разве это не так? Почему вы зачеркнули мою правду и поместили вместо этого ваш свист? Испугались, да? Если ты трус, не редактируй газету. «Горн справедливости»! «Новое утро»!.. — с презрением воскликнул он.
Агаси с восхищением смотрел на Аршавира; в глазах Забел появился страх — ей явно не нравился его тон.
— Видишь, — протестовал Севачерян, — он совершенно не умеет взвешивать свои слова. И кому говорит, кому? Мне, который с самого детства владел оружием... Мне было двенадцать лет, когда меня повели к приставу, потому что я стрелял из нагана. Представь себе, я удрал из дому, хотел пойти добровольцем воевать с турками, но меня вернули из Игдира... А в гимназии... сколько мне пришлось вытерпеть за то, что я читал нелегальщину. Я даже вел кружок. И посмотри, что он говорит... — Севачерян был страшно оскорблен.
Агаси все еще наблюдал за Аршавиром: какой он смышленый парень, какой боевой дух в нем... Еще вчера его все принимали за ребенка...
— И это — ваша отсебятина!.. — продолжал нападать на редактора Аршавир, дойдя до последних строк.
— Товарищ! — потерял терпение Севачерян. — А теперь выслушай меня. Если за твою статью, даже в этой редакции, меня не посадят или не оштрафуют, я должен принести жертву богам... Тебе-то что, — написал, и с плеч долой... А отвечать Севачеряну. Видишь, Агаси, — хочешь сделать доброе дело, и тебя же за это бьют, остается только умыть руки и отойти в сторону, другого выхода нет...
— Почему? — возразил Агаси. — Надо не отходить, а драться. Отступать? Никогда!.. Затопчут тебя, раздавят...
Аршавир задумчиво смотрел на Агаси. Потом, бросив уничтожающий взгляд на растерянного редактора, схватил Агаси за руку:
— Пошли...
Пообещав Севачеряну зайти в полдень и поговорить по делу, Агаси ушел вместе с Аршавиром. Забел осталась.
— Почему ребята идут на пирушку к Аршик? — у Аршавира нашелся новый повод для недовольства.
— А почему бы не пойти? Это обычная вечеринка, ничего более... — заметил Агаси.
— Почему бы не пойти! А что написала Аршик в первом номере «Нового утра», ты прочел? «Сейчас, когда минули эти тяжелые дни...» А ей-то что до тяжелых дней, дом у них всегда был полной чашей, думает, что и у других так... Они не должны идти, — твердил Аршавир. — Девушка сохнет по Арменаку, а нам какое до этою дело? Пойдем, я с ним поругаюсь...
— С кем?
— С Арменаком.
— Почему ты должен с ним ругаться? — удивился Агаси. — Девушки любят Арменака, ты что, запрещаешь?
— А ты пойдешь на эту вечернику? — Аршавир требовал ответа. — Нуник мне сказала, что и ты приглашен.
— У меня есть дела, — сказал Агаси. — И потом, мне по по душе приглашение Забел. Если бы пригласила Нуник, возможно, пошел бы.
— Нуник? — переспросил Аршавир. — Конечно, пошел бы. Но она сама не идет. Когда Гукаса нет в городе, она всегда такая печальная... Жаль мне ее... — И, приблизив к Агаси свое заостренное личико, сказал: — У Гукаса сердце тоже горит. Если бы он был уверен, что беда не стрясется с ним, привел бы Нуник к себе домой.
Агаси с возрастающим интересом разглядывал юношу.
— Ты откуда это взял?
— Я все знаю, — отрезал Аршавир.
За беседой они не заметили, как подошли к Разданскому ущелью... Как сейчас здесь красиво, весна так щедро расплескала свои краски, воздух, напоенный ароматом цветов, прозрачен и легок... Прихваченные ветерком тополя качаются, как стройные свечи, — зеленые огоньки на алтаре природы. Лучи солнца вплетаются в молоденькие листья, образуя причудливые узоры.
Они уселись на камень под деревом, и Аршавир стал рассказывать о том, что он видел в уезде. Он оставил типографию и сейчас является связным Арменкома. После Александрополя он был в Карсе, потом в Каракилисе и Дилижане. В Карсе он встретил Гукаса. Настроение у него хорошее. Аршавиру очень понравились дилижанские товарищи. Агаси знал их и с удовольствием слушал восторженный рассказ юноши о Егише Шамахяне, Еразик, Арсене и Тали-Кьёхве.
— ...Вместе с Еразик мы пошли в лес, — рассказывал Аршавир, — там есть родник, Пучур Дили, ты был там? Какие там старинные хачкары... А какие фиалки — рвешь, рвешь, и нет им конца... А запах — на весь мир...
Рассказывая все это, Аршавир то восторгался как ребенок цветами и родниками, то серьезно, по-взрослому делился своими впечатлениями о товарищах, с которыми встречался. Говорил долго-долго, пока солнце достигло зенита, и тогда только нехотя они поднялись с места.
Весна... Девушка шагает по солнечному склону горы, сквозь прохладную зелень сосен. Чувяки ее промокли насквозь, а росистая зелень все тянет ее вверх, вверх... Тихо в лесу. Еразик остановилась, невидимая преграда встала на ее пути, — сверкая, тянется тонюсенькая нить от дерева к дереву, паук свил здесь паутину... Еразик наклонила голову, прошла. Потом снова нагнулась, погладила желтые лесные цветы, посмотрела на свои мокрые пальцы, улыбнулась и пошла дальше.
Наконец она у любимой своей двуствольной сосны. Взобралась, устроилась поудобнее между стволами и, как лесная царевна, улыбнулась говорливым соснам, зеленому пырею, алым цветам...
Еразик, сидя на своем троне, вглядывается в ущелье, откуда доносится звонкий клич петушка вперемежку с ветром и шумом Агстева. В мраморном тумане дремлет Дилижан. Краснеют черепичные кровли...
Что происходит под этими кровлями? Вон там, вдалеке, их школа... Неделю назад он должен был явиться на урок — после выхода из тюрьмы. Класс замер — даже Васо присмирел. Дверь открылась, вошел товарищ Егише, все в той же черной блузе, в полотняных брюках, на ногах — трехи, и, как всегда, начал с порога:
— Садитесь... Арсен, расскажи урок, — словно и часу не отсутствовал...
Как он строг! Горе тому, чья тетрадь не готова для изложения, — ни слова не скажет, только посмотрит своими голубыми глазами, и в них не упрек... нет, удивление! Этот взгляд позабыть невозможно...
А по вечерам, когда они собираются вместе, он им ровня, просто чтец, артист, перевоплощающийся каждый раз — то мудрый старик, великий король Лир, то наивный весельчак-охотник Тартарен из Тараскона, то — человековед, философ, комментирующий «Так сказал Заратустра»... И какой он мягкий, душевный, какой высоконравственный... Это, конечно, самый настоящий учитель... Заболеет преподаватель ботаники — является товарищ Шамахян, развешивает на доске цветной плакат, рассказывает о семействе грибных, разъясняет, какие грибы ядовитые, а какие съедобные. А когда устраивают соревнование по бегу, не отстает от самого быстрого бегуна...
Тар оживает в его руках, глина подчиняется его пальцам, превращаясь в бюст Толстого или Абовяна... Масляной краской рисует на холсте закат над Агстевом...
Кому не хочется быть таким, как он?
«Сержу», — ответила себе Еразик. Да, Серж, кажется, делает все наперекор товарищу Шамахяну... и наперекор всем. В полдень он еще в постели и не поднимется, пока не закончит «Критику практического разума» Канта. Еразик не тянет к таким абстрактным сочинениям. А Серж читает, да еще и хвастается, что дочитал до конца. И как это ему удается? И как он все помнит, не записывая ни одной строки? Товарищ Шамахян все записывает. У него есть конспект учебника русской литературы Иванова-Разумника со своими критическими замечаниями. «Во всем нужна система» — это его девиз. А у Сержа своя «система» — бессистемность.
Товарищ Шамахян уважает печатное слово, считается с каждым автором. «Торричеллиева пустота, блеф» — любимые слова Сержа по поводу многих прочитанных книг.
Достоевский, о котором с уважением говорит товарищ Шамахян, хотя он и не разделяет его концепции, для Сержа — «невропат» и ничего более. Как странно: он, Серж, готов ниспровергнуть все бесспорные истины, отрицать вечные ценности, попирать святыни... Наташа Ростова для него — сладенькая карамелька, а сам Лев Толстой — незадачливый проповедник христианства, воплощение фарисейства.
Армянских авторов он пока еще не читает. «Потом, вероятно, уделю месяц-другой...» Самоуверен, самонадеян. И ужасно груб.
Когда читает товарищ Шамахян, ощущаешь безмятежность, покой, отрываешься от серой действительности, переносишься в другой мир...
А когда читает Серж:
— Еразик, сиди ровно.
— Не спите, читаем «Капитал», — и на одном дыхании читает целую главу, пока не охрипнет. Все равно никакого толка нет от такого чтения, ничего нельзя уразуметь.
Из тюрьмы Серж вышел полон желчи. Как-то он сказал ей ужасные слова:
— Хочу заразить тебя...
Еразик была потрясена. Это было как раз здесь, она сидела на этом троне между сосен, он незаметно подкрался сзади, обнял ее своими костлявыми руками и страстно зашептал:
— Я тебя поцелую...
И сейчас Еразик слышит свой удивительно спокойный голос:
— Ну ты, потише.
Серж опустил руки.
— Ух, хочу задушить тебя, бросить на землю! — крикнул он хрипло и ушел...
«Молчи, глупец, что ты понимаешь, зачем вмешиваешься», — говорит он Колориту Жозефу, — этим именем дилижанцы наградили отца Сержа за его жеманство и привычку носить галстук бабочкой. Еразик решила больше не ходить к ним домой, но никак не получается, Серж сейчас тяжело болен, харкает кровью. Жалеет она его? Нет, Серж не нуждается в жалости. Он сильный парень. Если даже поведут на костер, не отступится от своих убеждений. Он солдат веры и, подобно Галилею, скажет: «Все равно вертится»; непоколебима его воля — перевернуть до основания этот мир.
Серж был ей дорог — и его голос, и манера держаться, и то, как он подолгу вглядывается в глаза собеседника... О, если бы его можно было спасти...
«Неужели я люблю его?» — спросила себя Еразик.
И почему-то в эту минуту представилась ей давно уже стершаяся в памяти картина. Она была тогда маленькой девочкой с кудрявыми волосами. Была весна. Мальчишки затеяли борьбу на низенькой кровле сеновала. Арсен сразу положил на лопатки своего противника и тихонько отошел в сторону. Пышнобородый дед Довлат подозвал к себе Арсена, указав на резвого жеребенка, спросил:
— Хватит у тебя силенок обуздать его? Не дай бог, сбросит...
Арсен взобрался на круп трехлетнего, необузданного жеребенка.
— Молодец, вцепись в него как клещ... — и сейчас еще раздается в ушах Еразик голос деда Довлата.
Жеребенок взбрыкнул и вдруг помчался быстрее ветра и исчез на опушке леса.
— Ой, парень, какой огонь в тебе... — слышит Еразик голос, идущий из детства.
Арсен, сидя на успокоившемся жеребенке, явился гарцуя; соскочив, обвил рукой его шею.
— Молодец, сынок! — похвалил Арсена дед Довлат и поцеловал его в лоб...
Потом? Потом она уехала учиться в Тифлис, а Арсен поехал работать в Сарыкамыш... Прошло восемь лет, снова они одноклассники... Арсен умен, Еразик знает это. Когда ей тоже исполнится девятнадцать, и она поумнеет, пока ей только шестнадцать.
Еразик нарисовала портрет Арсена углем, он получился с насупленными бровями, прядь черных волос падала на лоб. И с загадочной улыбкой в глазах... В тот день он назвал ее Лигией. А Арсен был Урсом[70] для своей Еразик.
«Я люблю Арсена?»...
И на этот вопрос не ответила Еразик, а сердце ее замирает даже сейчас, когда она думает о чудаковатом парне, скромном и храбром своем однокласснике...
Что было между ними до сих пор? Ничего. Однажды, читая дома «Историю Греции» Виннера, они наклонились над картой, руки их соприкоснулись, голос Арсена дрогнул. Еразик, краснея, ударила его по плечу:
— Ладно, читай...
А в другой раз, в «Лесной гимназии», Еразик подошла к своим одноклассникам, играющим в шахматы перед палаткой, и села рядом с Арсеном.
— Выиграешь, как же тебе не выиграть, коли такая опора у тебя — Еразик, — сказал Грикор Манташян, Тали-Кьёхва.
Арсен ответил кулаком.
Вот и все, что было между ними, больше ничего. Но когда Арсена пригласила в сад, он не пришел...
Любит ли ее Арсен?