К книге
Россия – мой дом. Воспоминания американки, жены русского дворянина, статского советника, о трагических днях войны и революцииГлава 15 Письма в Америку
49%
Глава 15 Письма в Америку
18

Мне кажется, лучшей иллюстрацией истории нашей жизни с середины 1917 до середины 1918 года будут письма, которые мне удавалось отправлять подруге, миссис Клемент. Некоторые из писем миссис Клемент передала в «Atlantic Monthly»[13]; позже я добавила еще несколько писем. С разрешения «Atlantic Monthly» я привожу здесь эти письма. Я уверена, что моим читателям будет интересно прочесть свидетельства тех далеких лет.

«Бортники, 9 июля 1917

Моя дорогая Керри!

Я часто хочу написать тебе, мне так много хочется рассказать, но не могу собраться с духом. Если сохранится это положение дел, то большинство из нас станут кандидатами на место в психиатрическую больницу. Как Петр выдерживает это! В течение нескольких вечеров мы вели в комнате Петра долгие разговоры с крестьянами, которые часто затягивались до 11 часов.

Наконец, положение так осложнилось, что местный комитет уже ничего не мог сделать. Я поехала в город и пошла на прием в волостной комитет. Во время разговора я испытывала страшное напряжение. Однако мне посоветовали послать за ними, если ситуация осложнится.

Несколько дней назад я телеграфировала в город, и вчера в семь утра, когда, сидя у окна, читала книгу Петру, увидела двух мужчин, высадившихся на берег; в одном из них я узнала члена Центрального комитета. Я поспешно одела Петра и вывела в большую комнату. Мужчины приехали из города в ответ на мою телеграмму. Приехавших из города встречали члены двух комитетов, заинтересованных в наших полях, с которых снимали урожай, и около 50 крестьян. Если бы ты могла видеть и слышать, через что мы прошли с семи утра до половины третьего дня, когда они, наконец, ушли от нас!

Наши соседи вели себя несдержанно, грубо, выкрикивали угрозы. Приезжий говорил спокойно, вежливо, пытаясь погасить конфликт, но результат был тот же: конфисковать все наши деньги, полученные за сено, скошенное со всех наших полей, причем согласно их оценке, поскольку „все бремя войны падает на крестьян, и дворянам нельзя разрешать получать выгоду в такое время“.

Поля, оставленные в наше пользование, были оценены, и, следовательно, мы должны были платить ту же самую арендную плату. Затем они заявили, что у нас больше лошадей, чем нам необходимо, и они имеют право реквизировать лишних лошадей бесплатно. Когда мы объяснили, как используется каждая лошадь, и доказали, что лошадей весной даже не хватает, все крестьяне, хотя прекрасно знали, ведь большинство работало у нас, что ежедневно использовалось от пятнадцати до восемнадцати лошадей, поклялись, что у нас никогда в Бортниках не использовалось больше шести лошадей.

– Имейте совесть, – сказала я, обратившись к нескольким по имени. – Ответьте мне честно, ведь нам не хватало даже восемнадцати лошадей.

– Она врет, она врет! – закричали они хором. – Им всегда хватало шести лошадей. Заберите у них остальных.

Среди них не было ни одного, кому бы я не оказывала медицинскую помощь, или его домашнему скоту, корове, лошади. Мы не только помогали бедным и больным, но и давали доски для гробов, материалы, чтобы отстроить новый дом после пожара!

Весь день длился этот кошмар. Стоял невообразимый шум, никто друг друга не слушал – все кричали разом. Я много раз давала Петру коньяк, и он говорил спокойно, когда к нему время от времени подходил начальствующий чин из города. А мы с Окой удерживали толпу в другой части дома. Нам больше не разрешили продавать домашний скот. Лошадей мы можем продавать, но не имеем права брать себе деньги. В общем, нас и наш класс травят как крыс. Школы по типу той, в которой учился Ока, отдали под больницы для сифилитиков.

Не знаю, получишь ли ты когда-нибудь это письмо. Я очень давно ничего не получала от тебя. Прошлой ночью Петр немного поспал, и сегодня ему лучше. У нас новый управляющий, и это осложняет дело.

Бортники, 11 августа 1917

Продолжаю писать, хотя ничего не получаю и не знаю, получаешь ли ты письма и открытки от меня. Почтовая служба страдает точно так же, как и другие службы нашей бедной страны. Алек в Петрограде и за три недели не получал от нас ни слова, а ведь я пишу два-три раза в неделю. Его письма идут к нам по 20 дней. В последнее время письма от Георгия приходят быстро и регулярно, слава богу! Но он, бедный, вдобавок к невыразимым страданиям, ничего не получает от нас. За полтора месяца он получил только одно письмо! Мы очень боимся за него, поскольку офицеры уничтожаются и товарищами, и врагами – согласно официальным данным, „тысячами“. Последнее письмо он писал под огнем, пройдя 200 верст, со стертыми ногами, грязный. После отпуска (он провел у нас 17 дней в середине июня) он еще ни разу не спал в укрытии, а дожди идут не переставая.

На прошлой неделе меня вызвали телеграммой в земельный отдел местного комиссариата. Поскольку я не могла уехать в тот день, мы отправили Оку. От нас потребовали как можно скорее собрать и обмолотить рожь и отдать все, что мы посеяли, предложив цену намного меньшую, чем мы затратили, чтобы получить урожай. Когда Ока возразил, то ему очень вежливо сказали: „Если отдадите добровольно, мы заплатим 4 рубля (крестьяне продают за 8–10 рублей), будете возражать, реквизируем, и получите 2 рубля 60 копеек“.

Мы просили, чтобы нам прислали еще пленных для ускорения работы, и Оке сказали, что в волость прибыла группа пленных и мы можем рассчитывать на троих.

Все выдается по карточкам: детям до пяти лет и инвалидам полагаются 2 фунта крупы и 50 фунтов муки на месяц. В этом месяце, когда я пошла с врачебным свидетельством за карточкой для Петра, мне отказали, заявив, что „половина страны приходит со свидетельствами“, хотя они знают меня и прекрасно осведомлены о состоянии Петра. В любом случае нынешние „свобода и равенство“ еще более однобокие, чем раньше. Единственным классом, не имеющим защиты и не поднимающим голоса, является класс землевладельцев и офицерства. Фабричные и заводские рабочие и поденщики требуют от 20 до 30 рублей, и даже больше, за восьмичасовой рабочий день и еще один выходной, кроме воскресенья. Офицеры, которые должны хорошо одеваться и ежеминутно рискуют жизнью, получают 200 рублей в месяц (зарплата Георгия). Мы шьем из обрезков, лоскутков; перешиваем старые вещи. Я отложила покупку всего необходимого, надеясь, что удастся купить подешевле, и теперь осталась ни с чем.

Мы услышали, что в Осташков завезли обувь, но к тому моменту, когда мы приехали, все уже продали. Ботинки, которые стоили в мирное время 10–12 рублей, теперь продают за 160 рублей! Яйца, которые в это время стоили 17 копеек за десяток, теперь продают за два с половиной, а то и три рубля. Цены резко возросли, кроме тех случаев, когда мы хотим продать. Во многих местах крестьяне не позволяют помещикам продавать яйца и масло. Весь наш класс уехал бы, если мог, но не может. Они не позволяют нам (нашему классу) брать с собой деньги и переводить за границу свой капитал.

Петр ко всему проявляет огромный интерес, но его сердце разрывается от горя. Он хочет, чтобы мы читали ему газеты, хотя часто рыдает во время чтения.

Послезавтра поеду в город, попытаюсь поговорить в нашем комитете, чтобы мы тоже могли продавать по нормальным ценам, хотя на это очень мало надежды. Я должна твердо держаться на ногах как можно дольше. Намного легче упасть, сражаясь, чем молча страдать.

Иногда я чувствую, что должна вступить в женский полк, но, даже если бы я была свободна, мне наверняка сказали бы, что я слишком старая, но я не могу! Было ли время, когда мир был так наполнен страданием? Миллионы разорванных сердец!

5 октября 1917

Много месяцев я не получала от тебя ни строчки. Однако пишу опять, чтобы отвлечься от горестных мыслей, если получится. Позже, когда „Томми придут домой“[14], у нас начнутся настоящие проблемы.

Царят анархия и беззаконие. Один из одноклассников Оки был этим летом у нас. Его отец, адмирал, приветливый, доброжелательный, любимый всеми, был зверски убит просто потому, что был офицером. Ему выкололи глаза и отрезали нос; живому выкололи глаза! Я могу привести еще много подобных случаев, в которых жертвами были наши знакомые. Я безумно боюсь за наших мальчиков. Если на то будет Божья воля и они погибнут в бою, исполняя свой долг, это одно дело, но нет ничего страшнее, чем оказаться забитым насмерть.

Дом моего деверя Нила недавно очистили от серебра и других ценностей способом, напомнившим времена Робин Гуда. Днем Нил был дома один, читал газету и не слышал, как семь всадников подъехали к дому. Он поднял голову, когда они уже вошли в комнату. Вперед вышел главарь.

– Вы гражданин Понафидин? Очень приятно познакомиться. Прошу вас не волноваться. Мы можем приятно провести полчаса, пока мои парни очистят ваш дом от лишних ценностей. Вижу, у вас тут фортепьяно. Чудесно, значит, мы не будем скучать.

Подвинув кресло, он уселся рядом с бедным Нилом, который, я думаю, вряд ли находился в том состоянии, когда мог наслаждаться музыкой, хотя говорит, что игра бандита была блестящей. Через какое-то время (Нилу показалось, что прошли „несколько часов“) в комнату вошел один из „разбойников“ и сказал главарю, что все сделано. Главарь встал, собираясь идти, но вдруг опять опустился в кресло.

– Я сыграл вам прощальный марш, – сказал он.

После чего сердечно пожал Нилу руку и вышел из комнаты. То же самое произошло в трех соседних имениях.

Вчера я услышала, что в нашем кооперативном магазине есть чечевичная мука, и сразу пошла туда. Нам дают 5 фунтов на каждого члена семьи. Я знаю, как готовить чечевицу, но никогда не имела дела с чечевичной мукой; пришлось попробовать. Вечером у нас было что-то наподобие каши, не очень вкусной, но сытной. В изобилии у нас только рыба и ржаной хлеб. Картошка нас подвела. Капуста тоже. У меня примерно по два бушеля свеклы и моркови и бочонок квашеной капусты; это все мои заготовки овощей на зиму. Если нам не будут досаждать, голодать мы не будем, но у меня нет ни малейшей надежды, что я смогу сохранить то, что сейчас у нас есть, и несколько наших коров. Пока у нас есть молоко и масло, но только для себя и ничего на продажу. Ничто так не огорчает меня, как уничтожение маслобойни. А я ведь столько сил положила на нее.

У нас безвыходное положение: Петра нельзя транспортировать. Думаю, самый лучший способ сохранить его жизнь – махнуть на все рукой и попросить их пощадить его. Я, как обычно, подготовила дом к зиме, хотя мне этого совсем не хотелось делать. Но я понимаю, что это необходимо. Ты знаешь, что Петр ничего не видит, но я хочу, чтобы он чувствовал, что в доме по-прежнему чистота и порядок, и он всегда просит, чтобы я рассказала ему, как выглядят комнаты. Кроме того, я не хочу, чтобы прислуга думала, что мы чего-то боимся или ждем. С ними теперь очень трудно. У меня все время пропадают вещи. Я знаю, что мои ботинки забрала горничная, которая была у нас много лет, а теперь ботинки и за деньги не купишь, все надо держать под замком. Думаю, что в моих венах течет кровь бойца, поскольку я испытываю желание бороться за наши права, и, когда придет время, я чувствую, что должна пасть с револьвером в руке. Но я пытаюсь научиться терпению и осторожности ради спасения Петра. Единственное, что меня утешает, так это то, что, если случится худшее, его сердце не выдержит, и вскоре все закончится.

У мальчиков есть твой адрес, и я объяснила им, что если они переживут нас, то пусть дадут тебе знать, что случилось со мной… Петр держится молодцом. Мы передаем всей вашей семье сердечный привет, и да благословит вас Господь за все, что вы сделали для нас! Возможно, наступят лучшие времена. Надеюсь, что ты получишь это письмо.

2 ноября 1917

Я написала тебе несколько открыток и писем, хотя поблагодарила тебя на словах, но ты не представляешь, насколько мы благодарны тебе за помощь, которую ты присылаешь, ведь мы живем только на это и пенсию Петра. Я писала тебе, что мы продали в июне часть леса, получив 10 тысяч рублей в качестве залога, но в контракте есть пункт, согласно которому мы в течение месяца должны вернуть деньги, если торговая операция будет остановлена. Поэтому мы положили деньги в банк и, хотя они нам крайне необходимы, не смеем к ним прикасаться.

Мы отправили Оку с деликатной и опасной миссией. Понимая, что нам вряд ли удастся избежать грабежей, мы решили попробовать спрятать наше серебро в сравнительно безопасном месте. Ты помнишь наш красивый персидский сервиз; затем подарок на нашу свадьбу от твоих отца с матерью; сервиз на 12 персон, который на нашу серебряную свадьбу подарили братья и сестры Петра; мои драгоценности – все это Ока повез в Москву, чтобы положить на хранение в банк.

Кроме того, мы постараемся спрятать немного муки и зерна, овсяную муку и гречневую крупу, поскольку скоро могут начаться хлебные бунты, и, если нам удастся хоть что-то спрятать, это будет хорошо. Я никогда не могла представить, что наша великая страна окажется в таком положении. Я приготовила Оке в дорогу ржаной хлеб, овсяные лепешки и масло. Он совсем недавно вернулся из Петрограда; жил в доме одного из своих одноклассников, абсолютно пустом, поскольку вся семья живет в имении. Пять дней мальчики ели только хлеб и холодное мясо, которое я дала Оке, поскольку в Петрограде такие немыслимые цены, что они ничего не могли купить.

В Осташкове закрылось большинство магазинов, а оставшиеся демонстрируют пустые полки и, экономя силу и время, вывешивают на окнах объявления: „У нас нет пуговиц, дрожжей, одежды, тканей“ и т. д. Бакалейные товары, мука и прочее выдаются только по карточкам; 5 фунтов муки в месяц, 1 фунт сахара и иногда чай и спички. Рис, макароны, свечи мы не видели уже около года. Цены баснословные. Ботинки (если удается их найти), которые раньше стоили от 12 до 20 рублей, теперь стоят 150–200. Требуется огромная изобретательность, чтобы одеться самим и одеть семерых пленных, работающих у нас. К примеру, вместо того, чтобы штопать носки и чулки, я использую фетр от старых шляп в качестве подошвы.

Если бы только войной ограничивались наши страдания! Нет, она станет началом конца, когда они вернутся домой, отберут землю и поделят трофеи. Если бы ты только знала, как стойко держатся мальчики! Я пишу Георгию четыре раза в неделю, а он за шесть недель не получал от нас ни строчки, притом что знает, какой мы подвергаемся опасности. Я всегда пишу мальчикам только веселые письма, но они читают газеты и понимают, что происходит на самом деле.

У крестьян достаточно денег. Война так подняла цену на рабочую силу, что крестьяне и рабочий класс имеют намного больше, чем работники умственного труда. На сегодня основная угроза для нас таится в искусственно разжигаемой (на германские деньги) классовой ненависти. Наиболее часто повторяемая фраза: „Если мы уничтожим буржуазию, наступит мир, и тогда мы сможем сами управлять страной“. Я разговаривала с солдатами, которые считают, что уничтожить надо всех – „буржуазных“ помещиков, капиталистов, даже священников. „Мы должны уничтожить не только их самих, но и их детей“.

Я думаю о вас так часто и с такой нежностью. Друзья – самое большое утешение в такие времена, и одно сознание, что есть те, кто любят и думают о нас, придает силы.

Удивительно, как Петру удается не меняться. У нас, здоровых людей, совсем расшатались нервы. Говорят, и я думаю, что так оно есть, в нашей стране нет совершенно нормальных людей. Нервы напряжены у всех, и все, даже самые богатые люди, плохо питаются. Лично я больше всего ощущаю отсутствие сахара. На Востоке мы всегда ели много фруктов, и организм, очевидно, требует привычной пищи. Наверное, поэтому у меня такая тяга ко всему сладкому. Наши яблоки украли, когда они еще даже не успели созреть, но это такая мелочь.

Бортники, 6 ноября 1917

Хочу описать тебе два последних дня, чтобы ты получила хоть какое-то представление, на каком мы живем вулкане. Прошлым вечером очень поздно к нам пришли солдаты, чтобы сообщить, что наш лес больше не является нашим. Если мы хотим срубить дерево, то должны получить разрешение, доказав, что нам это действительно необходимо. Кроме того, они принесли бумагу, разрешающую крестьянам из одной деревни срубить 80 деревьев для строительства и заготовить 85 кубов дров. Куб теперь стоит 300 рублей, так что ты представляешь, сколько мы бы могли выручить денег, если бы нам разрешили продать лес. И это только для одной деревни!

Рано утром мне надо было сходить на почту. Очень не хотелось оставлять Петра одного, но другого выхода не было. Когда я вернулась, то бедный Петр дрожал с головы до ног и почти не мог говорить. Двор был полон женщин с мешками. Оказалось, прошел слух, что мы продаем муку и ночью перевозим ее на лодках. Крестьяне были до крайности возбуждены. Они пошли в наш местный комитет и предупредили, что собираются ограбить нас и поджечь.

Для выяснения обстоятельств к нам приехала комиссия: три члена из комитета, три солдата из города и два солдата из соседней деревни. Как только Петр успокоился, я пошла к амбару, где крестьяне взвешивали наше зерно. Я сказала, что глубоко обижена ложным обвинением в наш адрес. Мы честно выполняли приказ и не продали ни фунта, и если им угодно, то могут перетряхнуть хоть весь дом в поисках якобы спрятанного нами зерна.

Я обошла вместе с ними весь дом, от чердака до подвала, открыла все сундуки и т. д. и т. п. Когда они спустились в наш пустой подвал и обследовали практически пустую кладовую, то были невероятно изумлены. Взвесив все наши припасы и прикинув наши потребности (по крайней мере 3 фунта крупы на 22 человека и фунт хлеба в день), они заявили, что мы не могли ничего утаить. Но женщины были настроены так воинственно, что члены комиссии решили посоветоваться с нами.

Поначалу они вели себя крайне сдержанно, если не сказать враждебно. Но постепенно их отношение изменилось, и главный из них даже сказал мне: „Почти уверен, что вы говорите правду!“ Когда мы закончили осмотр помещений, он отвел меня в сторону и посоветовал переправить в надежное место все ценное, поскольку сомневается, что нам удастся избежать грабежей. Наконец, было решено отвезти 12 пудов зерна в соседнюю деревню и там раздать нуждающимся; пришедшим сегодня женщинам раздать хлеб.

Когда женщинам объявили о принятом решении, одна тут же заявила:

– Говорю вам сразу, в присутствии барыни. Когда мука закончится, мы придем к ней опять. Если она добровольно даст нам, что мы попросим, мы не тронем ее, но если она не захочет делиться, то мы возьмем силой и сожжем дом.

Напрасно мужчины пытались убедить женщин, что даже голод не может служить оправданием убийства и поджога. У них ничего не вышло.

– Что вы будете делать? – спросили у меня члены комиссии.

– Вы представители нашей власти и правительства, а это мой дом, поэтому я задам вам вопрос: что вы можете сделать?

Они рассмеялись и пожали плечами. Когда дружески настроенные члены комиссии уехали, мы остались одни, без всякой помощи.

Сейчас семь вечера; все спокойно. Петр лежит в кровати, и его старый друг читает ему газеты, полные всяких ужасов. Несмотря на это, он читает все подряд. Скоро будем ужинать, и я уже жду не дождусь этого момента. Утром я выпила чашку кофе и с тех пор ничего не ела. Хочешь узнать наше военное меню? На обед каша из овсяной крупы и суфле из тыквы; на ужин чай и картошка, сваренная в молоке.

Развелось много волков; недалеко от Покровского волки загрызли семнадцатилетнюю девушку. Вчера получила письмо от Георгия (отправленное десять дней назад), в котором он пишет, что „жив и здоров“. Находясь семь дней в резерве, он подстрелил кабана и дикую козу, не считая мелкой дичи. Это не только большое подспорье (их крайне скудно кормят), но и единственная возможность сменить обстановку и вырваться из надоевшего окружения…

Хлебные бунты можно оправдать; глядя на голодающих детей, можно с легкостью забыть о праве на частную собственность. Сейчас, согласно отчету за последний месяц, в Тверской губернии 770 тысяч человек оказались без хлеба и имеют жалкие 5 фунтов в месяц. У нас положение не лучше; что самое ужасное, так это неурожай картофеля и овощей. Если бы мы были одни, но нас в Бортниках 22 души, среди которых беженцы и пленные, и всем надо есть, а у нас такие маленькие порции. Работники медленно ползут на работу и объясняют, что у них „пустой желудок“. Это ужасно, когда приходит крестьянка и просит у меня всего „три фунта для детей“. Я с удовольствием дала бы ей, но не могу. Сегодня даже солдаты предупредили меня, что стоит дать одному, как тут же потянутся другие, а на всех не хватит, и нас обвинят в пристрастности, и неизвестно, к каким это приведет последствиям. В общем, что делать, никто не знает.

8 ноября

Я, как обычно, одна езжу и хожу, и пока все спокойно. Сегодня одна из женщин, которая вчера кричала на меня громче всех, принесла больного ребенка. Она низко кланялась, слезно умоляла помочь; когда им надо, они умеют вести себя хорошо. Я сделала для ребенка все, что было в моих силах, и мы ни словом не обмолвились о вчерашнем.

В последнее время у меня появилась привычка с наступлением сумерек обходить наши поля, но теперь я немного боюсь волков. Когда вернется Ока, будем ходить вместе. Такое счастье, когда мальчики с нами, но все же мне спокойнее, когда их нет: я боюсь, что их возмутит отношение к нам и они и нам не помогут, и сами погибнут. Особенно боюсь за Георгия. Он бы точно не выдержал, если бы услышал, как они разговаривают с нами.

Бортники, 18 ноября 1917

После моего последнего письма произошли важные события. Насколько важные, деталей мы не знаем; последняя газета была от 26 октября, а сегодня 4 ноября. Телеграф не работает, и до нас доходят самые противоречивые слухи о кровопролитии в Петрограде и Москве; а там Алек и Ока. В тот день, когда Ока должен был уехать из Москвы, началась Гражданская война. Восемь дней подряд я ходила на пристань встречать Оку, а затем перестала. В первый день, когда я не пошла на пристань, неожиданно приехал Георгий. Можешь представить, что со мной было, когда я увидела его. Сейчас я испытываю такое счастье, зная, что он спит рядом, а не где-то в холодной траншее под дождем, а может, лежит холодный и безмолвный „где-нибудь в Австрии“.

Он приехал в Киев вечером того дня, когда родилась его дочь. Ребенок хотя и маленький, но здоровый. Георгий, бедняга, разрывается между нами. Большую часть его короткого отпуска поглотила дорога. У нас он может пробыть всего девять дней, поэтому мы стараемся как можно больше времени проводить вместе. Если я выхожу из комнаты, Георгий спрашивает меня, как когда-то в детстве: „Мама, ты скоро вернешься?“

20 ноября

Мы по-прежнему в полном неведении. В Москве продолжается кровопролитие, поезда не ходят. Мы не знаем, что с Окой.

Алек черкнул нам несколько строк. Девять дней назад он был жив, но находился под обстрелом. Приближается голод. Продовольствие не привозят. Во многих наших деревнях муки осталось на две недели. Если бы ты знала, как мы проводим вечера и ночи! Во флигеле под полом мы с Георгием сделали тайник и в кромешной темноте переносим туда вещи. Мы спрятали там одежду, медную посуду, альбомы (по просьбе Петра), два самовара и т. п. Флигель кирпичный, его не так-то легко спалить, и, вероятно, нам удастся спасти хоть какие-то вещи.

Один из самых циничных эпизодов этих страшных дней – плакат у моста в Финляндии, под которым утопили 30 офицеров; их загоняли под воду прикладами и штыками. На плакате надпись: „Школа плавания для офицеров“.

Это момент испытания веры. Почему Господь позволяет творить подобные ужасы в течение четырех лет? Я чувствую себя так, словно замерзла и никак не могу согреться. Как ни странно, но я не испытываю страха. Это не храбрость, а бесчувственность. Дни проходят как в тумане, а ночами я мучаюсь бессонницей.

Пошел снег, и скоро на какое-то время мы будем отрезаны от города. Георгий настаивает, чтобы у меня все было под рукой на случай отъезда; но куда мы можем уехать? Никому не разрешают вывозить из страны деньги, и в любом случае Петр не перенесет дальнюю дорогу. Вся страна в нервном, выжидательном расположении духа, когда забыты все мелкие разногласия и несущественные проблемы, одним словом, то, что не представляет большого интереса. Растет и усиливается классовая ненависть, поощряемая и разжигаемая умными германцами.

Бортники, 24 ноября 1917

Думаю, что благодаря Associated Press[15] вы знаете намного больше нас о том, что происходит в нашей бедной, измученной стране…

Накануне отъезда Георгия неожиданно приехал Алек, словно Лазарь воскресший из мертвых![16]

Он пережил ужасы ареста и чуть не стал жертвой самосуда, как многие офицеры. Его солдаты встали на защиту своего командира, но Алеку удалось удержать их от насилия. В общем, это длинная и запутанная история, и чудо, что он остался жив. Алек сказал, что перспектива смертной казни померкла перед реальностью самосуда. Когда его освободили, полковник сказал, что ему лучше на время уехать домой.

Вчера мы проводили нашего дорогого Георгия, а сегодня приехал Ока, побывавший на настоящей войне. Москва превратилась в военный лагерь. Ока успел положить наше серебро в банк; на следующий день прием на хранение прекратился – все места в хранилище были заняты. Мы благодарим Бога, что нашим мальчикам, которые подвергались страшным опасностям, все-таки удалось остаться живыми.

Политическая перспектива навевает мрачные мысли, но сильнее пугает надвигающийся голод. Некоторые наши соседи из ближайшей губернии начали тайком перевозить через границу небольшие партии муки; торговля зерном между губерниями запрещена. Если в скором времени не поступит помощь из Соединенных Штатов или другой страны, то я считаю, всех нас ждет смерть. Даже если нас не будут грабить, мы не протянем дольше, чем до апреля. В Петрограде Алек долгое время имел три четверти фунта хлеба на два дня! На обед был суп из такой старой говядины, что они клали в него горчицу и перец, чтобы скрыть отвратительный запах, и каша. На ужин опять каша, конечно сваренная на воде, без масла и сахара. И это офицерский рацион!

Меня все чаще посещают воспоминания о голоде, пережитом в Урумие, и, когда я наблюдаю то же самое в нашей стране, меня невольно пробирает дрожь. Никто не может сказать, что принесет нам завтрашний день. Переворот окончательно погрузил нас в анархию.

Наш новый Верховный главнокомандующий (прапорщик!)[17] заявил, что „приведет страну к миру по трупам офицеров“, поскольку они пытаются убедить солдат сохранять верность Временному правительству[18].

Мы молимся, чтобы сформировалось сильное, единое правительство до того, как начнется демобилизация, и миллионы солдат, словно саранча, хлынут домой. Георгий видел отступающую армию и говорит, что никогда не забудет этого зрелища. Происходят страшные вещи, и нас ждет то же самое, если не будет сильной руки. Страна устала от воцарившегося хаоса, террора и беззакония.

7 декабря

Я писала тебе о разыгравшейся у нас драме и, когда занавес упал, поняла, что остался последний акт нашей аграрной драмы. Как-то рано утром к нам пожаловали члены местного комитета и два свидетеля из ближайшей деревни.

Они узнали, что я продала быка, корову и трех лошадей, и пришли выяснить, какие основания были у меня для продажи. Я объяснила, что у нас не хватит фуража на зиму, а корова вообще не наша, а Толстого.

Они заявили, что мы не имеем права продавать, и показали документ, плод последнего переворота, из которого следовало, что имение переходит в распоряжение комитета. Крестьяне, получившие приказ следить за нами, подтвердили, что из имения ничего не пропало, и они, в очередной раз, стали переписывать нашу собственность.

У нас было два дня, чтобы договориться о продаже молодой племенной кобылы, которую я вырастила и объездила. Она ходила за мной по пятам, как собака, даже в лес и в поля. Лошадь была отличная, и мы надеялись продать ее до получения официального запрета на продажу.

Пока я ходила вместе с комиссией, проверявшей наличие домашнего скота, сельскохозяйственных орудий и прочего, указанных во время ревизии имения, в дом с черного хода вошел покупатель и сказал Оке, что, если мы хотим, может увести кобылу. Это был последний шанс получить деньги, и Петр с Окой продали кобылу за 750 рублей: покупатель воспользовался нашим безвыходным положением в собственных интересах.

Когда мы вошли в конюшню и я увидела пустое стойло Мушки, то тут же поняла, что произошло. Комиссия первым делом пожелала увидеть кобылу, о которой было хорошо известно в округе. Я ответила, что не знаю, где она. Вчера мой муж практически договорился о продаже, сказала я, и, возможно, кобыла уже продана. Они устроили жуткий скандал, но нам удалось перекричать их.

Весь день мы с мальчиками находились рядом с ними. Они переписали все, даже наши личные вещи, вплоть до последнего стола, стула и кровати, которые по российским законам не подлежат взысканию, даже за долги. Затем мы подписали бумагу, что не будем ничего продавать, уничтожать и выносить из имения. Если мы завтра решим уезжать, то не можем взять даже подушку и одеяло! Мы не можем зарезать курицу или теленка для собственных нужд, не получив предварительно разрешения в комитете. Когда мы объяснили, что нам, вероятно, придется избавиться от части животных, поскольку не хватит фуража, то они ответили, что не позволят нам этого, а заставят купить сено. Когда я сказала, что нам не позволяют средства, они улыбнулись и ответили, что заставят нас найти средства.

Мы были совершенно подавлены, когда вечером они наконец уехали от нас. Мы оказались в положении управляющих, не получающих жалованья, но взявших на себя расходы, должников, чья собственность конфискована, и преступников, лишенных всех прав. Нас окружали шпионы. В лесу было полно крестьян, рубивших деревья, и любой имел право остановить, проверить, чем мы занимаемся, спросить, что везем в санях и т. д. и т. п. Невозможно все время сидеть взаперти дома, но выходить на улицу – хуже наказания. Проданный нами лес быстро вырубается, и каждые две недели деньги поступают в комитет! 10 тысяч рублей, полученные нами в качестве гарантии, мы надеемся сохранить до худших времен. Никогда не слышно разговоров о войне или политике, только хлеб, хлеб, хлеб! Сегодня пуд муки стоит 60 рублей.

Боюсь, что замерзнет озеро, и нас начнут объедать. Вчера мимо проходили 11 солдат и потребовали накормить их обедом. Сегодня я накормила троих. Пока еще лед довольно тонкий, и мало кто рискует идти по озеру. Вчера у Петра был день рождения: ему исполнилось 69 лет.

Бортники, 28 января 1918

Твое доброе письмо от 28 октября пришло только вчера. Я так давно не получала писем от тебя и от кого-либо из-за границы. Все имения вокруг нас уничтожены. Лошади, домашний скот, сельскохозяйственные орудия, фураж, съестные запасы, мебель, вещи – все разделили между собой крестьяне из ближайших деревень. Они не признают высшей центральной власти и, несмотря на приказы волости, государства и даже партийных комитетов, отказываются возвращать награбленное. Каждый день ждем, что нас выгонят из дому, но пока крестьяне не пришли к единому мнению и большинство за то, чтобы позволить нам жить, где мы живем. Если они позволят нам иметь дом, огород, лошадь и корову, у нас будет какая-то еда!

На прошлой неделе я прошла через ужасное испытание, которое, думаю, отняло у меня несколько лет жизни. Меня вызвали на совет пяти наших деревень со всеми документами относительно продажи нашего леса. К счастью, Ока был дома, и мы пошли вдвоем. Они обвинили меня в том, что продажа была осуществлена после того, как земля была официально признана народной. Они говорили о „подлоге“, „обмане“, „взятках“, выкрикивали угрозы охрипшими голосами, грозили кулаками. Некоторые из моих бывших пациентов окружили меня тесным кольцом и хотя боялись сильно поднимать голос, но выступали против насилия. Они продержали нас почти два часа, но когда наконец отпустили, атмосфера несколько разрядилась. На берегу еще оставалась небольшая часть распиленного леса, и они заявили, что конфискуют его. Если они это сделают, то подрядчик потеряет порядка 60 тысяч рублей (стоимость работ по рубке и распилке деревьев), а мы деньги, которые надеялись получить, наше обеспечение в расчете на будущие тяжелые времена. Теперь они требуют те десять тысяч, которые мы получили в качестве залога, а ведь в прошлом месяце комитет проголосовал за то, чтобы оставить нам эти деньги. Не знаю, чем это все закончится. Мы не прикасались к этим деньгам, они лежат в банке, но, по всей видимости, мы их лишимся. Как и того, что О[ка] отвез в Москву.

Два дня назад я была в городе и вернулась совершенно подавленной всем увиденным и услышанным. Мы позволили солдатской семье, в которой шесть маленьких полуголых детей, поселиться в одной из наших пустующих построек. Мы можем предоставить им кров и дать дрова, но, живя в своем собственном доме, я должна вечерами тайком относить им небольшие пакеты с мукой. Мы вынуждены держать больше работников, чем можем себе позволить. Комитет не разрешает нам уволить их, поскольку дома у них нет хлеба. Мы должны платить им и кормить, а они следят за мной, как коты за мышью, чтобы я не дала кому-то лишний кусок хлеба. Они воруют все, что могут украсть. Ты не представляешь, в каком я нахожусь напряжении. Ложусь спать одетой, за исключением ненастных ночей, когда точно знаю, что они не придут. Ночь – излюбленное время для того, чтобы выгнать из дому.

Ока получил телеграмму, которая девять дней шла из Щетрограда]. Его срочно вызывают на экзамены, которые продлятся шесть недель. После сдачи экзаменов он получит диплом о высшем юридическом образовании, а ему еще нет и двадцати. Он, конечно, не сможет работать по специальности, но попробует найти хоть какую-нибудь работу. Я думаю написать в американское консульство, чтобы узнать, не найдется ли для него работы; он знает несколько языков.

У нас большие проблемы с керосином, и приходится так планировать работу, чтобы успевать сделать ее при дневном свете. У меня осталась последняя бутыль с керосином, которую я держу для настольной лампы в комнате Петра, на случай, если он заболеет и понадобится свет.

С начала войны у нас работают несколько пленных австрийцев, и мы никогда не имели более добросовестных, преданных работников. Теперь их забрали у нас, а взамен прислали бездельников, которые всегда были нищими из-за лени и пьянства.

Бортники, 14 февраля 1918

Если ты читала о падении Киева, то можешь вообразить, как мы боялись за Веру и ребенка. За месяц никаких известий от Веры и Георгия, который был где-то в тех краях. Петр чуть не заболел от беспокойства, и тут пришла телеграмма от Георгия: „Жив и здоров“. Из газет мы узнали, что та часть города, в которой живет Вера, практически разрушена.

В О[сташкове] царит террор. Когда я приехала, все магазины, ворота и окна первых этажей были закрыты и забаррикадированы. Улицы опустели в считаные секунды, и, словно из-под земли, выросли отряды из 20–25 солдат, вооруженных винтовками с примкнутыми штыками; у некоторых по две винтовки, многие размахивали револьверами.

Я была у Толстых, когда они узнали, что идет обыск в соседнем доме. Началась паника, надо было срочно спрятать хранившиеся у них чужие деньги, несколько тысяч рублей. Они решили спрятать деньги на шкаф, но они уже люди в возрасте и сами без помощи слуг не могли с этим справиться, а слугам не доверяли. Я предложила свою помощь. Поставила стул на стол, влезла на стул и положила сверху на книжный шкаф деньги и ценные вещи. Только я хотела слезть, как они вспомнили еще о каких-то вещах и пошли за ними, а я осталась стоять наверху. В этот момент раздался требовательный звонок, но мы успели все сделать до того, как в квартиру вошел… как оказалось, друг!

Слуги из окна следили за улицей. Когда солдаты ушли, я наконец смогла выйти из дома и поспешно отправилась к людям, у которых хранились Верины меха; мне нужно было срочно их забрать. На улице то и дело слышалась команда „Руки вверх!“ и прохожих обыскивали на предмет наличия оружия, но мне, на удивление, везло. Вдруг я услышала какое-то странное жужжание, затем раздался страшный взрыв, истошный крик „Вперед!“ и стоны раненых. Передо мной разворачивался бой, и, оглянувшись назад, я увидела бегущих по улице солдат с винтовками наперевес; многие палили в воздух.

Жители в спешке закрывали окна и двери, и мы с каким-то юношей заскочили в подворотню. Через несколько минут шум стих. Раненых было много, но убитых я не увидела. Прямо передо мной в санях лежал крестьянин. По всей видимости, он был ранен осколками взорвавшейся бомбы. У него сильно кровоточили голова и шея, но мне нечем было остановить кровотечение. Возница в панике сбежал, и бедный парень, исходивший кровью, кричал от ужаса. Я попросила солдата, оказавшегося рядом, отвезти раненого в больницу, и он согласился. Я видела еще пятерых, которых отправили в больницу, но не знаю, сколько всего было раненых. Когда мы отправились домой, то впереди ехали двое саней, в которых везли раненых, и среди них восьмилетнюю девочку.

Мне надо было пройти почти через весь город к тому месту, где осталась лошадь. Отовсюду звучали выстрелы, и меня больше всего волновало, что я оглохла на одно ухо и никак не могла понять, где стреляют, а значит, вполне могла опять нарваться на неприятности.

Наконец мне удалось благополучно добраться до места, и я сказала кучеру, которого нашла в сильном волнении, чтобы он запрягал лошадь, поскольку мы возвращаемся домой. Мы оба вздохнули с облегчением, когда подъехали к озеру. Проще идти навстречу опасности, чем убегать от нее! Когда я вспоминала, что они сзади, у меня по спине ползли мурашки.

Алек теперь дома; у него трехмесячный отпуск по болезни. С декабря ему не платят. Целыми днями он вместе с работниками занимается хозяйством. Ока сдает экзамены в Петрограде. Если он не найдет там никакой работы, то приедет домой и займется крестьянским трудом. Мы можем сами (весной нам не понадобятся наемные работники) пахать и вполне способны прокормить себя. Проблема – посевной материал. У нас не осталось ни риса, ни ржи. Мы все съели. Уже подходят к концу картошка и квашеная капуста. Мы едим хлеб (рожь пополам с овсом); каждый получает долю, рассчитанную на два дня. Люди недоедают даже там, где еще официально не зарегистрирован голод. Цена хлеба возросла в 50 раз. Солдаты получают муку, но к нам это не относится. Я не понимаю, как нам удастся избежать голодной смерти, только если произойдет чудо.

Бортники, 8 мая 1918

Мы отрезаны от внешнего мира, не получаем писем, и я сомневаюсь, что мои письма доходят до адресатов, но продолжаю писать. У меня не хватает времени на письма, и это письмо я отправлю в Англию, а оттуда его переправит в Америку миссис Ропер.

У нас пока еще есть крыша над головой, хотя она теперь и не наша, и хлеб – три четверти фунта в день, молоко и немного солонины. Мы находимся в лучшем положении, чем наши друзья. Многих выгнали из имений, и они взяли ровно столько, сколько могли унести в руках; кого-то убили. Прошлая зима была одним долгим кошмаром, когда на протяжении нескольких месяцев я не отважилась спать раздетой.

Крестьяне из ближайшей деревни, после того как ворвались к нам и забрали зерно и масло, большинством голосов постановили выгнать нас и разграбить имение. Крестьяне из другой деревни предупредили об этом комитет. Для нашей защиты комитет прислал группу вооруженных солдат; семеро из них провели у нас одну ночь. Они обыскали все имение (кажется, в девятый раз), отмерили нам недельную порцию продовольствия, опечатали сараи и т. п. Затем устроили собрание, на котором разгорелись такие страсти, что волостной комитет закрыл собрание и приказал направить в комитет по два представителя от каждой деревни (всего 34 деревни). Совещание продолжалось весь день до поздней ночи и проходило очень бурно, но наши друзья численно превосходили оппозицию. Путем голосования было принято решение позволить нам жить в имении, если мы будем работать сами, без наемных работников, и выдавать в день три четверти фунта хлеба.

Спустя несколько дней меня вызвали в комитет. Я пошла с Алеком. Нас встретили чрезвычайно вежливо, даже благожелательно. Было принято решение разрешить нам иметь трех лошадей, четырех коров и столько земли, сколько мы можем обработать сами без наемных работников. Мы попросили дать нам в помощь одного человека до приезда Георгия, поскольку мы хотим взять землю и на его долю. У нас не было никаких известий о нем с 11 февраля, и мы не представляли, где он может быть. В этой просьбе нам отказали.

В течение нескольких месяцев у нас жили две солдатских семьи, одна из шести, а другая из пяти человек. Мы были обязаны платить им и кормить! Одному разрешили быть нашим пастухом. Его жена доила коров, кормила свиней и т. п. Члены второй семьи помогали зимой рубить лес, но не могли пахать землю.

Наконец, нас вызвали на совет коммуны, в которую входили три деревни. Крестьяне объяснили, что нам лучше войти в их коммуну и не выполнять приказы комитета, не посоветовавшись с коммуной. „Комитет не защитит вас, зато мы можем защитить вас от комитета“. Так мы оказались между двумя стульями, на данный момент находясь в дружеских отношениях с обеими сторонами.

У меня забрали повара и кухарку, поэтому мне самой пришлось выполнять их работу. Мальчики пашут землю, удобряют ее навозом; работают они быстро и слаженно. Крестьяне были поражены, увидев, что мы, оказывается, умеем и любим работать. Нас опять вызвали на совет. Все были настроены очень дружелюбно. До приезда Георгия мы могли взять в помощь одного солдата. Один из крестьян взял руку Алека, перевернул ладонью вверх, чтобы были видны мозоли, и сказал:

– Смотрите, товарищи, они работают, как мы. Я видел их работу. Они пашут так же хорошо, как крестьяне, а мы можем выполнять их работу, ту, где требуются грамотные, образованные люди?

У нас пять коров и две лошади. Их реквизировали, но пока не забрали. Я думаю, что мы миновали кризис. Крестьяне видят, что мы работаем наравне с ними и едим то же, что и они. Голод наступает, и, хотя мы пока не голодаем, даже у богатых нет достаточного количества продуктов. Люди идут за сотни миль, чтобы притащить домой пуд муки, часто их грабят по дороге, и они возвращаются ни с чем. Мы, конечно, забыли о существовании бакалейных продуктов. Обжариваем рожь, варим из нее кофе и пьем без сахара…

Мы ничего не знаем о Георгии и Вере и страшно беспокоимся. В декабре Оку вызвали в Щетроград] для сдачи экзаменов. По пути его ограбили; он лишился книг, одежды и части денег. Он жил с одноклассником, и они вели полуголодный образ жизни. В апреле Ока получил диплом с отличием и приехал домой, исхудавший как после осады.

Теперь у нас размеренный образ жизни. Подъем в четыре тридцать. До восьми мальчики работают, без лошадей. В восемь кофе и хлеб с маслом. С восьми до двенадцати мальчики работают с лошадьми. С двенадцати до двух обед и сон. С двух до пяти работа с лошадьми. В пять чай, а с пяти тридцати до семи работа в саду. В семь тридцать ужин, и в кровать. Я добираюсь до кровати около десяти, поскольку только вечерами могу уделить время Петру. Удивительно, как ему в его состоянии удается поддерживать в нас силы. У нас отобрали его пенсию и все наше серебро – наш прекрасный персидский серебряный сервиз! Мои драгоценности и остальные ценные вещи, отвезенные в Москву и положенные на хранение в банк, пропали. Бывают моменты, когда кажется, что наступил последний день нашего пребывания не только здесь, но и на свете. Дружески настроенный крестьянин сказал мне на днях: „Сомневаюсь, понимаете ли вы, что были на волосок от смерти. Было время, когда мы думали, что не сможем вас спасти, но поклялись отомстить за вас“.

Вышел новый декрет. Наш Тверской Центральный комитет решил, что всех помещиков, которые выразили желание пахать, надо отправить в Сибирь и не давать здесь землю, если за это проголосует ближайшая к ним коммуна. Пока большинством голосов нам позволено остаться дома. Основной аргумент: „Некому будет нас лечить“. Никогда еще у меня не было такой обширной и успешной практической работы, как этой зимой. Лекарства дорогие, и их трудно достать. Ни у наших земских врачей, ни в больницах нет лекарств. После „национализации“ крестьяне не хотят тратить деньги на медицину. Мне удалось сохранить самые необходимые лекарства. Крестьяне доверяли мне, и я лечила и вылечивала их, что невероятно изумляло меня, поскольку мои методы лечения не имели под собой никакой научной основы. Думаю, что Бог помогал мне и не раз изменял ход событий в нашу пользу. Когда мальчиков не было дома, я уходила ночью с любым, кто бы ни приходил за мной, хотя иногда не была уверена, что меня не обманут или не предадут.

На днях в нашем кооперативном магазине, где я часами стояла в „хвосте“, дожидаясь своей очереди, шел оживленный разговор, в основном про нас. Лучшие люди поняли, слишком поздно, какой огромный вред наносится России, когда уничтожаются большие имения и молочные хозяйства, запасы зерна, крупный рогатый скот и т. п. Они разорили нас, лишили себя порядка 4–5 тысяч рублей, которые мы ежегодно платили наемным работникам, не говоря уже о зерне, сене, картофеле и т. д., всего, что мы продавали. Кто-то из очереди вдруг сказал:

– Теперь мы поняли, как были не правы. С вами плохо обошлись, но мы не позволим вас выгнать. Если придется голодать, то будем голодать вместе.

Боюсь, что многие из нас будут голодать. Ржаная мука 230 рублей за пуд, если вам посчастливится ее купить.

Весной будет почти нечего сажать, поскольку семена съедят, и следующей зимой будет хуже, чем сейчас. Кажется, Бог отвернулся от России, у нас не осталось надежды, но мы, по возможности, храбро встретим смерть от голода. Петр пока не страдает от голода. Я обменяла масло и ржаную муку на сахар и рис для Петра, и у нас есть яйца. Всю зиму мы кормили свиней и кур кониной, но уже тепло, и они могут сами найти подножный корм. Мы застрелили всех собак, кроме собаки Георгия и моей Дейзи.

Миссис Ропер, пожалуйста, прочтите это письмо, а потом отправьте его миссис Клемент. Я получаю от вас письма, но сомневаюсь, получаете ли вы мои.

(Копия письма отправлена сестрам мадам Понафидиной.)

Бортники, 1 июня 1918

По-прежнему нет писем из-за границы. Из-за приближающегося прихода немцев крестьяне очень изменились. Теперь они постоянно заискивают перед нами и уверяют, что никогда не собирались трогать нас. „Во всем виновато влияние извне“ и т. п. Я не знаю, в каком случае они показали себя с худшей стороны. Мы ничего не знаем о судьбе Георгия. В Москве сформирована группа, которая доставляет письма в оккупированные районы, и мы попытаемся установить связь с Верой, которая, по всей вероятности, находится в Киеве. Письмо стоит 40 рублей. Мы не можем купить самых необходимых вещей, либо они стоят слишком дорого. В Осташкове нет ни ручек, ни кнопок. Моя сестра княгиня Ш[аховская] и ее семья живут впроголодь. Они живут тем, что продают на улицах газеты и разные мелочи. Для аристократов нет работы. Их имение разрушено. Мы в лучшем положении, чем наши родственники. Петр все так же. Мы выводим его на балкон.

С любовью, Эмма».

Эти письма были последними, которые наши друзья получили от нас, и мы тоже больше не получали писем из-за границы. Не было писем, не было газет, и мы не знали о том, что происходит за границей нашей обагренной кровью России. Советские газеты уверяли, что вся Европа и Америка следуют по пятам за Россией; коммунизм наступает по всему миру. Друзья часто выражали удивление, как мы можем верить в подобное. Но мы видели, что невозможное произошло в нашей огромной Российской империи. Так почему то же самое не может произойти в других странах?

Нам казалось, что мы живем на острове, отрезанные от остального мира, и хотели надеяться, что мир не отвернулся от нас. О, эти надежды! Они окрепли, когда просочились новости, что союзники движутся на Петроград. Мы не могли представить, что о нас забыли. После того как большевики заключили сепаратный мир с Германией, казалось невозможным, что наши старые друзья – Франция и Англия – оставят нас на произвол судьбы. Мы считали, что мир должен понимать: большевизм – это не Россия, русская армия была жертвой, а Россия, которая была их союзником, существует, но связанная и беспомощная. И так месяц за месяцем мы, не имея представления о реальном положении вещей «снаружи», не получая известий из-за границы, цеплялись за радужную, крайне туманную, но глубокую веру в то, что принимаются все меры для нашего спасения. Даже сегодня русские очень смутно представляют, что происходило и происходит за границами их страны начиная с 1917 года. Наверно, правильнее сказать, они плохо представляют, что творится в России в целом, за границами их волости или деревни, в которой они живут. Эти доверчивые души по-прежнему ждут, что к ним придут на помощь.

Предыдущая главаГлава 18 из 37Следующая глава