– Ах ты сука! – пьяно орал на немецком солдафон, опасно близко подобравшийся к её убежищу.
По привычке бесшумно опустившись на землю, Серафима сжалась в комок и закрыла глаза. Ей казалось, что его зловонное дыхание уже совсем рядом.
Не то спотыкнувшись, не то поскользнувшись, немец упал и заскулил:
– Дерьмо, ну какое же дерьмо! А ну-ка, иди сюда! Ох, как же я соскучился, не боись, только пощупаю и отпущу, – приговаривал он, на четвереньках подползая к разделяющей их перегородке в одну доску.
«Молиться, надо молиться, дедушка в детстве поучал, что когда страшно, надо молиться. А как молиться? Боже, я же забыла как. И кому? Тому, кто родителей на восток, а сестру в гетто? – шаровыми молниями, взрываясь друг об друга, проносились мысли в голове молодой женщины. – Нет, не буду открывать глаза, пусть всё произойдёт, что произойдёт, не хочу этого видеть. Убьёт или сначала поглумится? И молиться не буду, никому не помогло и мне не поможет. Не буду! Готыню, защити меня пожалуйста, Тате! Янис, где же ты?»
Между тем немец поднялся-таки на ноги и, сделав несколько нетвёрдых шагов, впечатался в перегородку, отделявшую его от еле живой от страха женщины. Поймав равновесие, он утвердил себя у перегородки и замолк, не то притомился куражиться, не то решил растянуть удовольствие от загона жертвы.
«Хорошо, что Янис не здесь, – подумала Серафима. – Ещё бы не хватало, чтобы он увидел то, что сейчас будет. Да и его самого тогда тоже могли бы убить. Если бы он был здесь. Если бы… – она поняла, что сознание покидает её, и отпустила его с мученической улыбкой. – Так даже лучше, ничего не почувствую…»
В ноябре сорок первого хутор встретил их простой деревенской едой и насторожённой немногословностью. Серафиме не то чтобы были не рады, хотя и рады, как ей показалось, тоже особенно не были, но главное – боялись. Не её, за последние месяцы осунувшуюся и растерявшую былую гордость во взгляде, стать и языкастость, а той гибели и разорения, которые могла принести весть о том, что Серафима здесь. С одной стороны, у неё были исправные документы, позволявшие спокойно жить где ей заблагорассудится, хоть в Риге, хоть в Либаве, а хоть и в этой забытой всеми деревне. С другой – манипуляцию они не сделали, а уведомление подписали. Вдруг это противозаконно, и тогда за укрывательство Серафимы родным грозит то же самое, что и за укрывательство любого еврея, коммуниста или партизана. К тому же в деревне Серафима до этого была ровно один раз в жизни, сразу после свадьбы, сельской жизни не знала, к деревенской работе приучена не была, да и к хуторскому быту тоже.
Её появление на хуторе не было совсем уж неожиданным, эту возможность как раз и обсуждали её муж со свёкром тогда, на кухне их квартиры. Но обстоятельства изменились, и то, что тогда обсуждалось «на всякий случай», сегодня стало побегом, и, будучи человеком прямолинейным, муж от родни этого не утаил. Родители, набожные евангелисты, знали, что должны помочь этой еврейке, даже не помочь, а попосредничать между Богом, который её точно не оставит, и ею самой, не имеющей другой возможности спастись.
Так начались три самые долгие зимы в жизни женщины. Бояться она научилась ещё в Риге, только не знала тогда, что страх станет с той поры её пожизненным спутником. Там же, на хуторе, она узнала ещё одно новое мерзкое чувство – чувство жгучего ежедневного стыда. За опасность, которой она подвергала новую родню, за вынужденное своё дармоедство и самый острый стыд за простое, бытовое.
Поначалу поселили её в подполе, предусмотрительно вырытом свёкром, Карлисом, и его старшим сыном, специально для этого приезжавшим из города. Подпол был неглубоким и тесным – только спуститься и лечь на деревянный топчан. Клетушка два на полтора и высотой еле-еле в невеликий Симин полный рост встать, из удобств – керосиновая лампа на колченогой табуретке, таз, кусок хозяйственного мыла да ведро с дощечкой вместо крышки. Топчан был застелен с любовью – Скайдрите не пожалела лучшего льняного постельного белья, сами на таком не спали – для гостей берегли. И подушка пуховая, и одеяло шерстяное, и даже вышитая салфетка на табуретке, служившей тумбочкой и ванной, когда по вечерам Скайдрите опускала в нору, как прозвала девушка своё убежище, кувшин с водой. Тогда на табуретку ставился таз, и так, поливая на себя из кувшина, справляла молодая женщина нехитрые гигиенические процедуры.
С кувшином же передавалась и еда, непривычная, но сытная. От недоедания Сима не страдала. И раньше много не ела (родители с детства не знали, как накормить), а того, что давали ей здесь в полдень и вечером, вполне хватало для насыщения. Страдала она он жгучего стыда, каждый раз передавая свекрови ведро. Делалось это по утрам не случайно, поди объясни любопытным соседям, с чего это взрослые люди вечером на двор в маленький домик сходить не могут, а так вроде за ночь накопилось.
Каждый раз оправляясь на то злополучное ведро, молодая женщина испытывала неловкость за себя и за свой дурацкий организм, которому то по малой нужде подавай, то по большой, а то и вовсе женское, и тогда хоть гори со стыда. Может, если б Янису ведро отдавать, не так стыдно было бы? Но тут свекровь с самого начала дала понять, что это не дело – не положено мужику такие вещи видеть. Да и Яниса с хутора родители скоро спровадили – мол, ступай в Ригу, возвращайся к работе, нечего тут мелькать. Даром что дом хуторской, обособленный, а всё равно соседи могут заметить и начать судачить, с чего это он, городской, вдруг на хутор подался и уже два месяца маячит, когда вся молодёжь ровно наоборот поступает. Ну и деньги лишними не будут – новые хозяева за оброком повадились.
Вообще хозяйство на хуторе было крепким, родители Яниса, люди трудолюбивые, ни на минутку не приседали: держали скот, птицу, огород размером с небольшое поле, настоящие большие поля для сенозаготовок и пасеку. Дрова из своего леса, овощи свои, мясо, молоко, соленья-варенья, ещё и в город продавали. Словом, типичные кулаки, в советское время не раскулачили разве что потому, что за год правления советская власть не успела добраться до их отдалённого хутора. Вроде председателя чего-то там назначили, он к Карлису приходил, агитировал, а тот вроде и не отказывался, но и не торопился, всё говорил: «Подумаю». Так советскую власть и передумал. Передумать немецкую оказалось сложнее – эти разворачивались основательно, явно надолго пришли.
Дом их был довольно просторным, три комнаты всего, но немаленькие. Ещё и кухня отдельно, через сени пройти только. Главная комната, потом бабушкина, за ней – самая дальняя, родительская. Бабушкиной комната стала не сразу, раньше там сыновья росли, но вот выросли, уехали в город, а мама Карлиса овдовела, заболела, своим хозяйством жить уже не могла. Забрали к себе, по-христиански. Так на руках у Скайдрите ещё до невестки оказалась свекровь, парализованная и не очень-то в памяти.
Симина нора была в главной комнате – гостиной, хотя вряд ли такое нарядное слово применимо к деревенскому срубу. Над люком поставили массивный дубовый стол, точнее, на место вернули – он всегда там стоял, сколько Янис себя помнил. Когда подпол рыли, стол сдвинули, потом на место вернули. Люк так искусно сделали, что и не видно было, да и кто полезет под стол, который, видно же, – сто лет тут стоит. Разве что добрая свекровь – она по два раза в день ровно это и проделывала – залезала под стол, откидывала тяжеленный люк, принимала, передавала, а потом тем же манером обратно.
А ещё через люк Янис иногда разговаривал с молодой женой. Втайне, когда родители по хозяйственным делам в хлеву орудовали, ибо был у них уговор, что Янис к люку не подойдёт. И так, когда Скайдрите к люку шла, Карлис на крыльце стоял, курил, а сам по сторонам глядел, чтоб нежданный гость какой не ввалился за молоком-мёдом или так, по-соседски покалякать. Строжайшая конспирация, вполне оправданная, когда на кону жизнь всей семьи. Только поди вбей это в голову молодому-влюблённому, так и ворковали они периодически, она на топчане своём лежит, наверх смотрит, а оттуда свет и лицо любимое в проёме. Ей даже казалось, что это от него свет или нимб над ним. А он на живот ложился, лицо вниз свешивал и болтал с ней – одно ухо к ней, чтобы любимую слышать, другое в сторону двери – родительские шаги стеречь.
Сдала их воркование как раз бабка – вроде и не в себе была, но иной раз как будто выкарабкивалась со дна рассудка и тогда могла родных узнавать, а иногда даже что-то рассказывала. В основном детство вспоминала, прошлый век ей помнился лучше вчерашнего дня невесть какого года. Вот в такой момент просветления она и огорошила местного доктора, зашедшего её проведать и настойку от пролежней оставить. Тот её чисто для приличия спросил: «Как вы, бабушка?» Понятно ведь, что старуха давно только в ей известных облаках витает, а она вдруг ясными глазами на него посмотрела и говорит:
– Да я-то ничего, а только сынок мой, Карлис, думает, что мать совсем дура старая. Они же, детки мои, дочку себе завели, а от меня её утаивают. Скажите ей, господин доктор, подойдёт пусть, поцелую, коли до кровати дотянется.
Врач с изумлением посмотрел на Скайдрите. К счастью, та не сразу поняла, о чём речь, а то, врать не привычная, могла б себя и выдать. А так отмахнулась, мол, мама, господь с вами, какая дочка. А та совершенно здраво и отвечает:
– Ну как же, ты пока во дворе была, Карлис с девочкой маленькой гулил, у той голосок слабенький, тоненький, как из колодца. Болеет она у вас, что ли?
Так Скайдрите и вычислила, что, как только они с мужем за порог, Янис с ненаглядной своей воркует.
Смутилась, смешалась, но доктор, зная добрый её характер, принял это за смущение свекровьим бредом и, оставив настойку, раскланялся.
После ухода врача Скайдрите строго спросила Яниса, сын отпираться не стал – с детства врать привычен не был, раскрыл их с Симой коммуникацию через люк. От греха подальше порешили ускорить его возвращение в город, а ну как не доктору в следующий раз бабушка скажет? Она ж не со зла, что с неё взять.
Только одно Карлис с Янисом до его возвращения в город сделали – устроили для Симы ещё одну нору, ночную, под припечком. В подполе, конечно, невыносимо воняло земляной сыростью и тем самым злополучным ведром, в темноте было тоскливо, но не жечь же круглосуточно керосин? Однако главной проблемой оказался холод. Чем морознее становилось на улице, тем сильнее промерзала земля под домом, женщина терпела, не жаловалась, напротив, уверяла свекровь, отдавшую ей, наверное, всё своё шерстяное, что ей не холодно. Только как-то утром, когда у Серафимы не было сил даже подняться, чтобы ведро отдать и еду взять, Скайдрите спустилась сама и увидела, что невестка пылает жаром.
Кто знает, было то воспаление лёгких или просто тяжёлая простуда, врачей, понятное дело, никто не вызывал, Скайдрите отпаивала Симу травами, а мужики тем временем мастерили тёплое ночное убежище. Сперва устроили семейный совет, в их семье всегда важные вопросы советом решали. Так и сяк прикидывали, где в доме ещё убежище можно сделать, чтоб незаметное и тёплое. И догадались-таки. Печка русская, что в той самой гостиной царила, имела боковой приступ, из того же кирпича сложенный. Раньше, пока бабка ещё ходячая была, страсть как любила на том припечке покемарить. И детей после бани всегда на него загоняли, чтоб не простыли.
За пару вечеров выдолбили они этот припечек так, чтоб образовалось там лежачее место. Ненадёжно, конечно. Хоть и устроили всё так, что снаружи не видно, но, если б кто прицельно стал искать, дом обшаривать и обстукивать, то понял бы, что сбоку звук другой, чем от всей остальной печки. Договорились, что пока Сима хворь там вылежит и холодные ночи, днём, как прежде, под полом будет, а к весне что-то потолковее придумают.
Так прошла первая зима. Серафима потом называла её зимой безмолвия – так натосковалась она тогда по человеческому общению.
С ней были очень добры, но абсолютно не разговорчивы. Свёкор со свекровью и так люди не сильно общительные были: когда такое хозяйство на плечах, некогда лясы точить, а в ситуации столь опасной и подавно. Спроси её сорок лет спустя, что ей тогда больше досаждало – то самое ведро или невозможность обычного человеческого общения, она бы затруднилась ответить. Да никто и не спрашивал. Ни тогда, ни после.
А весной случилось чудо, даже два. Серафима заранее почувствовала, что наверху что-то происходит. Из города приехал не только Янис, но и его брат, только домой они возвращались за полночь, весь день пропадая на улице. «Посевные, наверное, или что у них там», – думала обитательница норы, но душа трепетала каким-то приятным предчувствием. И оно не обмануло.
То тёплое апрельское утро сорок второго началось для неё с завтрака за настоящим столом, наверху.
– Поднимайся наверх, дочка, вот так, садись за стол. Не бойся, мужики на дворе сторожат, а бабушка крепко спит, я проверила, – сказала свекровь.
Стол был нарядно убран, и, хотя блюда на нём были обычные, повседневные, сервировано всё было красиво. Не хватало краюхи хлеба. Вместо неё на тарелке по центру стола лежала лепёшка странной формы, плоская, как картонка.
– Ты уж не суди, не знаю я, как по-вашему правильно это надо печь, знаю только, что без закваски положено. Так тут ничего и нет, только мука и вода, я даже соли на всякий случай не клала, не знаю, можно ли. Наш пастор в прошлой воскресной проповеди упомянул, что у вас праздник сегодня. Ваша пасха. Что вы в эти дни едите пресно`е, в память о том, как из Египта выходили. Я и раньше знала, люди мы не очень образованные, но набожные.
В этот момент Симу прорвало, она расплакалась так, как не плакала от разлуки с родными, как не плакала в моменты самого глубокого отчаяния и безысходности в своей подпольной норе, как не заплачет больше никогда. Но на этом самый счастливый день её хуторской жизни не закончился. Получив подтверждение у мужчин, что поблизости никого нет, Скайдрите схватила невестку под локоть и со словами «пойдём посмотришь подарок», быстро протащила её, ослепшую от уличного света, к сеновалу. Обогнув сеновал, они подошли к нижней его части – хлеву. Сеновал был деревянный, из досок, а находившийся под ним хлев построен был солидно и надёжно – из приличного размера полевых камней, валунов.
Хлев показался женщине огромным, да, наверное, и был таким, раз помещались в нём свиньи, козы, три коровы и конь. При входе слева был выгорожен птичник, его Сима помнила с того своего единственного довоенного визита, когда приезжала знакомиться с родителями жениха. Ей тогда очень захотелось посмотреть на курочек и, если повезёт, найти яйца. Бабушка в детстве рассказывала, что, когда была маленькой и гостила с родителями в местечке под Двинском[14], очень любила по утрам встать засветло, чтобы раньше других найти, куда куры спрятали яйца. Большинство кур дисциплинированно неслись в предусмотренные для этого корзинки, но были три хитрюги, которые прятались в траву повыше и там утаивали свой клад.
Горожанке Симе, впервые тогда попавшей в деревню, очень хотелось это проверить, и она запросилась в сарай, посмотреть на курочек. Тогда-то она узнала, что сарай вон там, отдельно стоит, за баней, а это – сеновал, на нём, соответственно, хранят сено, скот же и птица – внизу, в хлеву. Хлев тогда показался девушке очень неприятным местом. Во-первых, она гордо отказалась от предложенных будущей свекровью сапог, не хотела перед женихом выглядеть столь неэлегантно, и, конечно же, сделав первый шаг, испачкала свои красивые туфельки, по случаю знакомства с родителями – лучшие. Во-вторых, в хлеву были свиньи. Девушка не была из очень уж набожной семьи, но, конечно же, свинины и прочего трефного дома не ели, а если случалось на какой ярмарке заметить свинью, сопровождавшие взрослые непременно рукой закрывали глаза Сореле и Софочке, чтобы те не смотрели на мерзкое. Ну и в-третьих, запах. Он настолько не понравился горожанке, что она выскочила из хлева опрометью, едва не сбив стоявшую за ней Скайдрите и напрочь забыв о намерении поискать куриный схрон.
Чуть меньше года спустя хлев показался Серафиме чуть ли не дворцом – просторным, светлым, полным воздуха и тепла его обитателей – их кормильцев. Вот в этом-то дворце, как оказалось, спасители и выделили ей горницу. Ну как горницу – в правом дальнем углу хлева отгородили изрядное помещение, метров десять, наверное, причём так искусно, что в жизни не догадаешься, что там перегородка. А чтобы не возникло вопросов, почему одна из стен хлева дощатая, а не из полевого камня, набили на ней полки для всякой нужной в хлеву утвари и инструментов.
Вход был замаскирован так тщательно, что Симе, наверное, пришлось бы несколько дней запоминать, куда нажать и что повернуть. Но она и не приглядывалась, было понятно, что хождения туда-сюда это переселение не предусматривало. Зато у неё было самое лучшее соседство, о каком только можно мечтать в таких условиях, – через перегородку от неё жил верный конь Вилис.
Ни разу не выдал конь близкого присутствия женщины, а сторожил её, словно пёс. Своих подпускал, чужих – нет. Впрочем, с появлением Симы на хуторе от наёмных работников пришлось отказаться, так что чужие в хлев попадали редко. Однако летом сорок третьего от этой напасти всё-таки не убереглись.
Карлис со Скайдрите работали в поле, когда рядом с их домом затарахтел мотоцикл. Скайдрите мигом бросилась к нежданному гостю, но, пока добежала, тот уже подошёл к хлеву. Едва стоящий на ногах немец упёрся в каменную стену руками и, свесив вниз голову, наблюдал за собственным процессом отправления малой нужды.
– Ишь ты, какой церемонный стал, отливай прямо здесь, на дороге, кто нам указ?! – заорал ему из мотоциклетной коляски напарник. Гостей оказалось аж двое.
– Вот ещё, ты запах чувствуешь? Как у моих предков в Баварии. Тут корова стоит, точно тебе говорю!
– И что?
– А вот я сейчас закончу и пойду её доить.
Услышав это, к мотоциклу подошёл немного понимавший по-немецки Карлис.
– Добрый день. Господа офицеры желают молока?
– Не дай бог, у меня от него понос, – отозвался тот, что сидел в люльке и был абсолютно трезвым. – А вот этой пьяни налей, пусть закусит тот шмурдяк, которым его ваши соседи угостили. Может, протрезвеет.
Пьяный же его напарник тем временем вошёл в хлев. От коров в хлеву он нашёл только запах, сами кормилицы мирно паслись в поле, но уходить с пустыми руками не хотелось. Скайдрите проворно сбегала в погреб и уже несла крынку молока утренней дойки. Поднесла к сидевшему в мотоцикле, знаком показала, мол, вот молоко, зови друга, берите вместе с крынкой и ауфидерзейн. Но тот лишь поморщился и рукой на хлев махнул, мол, сама ему отнеси, женщина.
Карлис перехватил крынку и, жестом велев жене ждать здесь, в хлев пошёл сам.
– Господин офицер! – обратился к визитёру, точно видя, что перед ним солдафон самого низкого звания. – Битте, мильх.
Но тому хотелось не столько молока, сколько общения с животными и, оттолкнув Карлиса, он ввалился в хлев. Свиньи немца не заинтересовали, куры переполошились, индюки истошно заорали, и только конь стоял смирно, наблюдая за происходящим с высокомерным любопытством. Заметив его, немец расплылся в улыбке и намерился потрепать по гриве, но, решительно сделав шаг, поскользнулся на курином помёте и свалился как куль. Было обидно, хоть вой, но больше чем выть – хотелось домашнего тепла, хотя бы этого беспородного коняги.
– А ну, иди сюда, скотина! – взревел он и, из последних сил поднявшись на ноги, рванул к коню, на полном ходу влетев в дощатую перегородку, маскировавшую укрытие Серафимы. Непривычно пустой звук его удивил – хоть и пьяный, но явно хуторянин, он почуял подвох и, осоловело уставившись на Карлиса, хотел уже строго спросить, как вдруг всегда спокойный конь взбесился. Бешено выпучив глаза, Вилис начал дико ржать, злобно оскалил зубы и попытался лягнуть супостата. С первой попытки не дотянулся, но всем своим видом показал, что со второй не промахнётся точно.
– Ах ты, старая скотина! Совсем сбрендил? – заорал Карлис и, всунув крынку в руки опешившему немцу, схватил со стены над ним первый попавшийся дрын и замахнулся на коня. – Вот я тебе сейчас!
– Что здесь происходит?! – грозно рыкнул от порога второй немец, прибежавший на шум.
– Да вот, господин офицер, конь с ума сошёл. Наверное, запах сивухи его раздражает.
– Я его понимаю, – неприязненно ответил тот.
И, повернувшись к коллеге, подпиравшему стенку и осоловело глядевшему на коня, обложил его отборными ругательствами, велел молоко отпить, посуду людям отдать и – «марш в люльку, сам поведу, с тобой после разберёмся!».
Уже через пару минут мотоцикл потарахтел восвояси, а Карлис уткнулся в лоб коню, лаская его гриву и нашёптывая в самое ухо: «Прости, старик, я не должен был так с тобой». Конь примирительно фыркнул, Карлис отклонился и посмотрел ему в глаза. «Ты же всё понимаешь, друг, правда?» Тот кивнул. «Спасибо тебе, спасибо, Виллис, спасибо дружище, спас ты нас. Спас!» И конь прижимался к его лбу, перебирал чёлку хозяина тёплыми губами, мол, чего уж тут непонятного, свои же люди, не о чем говорить. Скайдрите принесла четвертушку краюхи, пару яблок и луковицу – любимые Вилисовы лакомства, а потом зашла к Симе. Та уже пришла в себя, но ещё не понимала, что произошло, жива ли, на месте ли юбка. Увидев свекровь, успокоилась и, поначалу не имея сил встать, обняла её ноги.
– Ну, будет, дочка, будет, – приговаривала свекровь, поднимая ту за руки. – Напугалась, бедная, напугалась.
А Сима ползла по ней вверх, как по дереву, цепляясь за бёдра, талию и локти, а ухватившись за плечи, повисла на ней в беззвучных рыданиях. Так и стояли женщины обнявшись, рядом с обнимающимися Карлисом и Вилисом.