К книге
Император Александр I и его окружение. Воспоминания фрейлины свиты двух русских императриц о высшей знати времен Отечественной войны 1812 годаГлава 17
56%
Глава 17
19

Письмо автора к отцу с просьбой вернуться. – Записка автора графу Толстому. – Ответ графа. – Визит императора. – Опасения автора относительно возможного секвестра семейного имущества. – Александр ее успокаивает. – Интересная беседа. – Чары разрушены. – Глубокая и разносторонняя инструкция Александра. – Моро. – Молитва за императора. – Лорнет Александра

Император собирался уезжать к армии, Кутузов тоже. Однажды вечером он пришел через черный ход передать мне комплименты его величества, который только что ушел от него, и сказал, что они прочли письмо, каковое император обещал мне передать моему отцу, где бы тот ни находился (я полагала, что он в Вене), и его величество сказал мне с улыбкой:

– В течение всей кампании у нас были открытые каналы с Австрией.

Достойный человек! Это было действительно трогательно! Мое письмо было одобрено; я писала с большой осторожностью, убеждая отца вернуться, но, не упоминая открыто императора, написала только: «Сообщаю вам об интересном визите, который я приняла, но большего я не могу сказать!»

Отец получил это письмо в Варшаве, где находился еще во власти французов. Оно наделало много шуму; он вынужден был показать мое письмо и приложить немало трудов, чтобы спасти от петли принесшего его еврея, на которого, несмотря на его золотые императорские медали, смотрели как на шпиона. Отец отправился в Вену, оттуда в Париж, не считая для себя возможным оставить польское дело, не стоившее ни грамма на весах событий, еще будораживших Европу. Я же хотела уехать из Вильны и от идущей из госпиталей заразы, против которой защищались, сжигая на всех улицах кучи навоза, что делало воздух еще более зловонным и опасным.

Я знала, что окружение его величества образовало клику, дабы помешать ему проводить у меня вечера, о чем он просил меня на балу с робкой любезностью, убеждая меня поощрять его. Однако в интересах семьи мне было совершенно необходимо видеться с императором, чтобы говорить о моем отце, который, не зная об объявленной амнистии, мог не вернуться в назначенный двухмесячный срок. Поэтому я написала графу Толстому записку:

«Пожалуйста, господин граф, узнайте у его императорского величества, не соблаговолит ли он дать мне краткую аудиенцию. Я уезжаю, но никогда не утешусь, если уеду, не получив счастья вновь увидеть его величество, вымолить его покровительство и еще раз выразить ему всю мою признательность».

Я получила самый любезный ответ, какой только возможен: граф, называя меня сиятельством, писал, что его величество, как и все его подданные, всегда будет сердечно рад сделать все, что мне будет приятно, и что его величество сегодня вечером приедет ко мне.

Я в сильном волнении ждала назначенного часа; я опасалась императора, потому что намеревалась просить его о милости, и сердце мое забилось сильнее, когда я услышала, как сани въехали в ворота, и увидела его величество. Но доброе его отношение скоро успокоило меня. Всегда любезный и милостивый, с обычными для него естественностью и достоинством, он умел внушить к себе почтение и одновременно с тем доверие. Он заявил, что сильно тронут запиской, написанной мною Толстому, и сказал, что хотел попрощаться со мной накануне, но ему помешала смерть герцога Ольденбургского[49], а также многочисленные дела (Кутузов вынуждал его работать до одиннадцати часов вечера).

Я заговорила о делах моего отца, но, поскольку от робости говорила тихо, его величеству послышалось, что я прошу разрешения присоединиться к нему, и он сказал:

– Кто может найти в этом дурное и станет осуждать дочь, едущую к отцу.

Тогда я дала ему понять о своих страхах относительно нашего состояния. Его величество заверил, что не прибегнет к столь суровым мерам; что двухмесячный срок установлен лишь для формы, чтобы помешать вывозу денег из страны в интересах вражеских армий; впрочем, речь и там шла о секвестре, а не о конфискации.

Когда одна из моих кузин просила для своего мужа, раненного в Прусской кампании, позволения вернуться в Литву, император добавил: «С возвращением имущества». Та же милость была оказана всем полякам и литовцам, которые служили Наполеону. Какое милосердие! Какое великодушие!

Когда я заметила императору, посетившему госпитали, что он подвергал свою жизнь опасности, ведь только что от тифа умер герцог Ольденбургский, он ответил:

– Мой зять был не слишком здоровым человеком. Если у тебя хорошее здоровье и нет дурных предчувствий, бояться нечего.

Его величество рассказал мне подробности, от которых волосы на голове становились дыбом, о штабелях наваленных друг на друга трупах, среди которых шевелились еще отдельные живые люди. Я спросила, узнали ли его.

– В офицерской палате, но обычно я выдавал себя за адъютанта господина де Сен-При.

Меня глубоко тронула одна история. Молодой испанец передал мне письмо для своей жены, сказав, что это последняя просьба умирающего. Я обещала его передать. Я меньше занималась щипанием корпии, потому что раненых почти не было, были только мертвые! Его величество сказал, что хотел бы получить рану, чтобы воспользоваться моей корпией. Потом разговор принял серьезный оборот. Император заговорил как настоящий мудрец, не желающий ничего иного, кроме как счастья человечества. Казалось, он мечтает лишь о том, чтобы получить средства возвратить на землю золотой век; какая прекрасная мечта для монарха! Он хотел, чтобы все люди по-братски любили друг друга, помогали в их нуждах и чтобы свободная торговля стала общей связующей нитью общества. Я позволила себе сказать, что если буквально следовать евангельской морали, такой доброй, такой естественной, доступной каждому, то для управления людьми другие законы и не понадобятся.

Император пожаловался на несчастную судьбу монарха, которому так мало помогают в его филантропических планах эгоисты, пренебрегающие благом государства и думающие лишь о собственном обогащении.

– Иногда, – признавался он, – мне хочется разбить голову об стену, и, если бы это помогло изменить ситуацию к лучшему, я бы с удовольствием это сделал, потому что нет судьбы тяжелее, чем моя, а я не имею ни малейшего призвания к трону.

Как странно было слышать подобные слова из уст монарха, победившего такого сильного противника, как покоритель Европы. Какая ангельская душа! Какие прекрасные и благородные чувства он обнаружил своей любовью к миру, своим презрением к роскоши, честолюбию, придворным, камергерам, называемым им придворными натирателями паркета! Он возмущался тем, что Наполеон пользовался услугами всех этих придворных чинов, унижал достоинство посла, требуя от Коленкура сопровождать его верхом. К счастью, сегодня понимают, что придворная должность не освобождает от более полезной службы государству. «Зачем мне все эти господа, куда лучше мне служит мой камердинер!»

То же пренебрежение Александр выказывал и по отношению ко всем почетным отличиям, и был не прав, потому что всеми этими лентами и крестами манят и награждают генералов и государственных деятелей. Александр даровал какую-то ленту, уж не помню, красную или голубую[50], князю Волконскому[51]. Тот проявил по этому случаю такую радость, что император был удивлен до последней крайности.

– Мой дорогой Волконский, как можно столь бурно радоваться из-за куска ленты!

– Но, сир, – ответил князь, – я радуюсь воплощенной в ней милости ко мне вашего величества.

Я выразила надежду, что весной будет заключен мир.

– А почему не зимой?

– Чем раньше, тем лучше.

– Теперь уже не Наполеону, а вам достанется слава умиротворителя Европы, – сказала я.

– Какая разница, ему или мне, лишь бы наступил мир.

Он снова повторил, видимо, понравившееся ему выражение:

– Чары разрушены, и мы посмотрим, что получается лучше: заставить себя бояться или заставить себя любить.

В этой фразе была вся идея Священного союза.

Александр сказал: «Теперь я понимаю истинность слов Талейрана, который сказал мне в Эрфурте, что Европа нуждается в мире. Тогда я остерегался всех этих стариков в политике и полагал, что он устраивает мне ловушку».

Затем император заговорил о современном образовании, которое находил крайне поверхностным: «Наши молодые люди полагают, что, научившись танцевать и говорить по-французски, они знают все». После он стал рассуждать о философии Вольтера, Руссо (этого последнего он любил), Шатобриана, госпожи де Сталь, которая отказалась от своих идей относительно самоубийства; о Канте и его непонятной философии, о Песталоцци, об алгебраической системе Пуффендорфа, казавшейся ему чересчур механической и не дающей пищи для размышлений.

Эта ученая беседа была выше моего понимания и образования девушки, которая, следует честно в этом признаться, своими знаниями была обязана самой себе, своему стремлению к просвещению. У меня было несколько французских гувернанток, но ни одна не владела языком в совершенстве, ни одна не знала орфографии и не была в состоянии написать без словаря простейшей записки, разве что первая, воспитанная в Сен-Сире[52], да и то… Она допускала ошибки при письме и в произношении. А последняя служила в прошлом в модной лавке в Париже. Она мне рассказывала, как однажды пролила чернила на серо-розовое атласное платье принцессы де Гемене. Пришлось ей, красной и трясущейся, нести злосчастное платье принцессе, которая сидела перед туалетным столиком и кушала засахаренные персики, в то время как ее завивали, причесывали и пудрили. Заметив пятно, она подняла крик, но, видя горе юной модистки, обратилась к своим служанкам. «Посмотрите, – сказала она им, – можно ли поправить беду». Оказалось, что надо заменить один кусок между двумя кромками, а такая ткань, по счастью, еще была в наличии у торговца. «Ну что ж, – сказала добрая принцесса, – чтобы наказать эту неловкую девчонку, – отдайте ей кусок с пятном». И добавила к нему два персика.

Мадемуазель Бутфруа часто говорила мне:

– Ну зачем вы так много пишете?

– Чтобы сформировать стиль, чтобы быть образованной.

– Э! Вы достаточно знаете.

Я родилась с явной предрасположенностью к учению. Если бы мои наклонности развивали, возможно, мой талант открылся бы. Но зачем?

Внезапно император перебил сам себя:

– Я потратил время на чтение лекции о морали красивой женщине. Если бы меня слышали, то подняли на смех.

Я ответила, что извлеку из этой лекции пользу и благодаря его величеству стану лучше.

– Ах! Вам это не нужно. Вы намного лучше нас.

Потом он, незаметно для себя, снова свернул на ту же тему, перебивая себя смехом и говоря, что не с каждой дамой мог бы поговорить об этих вещах. Много таких, которым нужны лишь занятные истории.

– Вы не поверите, – сказал он мне, – до какой степени упали нравы людей. Они не хотят верить, что можно любить женщину ради нее самой, женщину, не являющуюся вашей супругой, матерью, сестрой…

Он не захотел произносить слово «любовница». Потом, говоря о русских крестьянах, император с восторгом сказал:

– О, мои бородачи, они лучше нас; в них еще можно найти старые, патриархальные нравы, настоящую преданность государю и Отечеству. Они не клюнули на приманку вольности, обещанную им французами. Евреи также проявили удивительную преданность.

Я повторила:

– О да! Удивительную! – затем, заметив свою наивность, добавила: – Нет, если судить по моим наблюдениям.

Он в благодарность поцеловал мне руку, хотя, по правде говоря, было не за что.

– Французы не знают, как низко ценит их Наполеон, – сказал император. – Я лично слышал от него: «Вы не знаете французов: ими надо управлять железной рукой, как это делаю я».

Мадемуазель Таффен начала славить гражданские добродетели Люсьена Бонапарта. Император ничего по этому поводу не сказал.

– По-настоящему великий человек – Моро. Я хотел бы быть Моро.

Он мог бы добавить: «Если бы я не был Александром»[53].

Ясно, что уже в то время у императора были виды на Моро[54].

Скромность этого государя всегда страдала, когда ему говорили нечто лестное. Я сказала, что в эти дни мы, моя компаньонка и я, искали в истории монарха, которого можно было бы поставить вровень с ним. Он не дал мне закончить.

– Прекратите хоть на время делать мне комплименты, прошу вас, – сказал он, наклонив голову.

Мы поговорили о личности Наполеона; я сказала, что редко какому государю удается соединить в себе все возможные достоинства.

– Но такое все-таки случается, – произнесла мадемуазель Таффен, глядя на императора.

– Да, конечно! – подхватила я, уловив ее мысль.

Император отлично понял, потому что, покраснев с непередаваемым изяществом, закрыл лицо руками. И мы все втроем рассмеялись.

Как приятно было слушать государя – молодого, красивого, могущественного, – рассуждающего в изысканных выражениях о религии, морали и науке. Он проявлял большую терпимость к различным религиозным воззрениям.

– Мне кажется, Богу безразлично, обращаются ли к нему на греческом или латинском языке, лишь бы шло это от чистого сердца, и отнюдь не длинные молитвы могут его тронуть.

– А я как раз подолгу молилась за ваше величество.

– Господь, очевидно, исполнит молитвы столь набожной особы, как вы.

Вот молитва за императора, которую я сочинила:

«Господи, защити Александра! Пусть Провидение поможет ему своей силой в сражениях и своей мудростью в совете. Защити ум его от опьянения победой, столь опасного для государя и столь вредоносного для счастья народов; дай ему Свой свет в трудах, вершимых им во имя Твое, и всегда держи его сердце в Своих могучих руках».

Никто не мог вложить в разговор столько шарма, прогоняющего смущение и холод этикета, сколько вкладывал император. Мы сидели вокруг маленького круглого стола, заваленного разного рода брошюрами, картинками с модными туалетами, смешными карикатурами, в числе коих был щеголь с челкой, падающей на лоб, при виде которого он сказал:

– У нас, лысых, как ни старайся, лоб все равно остается открытым.

В его взгляде было много ума, особенно когда он стремился хорошенько понять, что ему говорят, а в голубых глазах было нечто небесное. Он посмотрел на часы: было одиннадцать.

– Если еще у вас задержусь, я вас не затрудню?

Затем, после короткой паузы, он сказал мне таким мягким, таким соблазнительным и даже робким тоном:

– Я хочу попросить вас о небольшой милости.

Сильно удивившись, я подняла на него глаза.

– Чтобы вы хоть иногда думали обо мне.

– О, сир, каждую минуту моей жизни.

Мы все трое были в этот момент сильно растроганы. Кто бы не думал о таком очаровательном государе? Притом сложа руки и молясь! И как тут не вспомнить, что издатель первых моих воспоминаний об императоре Александре сравнивал мои чувства к нему с культом Наполеона у Лас-Казаса; ни это сравнение, ни эта интерпретация моей преданности не вызвали во мне ни малейшего неудовольствия. Император поднялся, наклонился, словно ища что-то на полу. Я поднесла к ковру свечу и нашла небольшой лорнет, который имела глупость отдать его величеству.

Моя сестра хорошенько меня отругала за мою честность, и я до сих пор вспоминаю этот случай, тем более что лорнет вряд ли стоил больше четырех франков, император постоянно лорнеты терял, и все его адъютанты должны были помнить об этом. Наконец его величество покинул меня и закрыл за собой дверь, чтобы помешать мне проводить его, и мы остались, наполненные его милостью и добротой. Потом я видела императора лишь мгновение в часовне; он уехал один, без эскорта, да разве кто-нибудь посмел бы причинить зло этому ангелу, мечтавшему лишь о всеобщем счастье? Позднее выяснилось, что такие есть. Император спросил меня о моих планах, намерена ли я остаться в Вильне. Я ответила, что пребывание в Вильне сейчас слишком грустно, чтобы проводить тут зиму, и что я намерена уехать в деревню.

– В какую сторону?

– В направлении Курляндии.

– Это дальше всего от дорог, по которым движутся войска, однако вы можете столкнуться там с какими-нибудь негодяями: и в моей армии служат не только ангелы.

– Сир, я ничего не боюсь, я отдаю себя под покровительство вашего величества.

Он поблагодарил меня за доверие.

Предыдущая главаГлава 19 из 34Следующая глава