Хотя я подробно рассказала о Распутине до того, как касаться темы войны, его имя связано и с войной. Его считали германским шпионом, который поощрял якобы прогерманские склонности императрицы. Хотя я всегда буду придерживаться своего изначального убеждения в том, что Распутин, сам того не зная, стал слепым орудием в руках революционеров, я точно знаю, что он был против войны и всегда желал мира. Последнее объяснялось его собственными желаниями и убеждениями. В 1915 году я спросила Распутина, когда, по его мнению, закончится война.
– Еще не скоро… Не жди, что война скоро закончится, – ответил он.
В 1916 году, приехав из Ревеля, я задала императрице тот же вопрос.
– Еще нет, Лили, еще нет, – ответила она.
По-моему, оба ответа показывают, сколь ничтожно было политическое влияние как императрицы, так и Распутина. Императрица как человек, несомненно, желала мира; будучи русской, она не могла желать победы Германии.
В 1914 году Россию охватил патриотический подъем; все надеялись, что Англия вступит в войну, особенно моряки, прекрасно знавшие о слабости русского флота.
Волнение усилилось, когда Россия стала союзницей Франции. Императорский оркестр ежедневно исполнял гимны стран-союзниц; ни о каких прогерманских настроениях при дворе не было и речи – Россия, как подобает ее великим традициям, сражалась за правое дело!
Моему мужу приказали сопровождать царскую семью на «Штандарте»; я поняла, что придется отметить день моего рождения без него. Однажды вечером, когда мы сидели в парке и говорили о том, как будем праздновать, когда он вернется, к мужу подошел один из начальников его департамента.
– Ден, – сказал он, – немедленно езжайте в порт. Вас требует комендант.
Муж вернулся очень взволнованным.
– Лили, – воскликнул он, – мне приказано поступить в распоряжение адмирала Эссена! Я должен отбыть незамедлительно! – Он в самом деле уехал очень быстро; мы с ним распрощались в 3 часа ночи.
Узнав об отъезде Карла, императрица сразу прислала мне записку. «Надеюсь, все будет хорошо, – писала она. – Бедная Лили, не отчаивайтесь!»
Я старалась не отчаиваться и, подобно многим женам в то время, улыбалась, хотя мне часто хотелось плакать. Каждый день император проводил совещания с Военным советом. Вечером накануне объявления войны я узнала о решении объявить всеобщую мобилизацию.
Император не сомневался в том, что в России хватает военного снаряжения, оружия, боеприпасов. В этом его убеждали великий князь Николай Николаевич и военный министр генерал Сухомлинов. Сухомлинов знал, что боеприпасов недостаточно, и все же продолжал убеждать в обратном императора и союзников. Великий князь Николай Николаевич, которого нельзя назвать невиновным… собрал специальную комиссию под председательством великого князя Сергея Михайловича; комиссия, как объявили, должна была обеспечить армию требуемым снаряжением. Но прошло три месяца, и ничего не было сделано. Даже если партии боеприпасов доходили до фронта, они оказывались бесполезными, так как не подходили под калибр ружей и артиллерии! Во всех бедах несправедливо винили императора, хотя подлинными преступниками были великий князь Николай Николаевич, генерал Сухомлинов и их приспешники.
На следующий день после отъезда моего мужа императрица написала мне и попросила пойти с нею в церковь, которую обычно посещали уланы ее величества гвардейского полка. Там провели торжественный молебен. Я стояла за императрицей. Помолившись, она повернулась ко мне.
– Не грустите, Лили, – прошептала она. – Этой войне суждено было случиться!
Всякий раз, когда полки, чьим шефом выступала императрица, выдвигались на фронт, она встречалась с офицерами и солдатами, благословляла и напутствовала их. Часто говорят и пишут о непопулярности императрицы среди военных. Хотя я редко слышала добрые слова о ней, все же мне доподлинно известно, как преданно ее любили многие офицеры и рядовые. Считаю своим долгом напомнить о том, сколько трогательных писем с изъявлениями преданности получала она от военных во время революции. Сизифов труд клеветников напрасен: они не заставят меня забыть то, что мне известно.
После объявления войны императрица сразу же учредила свои госпитали; она и ее дочери окончили курсы сестер милосердия. Их обучала княжна В.И. Гедройц, профессор хирургии; Александра Федоровна и великие княжны уделяли много времени лекциям и практическим занятиям.
Сдав необходимые экзамены, императрица и «четыре сестры Романовы» сразу начали ухаживать за ранеными. Они проводили с ранеными долгие часы и часто присутствовали на операциях.
В обществе их сразу же начали критиковать. Говорили, что императрице не пристало ухаживать за ранеными. Недоброжелатели словно забывают, что в то время в иллюстрированных журналах помещали множество изображений различных коронованных особ, которые делали то же самое, за что осуждали императрицу! Александра Федоровна держалась с достоинством, хотя то, что было достойно похвалы у других, в ее случае становилось грехом. Рискуя показаться озлобленной, тем не менее скажу: мне грустно, когда я вспоминаю, с какой неизменной враждебностью относились к ее величеству представители всех классов, от князя до крестьянина… Как писал Шекспир, «зло, творимое людьми, остается после них, добро же часто хоронится с костями». В случае императрицы творимое ею добро не признавалось и при ее жизни. Повторяя слова одного английского биографа, скажу: ее невольная ошибка состояла в непонимании, «что в глазах подданных она должна сиять и украшать собою, а не быть полезной в мирском смысле слова». Скорее всего, императрица заблуждалась, считая, что разбирается в умонастроениях русского крестьянства. Будучи беспристрастным критиком, боюсь, что так оно и было. Когда она надела форму с Красным Крестом, символ всемирного братства милосердия, многие солдаты усмотрели в Красном Кресте лишь свидетельство потери ею достоинства как русской императрицы. Солдаты испытывали потрясение и смущение, когда она обрабатывала их раны и делала самую черную работу. Для них императрица была не женщиной, а могущественной и блестящей монархиней.
О прогерманских склонностях царицы заговорили после нашего отступления из Бреста, когда император взял командование армией на себя. Все подозревали ее в измене; в госпиталях, когда она говорила с дочерьми и фрейлинами по-английски, солдаты подозревали, будто она говорит по-немецки. Едва начавшись, подобные слухи разрастались как снежный ком.
Хотя революция началась еще до гибели Распутина, во время войны открыто провозглашалось, что царский режим вот-вот падет. Все наши поражения приписывались прогерманскому влиянию императрицы, которую во многих великосветских салонах презрительно именовали «полковником».
Протопопов, министр внутренних дел, часто докладывал о заговорах с целью покушения на жизнь императрицы. Один такой заговор якобы разоблачили благодаря перехваченному письму некоей дамы из высшего общества к своей московской подруге. Автор письма сокрушалась, что убийство императрицы не стало «совершившимся фактом», и считала: если покушение окончится неудачей, императрицу следует поместить в сумасшедший дом. Письмо императрице якобы от имени русских женщин послала княгиня Васильчикова; она смела утверждать, будто против царицы настроены все классы общества, и открыто запрещала ей далее вмешиваться в дела России.
Насколько мне известно, императрицу равно разгневало и содержание письма, и то, что его написали на листке, вырванном из блокнота! Однако в первую очередь ее огорчали не нарушения этикета, а ужасные обвинения и ожесточенная враждебность послания. Со слезами на глазах она спрашивала меня:
– В чем меня обвиняют? Григорий умер… Неужели нельзя оставить меня в покое?!
Письмо княгини Васильчиковой вызвало всеобщее возбуждение; ее портрет печатали во всех газетах, и общественное мнение по отношению к ней разделилось; одни были «за», другие «против».
Императрица получила еще одно письмо, на сей раз анонимное, однако его содержание было не менее дерзким. И это, и предыдущее письмо вызвали огромное возмущение в госпиталях, так как офицеры, знавшие, какой была императрица на самом деле, очень разозлились. В те годы жизнь в целом стала крайне трудной и мучительной, настолько, что, когда мой муж прибыл из Мурманска и спросил графа Капниста, как обстоят дела, граф ответил: «Скоро вы сами увидите и придете в ужас. Мы вернулись к дням Павла I. Впереди гибель».
Императрица в то время проводила много встреч. Каждый четверг устраивались музыкальные вечера, где я встречала разных друзей – офицеров артиллерии, адъютантов его величества, Линевича, графа Ребиндера и его жену (которой ошибочно приписывали сходство с императрицей), офицеров со «Штандарта», князя Долгорукого (которого впоследствии убили), мадам Воейкову, жену коменданта дворца, полковника Гроттена и многих других.
На этих «четвергах» играл румынский оркестр под управлением знаменитого Гулеску, и императрица получала большое удовольствие, слушая по-настоящему изысканную музыку. В салоне всегда было жарко натоплено; императрица сидела у камина, а место непосредственно за собой она оставляла для меня. Если я приходила уже после того, как императрица усаживалась, она всегда жестом и ласковой улыбкой указывала мне на свободное место.
Однажды вечером, примерно за две недели до революции, когда сидела на своем всегдашнем месте и слушала румынский оркестр, я заметила, что императрица необычно грустна. Наклонившись к ней, я встревоженно спросила:
– Ваше величество, почему сегодня вы так грустите?
Императрица развернулась и посмотрела на меня.
– Почему я грустна, Лили? Не могу сказать, но музыка меня угнетает… По-моему, у меня разбито сердце.
В тот же вечер Анна по-детски заметила:
– Всем как-то не по себе. Неплохо будет выпить шампанского!
Услышав ее слова, императрица сильно разозлилась.
– Нет, – сказала она, – император терпеть не может вина, он не выносит женщин, которые пьют вино… и дело даже не в том, что ему нравится или не нравится, сразу поползут слухи, будто он сам пьяница!
Здоровье императрицы ухудшалось; психические трудности усугубляли болезнь сердца, но она никогда не позволяла нездоровью мешать ей исполнять свой общественный долг. На одном официальном приеме по случаю проводов гвардейцев на фронт она призналась мне, что с трудом выдерживает напряжение.
– Меня поддерживает веронал. Я буквально пропитана им, – сказала она.
Когда мой муж на несколько дней приехал в отпуск, император вызвал его к себе и внимательно выслушал все, что он рассказывал; он подробно расспрашивал его об отдельных вещах. Нам и в голову не приходило, что можно просить о переводе в более спокойное место; целых два года муж занимался устройством минных полей. От императора не укрылось, как плохо он выглядит.
– Ден должен отдохнуть, – заметил его величество. – Я возьму его к себе.
Его планам не дано было осуществиться. Мужа вызвал к себе министр военно-морского флота, и через двадцать четыре часа он отбыл в Англию в обществе генерала Меллера-Закомельского. Они повезли с собой ордена, которыми император наградил нескольких английских офицеров. Ни они, ни англичане не знали о произошедшей в России революции, поэтому в Англии их ожидал пышный официальный прием. Вскоре о перевороте стало известно, и императорские награды утратили свое значение. Я часто гадаю, что с ними стало.
Муж звал меня поехать в Англию с ним. Я не могла ничего обещать. Я очень любила его, но понимала, что мой долг – находиться рядом с императрицей.
– Нет, Карл, – сказала я, – сейчас я ничего не могу тебе обещать, но, когда положение улучшится, я приеду.
После его отъезда я чувствовала себя очень несчастной, но не жалела о жертве, которую вынуждена была принести ради царской семьи. Я слишком их всех любила.
В то время император собирался остаться с семьей, но однажды утром, после аудиенции, которую он дал генералу Гурко, он вдруг объявил:
– Завтра я еду в Ставку.
Императрица удивилась.
– Разве ты не можешь остаться с нами? – спросила она.
– Нет, – ответил император. – Я должен ехать.
Почти сразу же после отъезда императора цесаревич заболел корью, и я проводила почти каждый вечер с императрицей, которая, естественно, очень беспокоилась за здоровье сына. В те дни наша с нею близость так окрепла, что я в основном посвящала время императрице и почти не виделась со своими друзьями и родными. Но моя тетка, графиня Коцебу-Пилар, вела светский салон; поэтому я сразу узнавала все новости. Как-то вечером перед ужином тетка (которая всегда гневалась, услышав последние сплетни про императрицу) позвонила мне и попросила срочно приехать к ней. Я застала ее в крайне взволнованном состоянии…
– Лили, просто ужасно, какие про нее ходят слухи! – воскликнула она. – Ты непременно должна предостеречь императрицу!
Немного успокоившись, тетка продолжала:
– Вчера я была у Коцебу… Там присутствовало много офицеров, и открыто утверждалось, что его величество уже не вернется из Ставки. Что ты намерена делать? Ты постоянно рядом с императрицей… нельзя оставлять ее в неведении относительно таких слухов.
– Она им не поверит, – возразила я.
– Тем не менее, – не сдавалась тетка, – твой долг предупредить ее.
Я вернулась во дворец в самом несчастном настроении. Я не понимала, как лучше поступить. Наконец, после борьбы с собой, я решила все сказать императрице. Как я и предвидела, она отмела мои слова.
– Лили, это ерунда. Я ни слову не верю в этих злобных сплетнях. Однако, если у вас дурное предчувствие, пошлите за Гроттеном [комендантом дворца] и расскажите ему.
– Не обращайте внимания на такие слухи! – сердито вскричал Гроттен, услышав мой рассказ. – Это подлая ложь!
– Что ж, генерал, – ответила я, злясь на себя за то, что раздула из мухи слона, – если Господь предопределил, что рассказ моей тетушки – ложь, тем лучше.
– Не злитесь… Я обязательно свяжусь со Ставкой, – утешил меня Гроттен.
Через три дня произошла революция.
И вот по всей России зазвучал похоронный звон, вначале приглушенный, но неустанный. В Петрограде начались беспорядки. 21 февраля (по старому стилю) объявили всеобщую забастовку. Народ требовал хлеба, поставки которого внезапно прекратились. Никто не мог ничего понять, ведь Протопопов, докладывая императору, заявил: «Муки хватает, ручаюсь, что муки хватит на месяц, а потом будут свежие поставки».
На самом деле дефицит хлеба был вызван действиями Думы – все было подстроено специально!
С каждым днем положение ухудшалось. На улицах начались стычки; бесчинствовала перепившаяся чернь. Убивали полицейских – примерно так же, как в Ирландии. Стояла лютая стужа; намело большие сугробы снега. Петроград очутился в железной хватке мороза.
Протопопов, министр внутренних дел, всегда был настроен крайне оптимистично – мне он никогда не нравился, и я ему не доверяла; он не производил впечатления человека, способного справиться с крупным кризисом. Дума его поддерживала до прискорбного интервью в Стокгольме, когда он весьма бестактно высказался о войне. Но после того как Протопопов стал министром внутренних дел, он навлек на себя всеобщую ненависть. Кроме того, все осуждали царя за то, что он назначил на высокий пост человека, лишенного каких-либо достоинств. Протопопов охотно обещал все подряд, не думая о том, насколько выполнимы его обещания. Он терпеть не мог говорить неприятную правду, поэтому прибегал к смутным, уклончивым ответам. Постоянно внушал царской семье, что ничего не может случиться.
– Поверьте мне! – театрально восклицал Протопопов.
Всякий раз, как ему напоминали о волнениях среди рабочих, он взмахивал рукой, словно хотел спросить: «Помилуйте, какие „волнения“?» – и вслух, обиженным, но добродушным тоном, спрашивал:
– Что? Вы в самом деле тревожитесь из-за небольших беспорядков? Мы скоро их сокрушим… против меня рабочим не выстоять.
Можно спросить: почему царская семья, и особенно императрица, так верила утверждениям Протопопова? Ведь императрица не питала иллюзий относительно того, что о ней говорят и пишут. Ответ прост: императрица знала, что она непопулярна, но не могла поверить, что ее не любит простой народ! Злобную клевету она приписывала классовой ненависти и жажде сенсаций, без которой не мыслила свое существование определенная часть прессы. Когда, набравшись храбрости из-за растущих дурных предчувствий, я отважилась рассказать императрице, что в последнее время «народ» не может служить образцом верности, она напомнила мне один день в недалеком прошлом, когда мы с ней ездили в маленькую «лифляндскую» деревню возле Петергофа. Я хорошо помню тот день. Автомобиль остановился у церкви, и, как только императрица вышла, ее окружила толпа крестьян. Они упали перед ней на колени и со слезами на глазах молились за ее счастье. После этого императрице поднесли хлеб-соль, и лишь с большим трудом удалось расчистить путь к ожидающему ее автомобилю. Та поездка состоялась за два года до революции.
– И вы говорите, Лили, что эти люди желают мне зла!
– Ваше величество, за прошедшие два года многое изменилось.
– Лили, подлинное сердце России осталось неизменным!
Я не утверждаю, что разбираюсь или когда-нибудь стремилась разбираться в политике. Я не могу со знанием дела вести дискуссию о так называемых политических влияниях на императрицу. Хотя мы с ней почти никогда не говорили о политике, могу со всей искренностью заявить: я ни разу не слышала, чтобы она хотя бы отдаленно высказывалась в пользу Германии. Ее письма, написанные после ареста и опубликованные ниже, свидетельствуют в ее пользу вернее, чем любые мои слова. Когда императрица писала мне, мы и представить себе не могли, что часть ее переписки окажется доступной для английской публики. Возможно, ее письма не дошли бы и до меня; их вывозили из Тобольска тайно и переправляли в довольно трудных и опасных условиях. Но каждая их строчка дышит искренностью; они были написаны, когда над царской семьей уже нависла смертная тень… Ни в одном письме нет и следа истеричной интриганки. Письмо, в котором речь идет о флоте, возможно, свидетельствует в пользу императрицы громче всяких слов – во всяком случае, относительно ее якобы прогерманских настроений. Правосудие, слепое и тем не менее объективное, потребовало от Германии признать, что она уничтожила «Хэмпшир». Будь императрица виновна, Германия, призванная к ответу, не замедлила бы очернить ее, особенно после того, как стало известно, что защититься Александра Федоровна не сможет. Но Германия не воспользовалась всеобщей ненавистью, которая окружает имя русской императрицы: поэтому хотя бы от одного обвинения ее избавили.