С приездом посольства Германии в Москву перспектива возобновления войны между Германией и Россией стала ослабевать. Большая возможность для налаживания взаимопонимания между большевиками и союзниками появилась в феврале и марте, когда советское правительство пребывало еще в неуверенности относительно того, что предпримут немцы. К началу мая мирная политика Ленина стала приобретать сторонников даже среди тех большевиков, которые были самыми решительными противниками договора, подписанного в Брест-Литовске. Странно, но министерство иностранных дел, которое в феврале и марте не прислало мне ни слова ободрения, теперь начало проявлять признаки одобрения. Так, мне советовали приложить максимум усилий для обеспечения согласия большевиков на военную интервенцию союзников в Россию.
Момент был не слишком благоприятным, но все же в нашу пользу все еще были определенные факторы, из которых самым важным было положение немецких войск на оккупированной ими территории. Они учредили на Украине буржуазное русское правительство, которое первым делом возвратило землю ее бывшим владельцам. Это, естественно, спровоцировало восстание крестьян, которое было подавлено с большой жестокостью. Большевики и левые социал-революционеры, приехавшие с юга, были в ярости и делали все, что было в их силах, чтобы стимулировать партизанскую войну против немцев. Немцы умели брать и удерживать города при помощи военной силы, но им никогда не удавалось контролировать сельскую местность. К тому же военная помощь, которую немцы оказывали белофиннам во время финской гражданской войны, была другим фактором, игравшим нам на руку. Похоже было, что Германия встает на сторону реакции. Поэтому было естественным, что силы левых обратятся к нам за помощью.
Троцкий также все еще говорил о войне, как будто она была неизбежна. Когда я спросил его, согласится ли он на интервенцию союзников, он ответил, что уже попросил союзников выступить с предложением. Он хотел получить гарантии невмешательства во внутренние дела России. Тогда я сказал, что если союзники придут к соглашению по этому вопросу, то нельзя ли нам созвать получасовое совещание, чтобы составить рабочее соглашение. Ответ был характерным для него: «Когда союзники придут к соглашению между собой, я не полчаса, а целый день дам вам».
Это правда, что взгляды Ленина были менее удовлетворительными. Он также полагал, что война неизбежна, и высказывался за соглашение с союзниками. Но он был полон решимости самостоятельно установить дату этого неизбежного события. В последний раз я видел его 7 мая. Он честно сказал мне, что ему ясно, что рано или поздно Россия станет полем боя двух противоборствующих империалистических группировок, и он полон решимости – ради самой России – не допускать этого как можно дольше.
И тем не менее до самого конца июня существовала реальная перспектива прийти к временному соглашению. К сожалению, хотя и английское, и американское правительства делали какие-то попытки поиграть с идеей интервенции союзников с согласия большевиков, никакой определенной политики сформулировано не было. И в Вологде находился месье Нулан, посол Франции, сосредоточившийся только на одной цели – не иметь дела с головорезами, нанесшими ему оскорбление. 29 апреля у нас состоялась встреча с представителями союзников в наших апартаментах. Генерал Лаверне проинформировал нас, что господин Нулан выступает за интервенцию без согласия большевиков и без запроса на это согласие. Генерал, который побывал в Вологде, признал, что посол его страны не смог выдвинуть ни одного военного довода в пользу своего предложения. Ромей, Риггс и я вновь подтвердили нашу приверженность политике сотрудничества с большевиками.
Между нами и большевиками были небольшие разногласия, сыгравшие важную роль в крушении рабочего соглашения, которого мы стремились достичь. Интервенция Японии была одним из камней преткновения. В какой-то момент мы сообщали о благоприятном продвижении дел с Троцким. На следующий день мы опять возвращались туда, где были раньше. Японцы высадили свои войска во Владивостоке – и мы ловим хмурые взгляды Троцкого. Англичане лишаются всех своих льгот. Летят телеграммы в Лондон. И после многих дней промедления приходит ответ, что этот инцидент следует считать исключительно локальным.
Перспектива заключения соглашения не стала ближе после исполненной самых благих намерений речи господина Бальфура, который заявил, что японцы идут помогать русским. В беседе с Рэнсомом Ленин тут же поднял вопрос: «Каким русским?» – и, трезво проанализировав эту проблему, выдвинул свои доводы в пользу того, почему японская интервенция не принесет пользы ни Англии, ни большевистской России. Он напечатал свои аналитические выкладки и собственной рукой засвидетельствовал, что они верно отражают его взгляды.
Другим источником беспокойства была чешская армия, сформированная из чешских военнопленных и воевавшая на стороне России вплоть до революции большевиков. Чехи были хорошо обученной и вооруженной армией, находящейся под командованием французских офицеров. Но потребовались мои услуги, чтобы обеспечить их вывод, по-видимому, из-за привилегированного положения, которое я занимал при правительстве большевиков. Вывести войска было непростым делом. Естественно, немцы энергично протестовали против присутствия на территории, которая на тот момент была нейтральной российской территорией, большого воинского соединения, которое должно было быть использовано против них. Тем не менее мне удалось заручиться благожелательным отношением Троцкого, и, если бы не глупость французов, я убежден, что чехов можно было бы благополучно вывезти из страны безо всяких инцидентов. Мою задачу не облегчили просьбы, высказанные правительством Великобритании в последнюю минуту, использовать мое влияние на Троцкого, чтобы отправить чехов в Архангельск. Это все происходило в то время, когда на севере России уже находился генерал Пул, пропагандировавший политику интервенции, которая впоследствии и была принята и из которой не вышло ничего, кроме вооруженного вторжения против большевиков.
В конечном счете чехи стали причиной нашего окончательного разрыва с большевиками. Как бы мне хотелось сегодня, чтобы президент Масарик остался в России в это тяжелое время. Я убежден, что он никогда не санкционировал бы восстание в Сибири. Союзники послушали бы его, и мы не совершили бы глупость, предприняв авантюру, которая послала на смерть тысячи русских и стоила английским налогоплательщикам миллионов фунтов стерлингов.
Время подходило к концу. Мы быстро приближались к неизбежной трагедии. В Москве не я один не получал поддержки с родины. Робинс потерял в Вологде почву под ногами. У него был грозный противник в лице Саммерса, генерального консула США в Москве, который, женившись на русской из хорошей семьи, душой и сердцем был сторонником старого режима. Когда Саммерс внезапно умер в конце апреля, нашлись клеветники, которые объявили, что его отравили большевики, и стали косо смотреть на Робинса. Французы тоже вставляли Робинсу палки в колеса, играя на тщеславии американского посла. В его присутствии сотрудник французского посольства спросил, кто же является послом США, Фрэнсис или Робинс, потому что они всегда говорят вещи прямо противоположные. В результате этих интриг положение Робинса стало невыносимым, и в начале мая он уехал из России, чтобы лично обратиться к президенту Вильсону. Вечером накануне его отъезда мы ужинали с ним. Он читал книгу о жизни Родса и после ужина дал нам замечательное описание характера Родса. Подобно лорду Бивербруку, он обладал удивительным талантом извлекать именно то, что ему было нужно, из всего, что читал, а затем представлять это в лицах во время разговора. Он был сильной личностью, человеком с настоящим характером и железной решимостью. Его отъезд был для меня большой потерей. В той игре, в которую я играл почти в одиночку, его мужество было мне огромной поддержкой.
Лаверне тоже волей-неволей был вынужден согласиться с политикой Нулана. Даже Ромей, который, будучи солдатом, предпочитал действие бездействию, начал постепенно приходить к тому, что интервенция даже без согласия большевиков лучше, чем вообще никакой интервенции. На этом этапе президент Вильсон был все еще против интервенции без согласия большевиков. Французы предпринимали энергичные меры к оказанию военной поддержки антибольшевистским силам.
Министерство иностранных дел Великобритании – я намеренно пишу «министерство иностранных дел», потому что Военное министерство, по-видимому, придерживалось совершенно другой политики, – упорно настаивало на том, чтобы большевики немедленно приняли военную помощь от союзников. Вероятно, хотя я не думаю, что эти условия когда-либо выдвигались, они были готовы в обмен на это согласие гарантировать большевикам полное невмешательство во внутренние дела России.
В этом мрачном безвоздушном пространстве внезапно блеснул луч надежды. Троцкий был сговорчив более обычного. Немцы вели себя очень агрессивно на юге, и он реагировал в своей обычной воинственной манере. Он был примиренчески настроен в отношении Мурманска и наших складов в Архангельске и даже попросил военно-морскую миссию Великобритании реорганизовать русские флоты и предложил поручить англичанину российские железные дороги. Я телеграфировал об этом в Лондон и в течение нескольких дней не получал никакого ответа. Меня это не удивило. Телеграф работал непостоянно, так что задержки и нарушение последовательности получения телеграмм были частым делом. Затем однажды вечером я получил телеграмму, длинную, как депеша. Я до поздней ночи сидел, расшифровывая ее. Она пришла от господина Бальфура. Позднее я узнал, что он лично писал наброски почти всех телеграмм, которые я получал в России. У меня нет копии этой телеграммы. Я не могу вспомнить ее во всех подробностях, но ее начало и конец прочно остались в моей памяти. Начиналась она так: «У дипломата есть три обязанности. Одна – сделать себя персоной грата для правительства той страны, с которым он уполномочен вести переговоры. В этом вы великолепно преуспели. Вторая обязанность – разъяснять своему собственному правительству политику правительства той страны, с которым он уполномочен вести переговоры. С этим вы также успешно справились. Третья обязанность – разъяснять правительству той страны, с которым он уполномочен вести переговоры, политику своего собственного правительства. Мне кажется, здесь вам не удалось добиться такого же успеха». Далее следовал перечень пунктов, по которым англичане выражали свое недовольство большевиками. Когда этот перечень закончился, вдруг произошла резкая перемена. «После того как я все это написал, – говорилось дальше в телеграмме, – я получил вашу телеграмму, в которой вы сообщаете мне о просьбе Троцкого, нуждающегося в английских военно-морских и технических специалистах. Это добрые вести. Если вы действительно можете, убедите Троцкого сопротивляться дальнейшему проникновению немцев и вы заслужите благодарность своей страны и всего человечества».
Эта телеграмма, хотя и давала мне новую надежду, была немного злой. По общему признанию, мне не удалось разъяснить политику правительства его величества большевикам. Но в течение трех месяцев Лондон не давал мне никаких намеков на то, какова эта политика. В своем ответе я сослался на предыдущие телеграммы и смиренно попросил предоставить мне более точную ее формулировку. Ее все не было. Не была прислана никакая военно-морская миссия. Никакого англичанина не назначили управлять российскими железными дорогами. Но генерал Пул со штатом офицеров был направлен в Архангельск и Мурманск.
В общем, май был беспокойным и действовал на нервы. Он начался с внушительного парада Красной армии на Красной площади. Троцкий принимал парад в присутствии иностранных дипломатических представителей. Мирбах наблюдал за парадом из своего автомобиля. Сначала он презрительно улыбался, потом стал серьезным. Он был представителем старого немецкого империализма. В плохо одетых, неорганизованных людях, которые в марше проходили мимо него, несомненно, была жизненная сила. Я находился под сильным впечатлением. Однако буржуазия не умела читать такие символы. Ее захватил странный рассказ о чуде, которое произошло в тот день. На Никольской большевики украсили икону красными флагами. Как только ее выставили, ткань чудодейственным образом оказалась разорванной.
Шестого мая в Москву на несколько дней приехал американский посол. У меня с ним было несколько бесед, и мне он понравился. Это был добродушный старый джентльмен, падкий на лесть, который мог проглотить любое ее количество. Его знание чего-либо, выходящего за рамки банковского дела и покера, было строго ограничено. У него была дорожная плевательница – хитроумная штука с педалью, – которую он брал с собой всюду. Когда он хотел подчеркнуть что-то, слышался громкий стук педали, за которым следовал хорошо нацеленный плевок. Во время своего приезда в Москву он стал главным героем истории, которая заслуживает того, чтобы ее поставить в один ряд с рассказом Дюма о том, как влюбленная парочка давала друг другу клятву верности под развесистой клюквой! Однажды днем Норман Армор, знающий свое дело секретарь американского посольства, вошел в кабинет посла.
– Босс, – сказал он, – не хотите ли пойти сегодня вечером в оперу?
– Нет, – был ответ. – Я, наверное, буду играть в покер.
– Пойдемте, босс, – сказал Армор, – вы не должны пропустить ее. Это «Евгений Онегин».
– Какой Евгений? – спросил посол.
– О, ну, вы знаете, – ответил Армор, – Пушкин и Чайковский.
Раздался грохот педали плевательницы.
– Что?! – с восторгом воскликнул посол. – Пушкин поет сегодня вечером?
Седьмого мая я испытал волнение, носившее тревожный характер. В шесть часов вечера мне позвонил Карахан и попросил, чтобы я к нему приехал. У него была для меня необычная история, которую он хотел рассказать. В тот день какой-то английский офицер смело подошел к воротам Кремля и потребовал встречи с Лениным. Когда его попросили предъявить документы, он заявил, что его специально послал Ллойд Джордж, чтобы из первых рук получить информацию о целях и идеалах большевиков. Английское правительство не было удовлетворено отчетами, которые получало от меня. Ему было поручено восполнить эти недочеты. Он не встретился с Лениным, с ним побеседовал Бонч-Бруевич, который был родом из хорошей русской семьи и являлся ближайшим другом вождя большевиков. Карахан хотел знать, не самозванец ли этот человек. Имя офицера, по его словам, было Рейли. Я пришел в замешательство и, считая невозможным, чтобы этот человек мог занимать какое-то официальное положение, чуть не сболтнул, что он, наверное, русский, выдающий себя за англичанина, или сумасшедший. Но опыт научил меня быть готовым почти к любым сюрпризам, и, не выдавая своего удивления, я сказал Карахану, что я выясню этот вопрос и сообщу ему результат. В тот же вечер я послал за Бойсом, возглавлявшим разведслужбу, и рассказал ему все. Он сообщил мне, что этот человек – новый агент, который только что приехал из Англии. Я разразился бурей негодования, и на следующий день этот офицер явился ко мне с объяснениями. Он клялся мне, что все, рассказанное мне Караханом, совершенно не соответствовало действительности. Однако он признал, что был в Кремле и виделся с Бонч-Бруевичем. От наглости этого человека у меня захватило дух. Интуитивно я знал, что в этом случае Карахан строго придерживался правды. Теперь передо мной встала неприятная и даже опасная задача спасать английского агента, который, если я не признаю его, может скомпрометировать меня и за чью безопасность – хотя он никаким образом не подчинялся мне – я чувствовал себя в какой-то мере ответственным. И хотя он был намного старше меня, я отчитал его, как школьный учитель, и пригрозил отправить домой. Он отнесся к этому нагоняю смиренно, но спокойно и был так изобретателен в своих извинениях, что в конце концов заставил меня рассмеяться. К счастью, мне удалось все уладить с Караханом так, что у него не возникло подозрений.
Человеком, который при таких драматических обстоятельствах вторгся в мою жизнь, был Сидней Рейли, человек-загадка из британской разведки, известный в настоящее время всему миру как английский ас шпионажа. Мои впечатления от войны и русской революции создали у меня невысокое впечатление о работе секретной службы. Без сомнения, у нее есть свои цели и свое назначение, но политическая работа – не самое сильное ее место. Покупка информации приводит к сфабрикованным сообщениям. Но даже сфабрикованные сообщения менее опасны, чем честные донесения людей, которые – какими бы храбрыми и одаренными лингвистами ни были – часто не способны выработать политическую оценку, на которую можно положиться. Однако методы Сиднея Рейли были широкомасштабными, что вызывало мое восхищение. Мы еще услышим о нем, прежде чем я закончу свой рассказ.
Приблизительно в это же время мне также нанес загадочный визит высокий, чисто выбритый русский господин. Обращаясь ко мне, он назвал меня Романом Романовичем. Я безучастно смотрел на него. Насколько я помнил, я никогда не видел его раньше.
– Вы не узнаете меня? – спросил он.
– Если честно, нет, – ответил я.
Он прикрыл свой рот и подбородок рукой. Это был Фабрикантов, социалист-революционер и близкий друг Керенского. Когда я его видел в последний раз, он носил бородку! У него была серьезная проблема. Керенский находился в Москве и хотел уехать из России. Единственный путь, по которому он мог уехать, проходил через Мурманск или Архангельск. Фабрикантов уже приходил к Уордропу, английскому генеральному консулу, чтобы получить необходимую визу. Уордроп отказался выдать ее, не связавшись сначала с Лондоном. Могло пройти несколько дней, пока пришел бы ответ. Внезапно появилась возможность вывезти Керенского из страны вместе с взводом сербских солдат, которые возвращались домой через Мурманск. Каждый час, который он проводил в Москве, подвергал его опасности разоблачения. Если англичане откажутся дать ему визу, на них может лечь ответственность за его смерть. Какие у меня есть предложения в связи с этим?
Я принял решение очень быстро. Я не осмелился позвонить Уордропу, боясь, что наш разговор может быть подслушан. Если он не обладает полномочиями дать визу, не проконсультировавшись с Лондоном, он вряд ли передумает. У меня не было времени, чтобы увидеться с ним. Я не мог подвергнуть Фабрикантова разочарованию и даже опасности, отослав его и попросив вернуться позже. У меня не было полномочий выдавать визы. Я был исмаилитом, которого британское правительство могло признать своим или от которого оно могло отречься – на свое усмотрение. Я не был уверен в том, что выданная мною виза будет признана британскими властями в Мурманске. Но мы жили в необычное время, и я был готов проявить все свое влияние для того, чтобы не подвергать опасности жизнь несчастного Керенского. Поэтому я взял сербский паспорт, который раздобыл Керенский, проставил визу и скрепил свою подпись печатью, заменявшей нашу официальную печать. В тот же вечер Керенский, переодевшись в форму сербского солдата, уехал в Мурманск. И не раньше чем спустя три дня, когда я знал, что он должен быть уже в безопасности, я телеграфировал в Лондон, сообщая о своих действиях и о причинах, которыми эти действия были вызваны. Я боялся, что у большевиков есть ключ к нашим шифрам.
Мои страхи не были абсолютно беспочвенны. Карахан сам признался мне, что большевики предпринимали всяческие попытки заполучить немецкие шифры. Они осуществили нападение на немецкого курьера. Он даже предложил предоставить мне копии немецких телеграмм, если наши специалисты смогут расшифровать их. Я подозреваю, что моя собственная популярность среди большевиков явилась результатом того, что они из моих телеграмм знали, что я был против любой формы интервенции без их согласия.
Между 15 и 23 мая Кроуми дважды приезжал из Петрограда, чтобы посовещаться со мной. Его беспокоил Черноморский флот, которому благодаря наступлению немцев вдоль Черноморского побережья грозила опасность быть захваченным. Вместе с ним мы пошли к Троцкому. Во время пребывания Кроуми в Москве у меня было несколько бесед с красным военным министром, и хотя теперь он был полон подозрений в отношении союзников, он был дружелюбен и успокоил нас относительно Черноморского флота. После нескольких дней переговоров он сообщил мне, что отдал приказ об уничтожении Черноморского флота. Немного позже флот на самом деле был взорван. Это была моя последняя беседа с Троцким. С того момента его дверь была для меня закрыта.
Двадцать четвертого мая был день рождения молодого Там-плена, которому исполнился двадцать один год. Мы устроили в его честь обед в «Стрельне», загородном ресторане, где царили Мария Николаевна и ее цыгане. Не знаю, каким образом это место ускользнуло от недреманного ока большевистских властей, но мы получили возможность от души расслабиться. Все мы были немного возбуждены. Мы интуитивно чувствовали, что наше пребывание в России подходит к концу, и небольшая вакханалия, которой, я полагаю, можно назвать любую вечеринку с цыганами, была желанным расслаблением после сильного напряжения предыдущих недель. Мы пили бесчисленные чарочки, пока Мария Николаевна пела для нас, как никогда раньше. Она также понимала, что дни ее царствования сочтены. Одну за другой она спела все наши старые любимые песни: «Две гитары», «Еще раз», «До копейки», «Очи черные».
По обычаю христо-русскому;
По обычаю по московскому
Жить не можем мы без шампанского
И без пения, без цыганского.
Звучали западавшие в душу минорные аккорды гитар, глубокие низкие ноты великолепного голоса Марии Николаевны, в неподвижности теплой летней ночи слышался густой аромат лайма. Как все это вспоминается мне, подобно любому переживанию, которое не может повториться!
Там была одна песня, которую я ни разу не слышал ни в чьем ином исполнении, кроме Марии Николаевны. В те дни она была созвучна моей собственной мятущейся душе, и я просил исполнять ее снова и снова, пока, наконец, она не засмеялась и не расцеловала меня в обе щеки. Песня называлась «Я не могу забыть» и начиналась так:
Говорят, мое сердце как ветер,
И одной девушке не могу я быть верен;
Но почему же я других забываю,
А помню тебя лишь одну?
Звучащая глупо по-английски, но спетая Марией Николаевной по-русски, песня была пульсирующим стенанием, полным страстного желания.
Мы пили до глубокой ночи. Хикс, Тамплен, Гарстин, Хилл и Аингнер периодически выходили в сад, чтобы остудить голову, пока я не остался один. Когда они вернулись, то увидели, что я сижу в середине стола, все еще бодрый и очень серьезный. Я приветствовал их со вздохом: «Роман Романович почти пьян». Это была почти правда.
Их возвращение разрушило все чары. Я взял себя в руки и, когда занялась заря, отослал всех домой и поехал с Мурой на Воробьевы горы смотреть восход солнца над Кремлем. Оно взошло как грозовой огненный шар, возвещающий разрушение. Вместе с утром не пришла радость.
На следующий день я получил весть из Петрограда о том, что в тот вечер ожидается приезд генерала Пула в Архангельск. Бывший помощник военного атташе полковник Торнхилл уже прибыл в Мурманск, а до этого посетил Петроград. И хотя из Лондона мне ничего не сообщили об этих перемещениях – на самом деле министерство иностранных дел торопило меня обеспечить согласие большевиков на военную помощь союзников и ускорить отъезд из России чешской армии, – было очевидно, что сторонники интервенции делают успехи.
Я получил дальнейшие доказательства их деятельности, когда в тот же вечер генерал Лаверне пришел на наш ежедневный сбор. Он принес для меня приглашение отправиться в Вологду на встречу с послами союзнических стран. Господа Фрэнсис и Нулан желали убедиться, сможем ли мы скоординировать наши точки зрения и выработать общую доктрину.
И поскольку я практически не мог отказаться, то принял это приглашение с некоторой неохотой. Этой моей поездке в Вологду суждено было оказать крайне важное влияние на мою карьеру. И все же, хотя я понимаю сейчас, что для меня было бы лучше, если бы я остался тогда в Москве, эта поездка в глушь дала мне ценный опыт.
Сама Вологда была сонным провинциальным городом, в котором было почти столько же церквей, сколько и жителей. В качестве связующего звена с Москвой она была бесполезна, как Северный полюс. Ее единственным преимуществом в качестве пристанища для представителей стран-союзников была ее близость к Москве.
По приезде я нанес визит господину Нулану, который принял меня, всячески демонстрируя свое дружеское отношение. После короткого предварительного обсуждения я отправился обедать с американским послом, который удобно разместился в старом помещении клуба и гостем которого я стал на время своего пребывания в городе. Серьезные дела мы оставили до следующего дня.
Вечер, проведенный мною с американцами, был веселый, а также информативный. Господин Фрэнсис был очаровательным хозяином дома, в котором я встретился с японским поверенным в делах, бразильским посланником и серьезным и все еще возмущенным Торреттой. Мы засиделись допоздна, но в нашей беседе Россия почти не фигурировала. От Фрэнсиса я узнал, что президент Вильсон выступает решительно против японской интервенции. Во всем остальном у него, похоже, не было никаких определенных взглядов на Россию. Познаний в области российской политики у него не было никаких. Единственной записью на политическую тему в моем дневнике за тот вечер было лаконичное примечание: «Старый Фрэнсис не отличит левого эсера от картофелины». Надо отдать ему должное, он не притворялся, что понимает ситуацию. Он был так же прост и бесстрашен, как ребенок. Ему никогда не приходило в голову, что ему лично угрожает какая-то опасность. За обедом он задал мне несколько вопросов о жизни в Москве. Я ответил ему с похвальной краткостью, и остаток обеда был посвящен подтруниванию над бразильским посланником. Этот человек был единственной отрадой в Вологде. Я надеюсь, что он еще жив и по-прежнему служит своей стране. Он свел искусство дипломатии к простой формуле: не делай ничего – и продвижение по службе и почести тебе обеспечены. Он делал все, чтобы жить в соответствии с этим лозунгом. Он спал целый день и играл в карты всю ночь. Когда американский посол упрекал его в том, что он не выполняет свою работу, он держал пари, что его счет за оплату телеграмм больше, чем у американцев. Это его утверждение было правильным. Да, с февраля 1917 года он послал своему правительству только одну телеграмму. Но она стоила свыше тысячи фунтов. Он перевел и отправил телеграммой в Рио целиком самую первую речь Керенского о революции! Доказав свою правоту, он затем начинал оправдывать свою философию. Когда он приступил к работе в качестве молодого атташе, то был полон рвения. Он уехал в Лондон вторым секретарем посольства, усиленно работал над докладом о торговле бразильским кофе с Великобританией. Он высказал некоторые рекомендации. Наградой ему было понижение в чине и перевод на Балканы. Когда позднее его перевели в Берлин, к нему вновь вернулось все его рвение, и он отправил своему правительству великолепный доклад о техническом образовании в Германии. И снова его понизили в чине. Затем к нему пришла мудрость. Рвению, очевидно, нет места в дипломатии, и он решил ничего не делать в будущем, чтобы не напоминать правительству о своем существовании. И с того момента его дипломатическая карьера превратилась в один бесконечный триумф, а его повышение в должности происходило с регулярностью работы часового механизма. Этот рецепт не такой уж и абсурдный, как может себе вообразить дилетант. Он сослужил добрую службу не одному британскому дипломату.
Когда обед подошел к концу, Фрэнсис начал проявлять нетерпение, как ребенок, который хочет вернуться к своим игрушкам. Но его погремушкой была колода карт, и, не тратя время даром, он выложил их на стол. Этот старик играл в покер не как ребенок. Мы играли допоздна, и, как обычно случается, когда я играю с американцами, мои деньги перекочевали в его карман.
На следующий день я обедал с французским послом. В господине Нулане не было ничего детского. Если он играл в покер, то играл без карт. Политика – причем политика, рассматриваемая под углом зрения узкой логики француза, – была его единственной игрой. Генерал Лаверне передал ему копию составленного нами отчета относительно военных нужд. Он основывался на предположении, что большевики дадут свое согласие на нашу интервенцию. Мы вместе обсудили этот отчет. Господин Нулан отозвался о нем с похвалой и поздравил нас. Он согласился с ним. У него была только одна поправка. Если большевики не дадут своего согласия, мы должны начать интервенцию без него. Он выдвинул много доводов в пользу этой новой доктрины, ссылался на критическую ситуацию на Западном фронте. Он цитировал телеграммы, полученные из французского Генерального штаба. Война будет проиграна или выиграна на Западном фронте. И французский Генеральный штаб настаивал на необходимости какого-то обходного маневра в России, который помешал бы немцам перебрасывать войска с востока. Было жизненно важно, чтобы разные представители стран-союзниц в России представляли собой единый фронт. Разногласия в политике союзников были главной причиной задержки в достижении победы. Он пойдет далеко, чтобы добиться единства. Он примет нашу доктрину. Он надеется, что я соглашусь с его поправкой. Я посмотрел на Лаверне, потому что знал, что он уже капитулировал. Ромей не приехал в Вологду, но он также подвергся давлению со стороны итальянского штаба. Будучи солдатом, он вряд ли стал бы сопротивляться решению своего Генерального штаба. Я был в одиночестве. Робинс уехал. Садул – тот же Робинс, только французский – был «переведен на запасной путь». Господин Нулан лишил его права напрямую телеграфировать Альберту Томасу. Я лихорадочно пытался мысленно резюмировать свою собственную позицию. Возможно, я еще мог выиграть главный приз, поставив на Троцкого. Возможно, господин Нулан был умнее, чем я думал. Меня загнали в угол. Если я не соглашусь, господин Нулан начнет проводить свою собственную политику. Он потащит за собой итальянцев, японцев и даже Фрэнсиса. Если я соглашусь, то, по крайней мере, смогу избежать позора остаться в одиночестве против единой позиции всех других представителей союзников. Я сдался.
Под слепящими лучами солнца мы пошли пешком на встречу послов. Председательствовал не Фрэнсис, всем заправлял Нулан. Фактически он был единственным представителем союзников в Вологде, который знал, чего хочет. Он был согласен с нами относительно количества войск, необходимых для успешной интервенции. Даже к чешской армии, которая тогда растянулась, как змея, от Волги до Сибири, он был настроен необычно лояльно. Мы обсудили этот вопрос со всех сторон и решили, что чехов следует вывозить как можно скорее. После этого заседания я простился с господином Нуланом. Он был сама любезность и лучился улыбками. Когда спустя двадцать четыре часа я приехал в Москву, Хикс меня встретил новостью о серьезном конфликте между большевиками и чехами. Как возник этот конфликт, мне не ясно и по сей день. В рапортах французских офицеров, которые сопровождали чехов, говорилось, что большевики, уступив требованиям немцев, попытались разоружить чехов. Чехи оказали сопротивление и теперь прокладывали себе путь при помощи оружия. Большевики утверждали, что по наущению французов чехи совершили ничем не вызванное нападение на представителей местной большевистской власти и расправились с ними. С чьей стороны была провокация, вероятно, навсегда останется спорным вопросом. Тем не менее было совершенно ясно, каков будет результат. Была положена первая доска на платформу сторонников интервенции.
Я увидел Москву в состоянии осады. Чешский дипломатический советник был арестован. На контрреволюционеров была устроена облава, и многие из них попали в тюрьму. Газеты были запрещены. От Чичерина поступила настойчивая просьба использовать мое влияние для урегулирования инцидента с чехами мирным путем. Также пришла телеграмма от Кроуми, в которой он настаивал на моем приезде в Петроград для встречи с одним из офицеров генерала Пула, который должен был приехать на следующий день.
На следующий день я полдня провел беседуя с Чичериным и Караханом. Не имея подробностей того, что происходит в Сибири, мы не могли добиться больших успехов в разрешении чешского инцидента. То, что большевики хотят урегулировать это дело мирным путем, было очевидно, но, так как у меня не было времени получить указания из Лондона, я мог только обещать приложить к этому все свои усилия. Но эта беседа оставила у меня одно четкое впечатление. У большевиков пробудились подозрения. Как я всегда и думал, они были точно информированы о действиях французов. Они знали, что на север России прибыл генерал Пул. И у них уже возникло недалекое от истины понимание того, что чехи должны стать авангардом антибольшевистской интервенции. Я дал им единственный ответ, который мог: предложение британского правительства оказать военную помощь в борьбе с Германией по-прежнему в силе. Чичерин горько рассмеялся. Союзники встали на сторону контрреволюции. У большевиков нет выбора. Они будут противостоять интервенции союзников против России точно так же, как противостояли бы германской интервенции.
В тот же вечер, решив, что время мне позволяет, я уехал в Петроград. Там я встретился с Кроуми и Макгратом, английским офицером, который приехал с генералом Пулом. Макграт меня обнадежил. Несколько недель назад Троцкий – в минуту депрессии – предположил, что я являюсь всего лишь орудием в руках английского правительства для умиротворения большевиков, пока оно готовит антибольшевистский переворот. В тот момент я выразил яростное негодование. Теперь я пришел в смятение. Однако Макграт успокоил меня. По его словам, план интервенции не очень далеко продвинулся и у Англии не разработано вообще никакой политики в отношении России. Пока Пул не отчитается дома, никакого решения принято не будет.
Если в этом утверждении Макграта и было какое-то негативное утешение, то я пережил потрясение. Сам генерал Пул высказывался за интервенцию. Находившийся в Мурманске Торнхилл был фанатичным приверженцем интервенции. К тому же сюда снова должен был приехать Линдлей, который был нашим поверенным в делах, когда я приехал в Петроград. Это могло означать только одно. Лондон мне не доверяет. Я возвратился в Москву в подавленном состоянии, которое усиливалось унижением от того, что весь Петроград знал о близком приезде Линдлея до того, как мое собственное правительство сочло возможным проинформировать меня об этом.
По возвращении в Москву я нашел указания из Лондона относительно чехов и в тот же день вместе со своими французскими и итальянскими коллегами пошел в российское Министерство иностранных дел. Процедура была строго официальной. Кабинет Чичерина был длинный, лишенный всякой мебели, за исключением письменного стола посредине. Мы сидели на деревянных стульях лицом к нему и Карахану. Один за другим мы зачитали наши протесты. Мой был в самых сильных выражениях. Я сказал этим двум комиссарам, что на протяжении нескольких месяцев я прикладывал все усилия к тому, чтобы достичь понимания с союзниками, но они всегда отделывались от меня разными уловками. Теперь, после обещания свободного выезда чехам, которые воевали за славян и теперь отправлялись во Францию, чтобы продолжать бороться с неприятелем, все еще являвшимся и врагом большевиков, и нашим тоже, они поддались на немецкие угрозы и умышленно напали на тех, кто всегда были их друзьями. Мое правительство дало мне указание сообщить им, что любая попытка разоружить чехов или каким-либо образом мешать их продвижению будет рассматриваться как действие, инспирированное Германией и враждебное союзникам.
Большевики слушали наши протесты в молчании. Они были безупречно вежливы. И хотя им было выдвинуто обвинение, они не сделали попытки оспорить его. Чичерин, который более чем когда-либо выглядел похожим на утонувшую крысу, не мигая, смотрел на нас скорбными глазами. Карахан, казалось, был глупо озадачен. Возникло неловкое молчание. Все немного нервничали, но я больше всех, потому что моя совесть была не совсем чиста. Потом Чичерин кашлянул. «Господа, – сказал он, – я записал все, что вы сказали». Мы неловко пожали друг другу руки и один за другим вышли из кабинета.
Наш протест произвел глубокое впечатление. Месяцы спустя, когда я был в тюрьме, Карахан сказал мне, что они с Чичериным были поражены горячностью моей речи. Их первые подозрения на мой счет зародились именно в тот день. И для них были веские основания. Прежде чем осознал это, я отождествил себя с движением, которое – какова бы ни была его изначальная цель – должно было быть направлено не против Германии, а против правительства России.
Я должен объяснить мотивы, которые привели меня в эту непоследовательную ситуацию. На протяжении четырех с половиной месяцев я выступал против японской интервенции и фактически всякой интервенции, которая не получила санкции большевиков. Я мало верил в силу российского антибольшевистского движения, а также в возможность восстановления Восточного фронта против Германии. Кроме того, я поддерживал тесную связь с чешским консулом. Чешская армия, мятеж которой вызвал этот кризис, состояла из военнопленных. Эти славяне, которые хотя формально и были австрийскими подданными, тысячами переходили на сторону русских в начале войны. Они не питали любви к царскому режиму, который всегда отказывался признавать их как отдельную нацию. Их природное чутье вело их к демократии, их симпатии были на стороне российских либералов и социалистов-революционеров. Вряд ли они стали бы спокойно сотрудничать с царскими офицерами, которые составляли главную силу в армиях антибольшевистски настроенных генералов.
Почему же тогда я обозначил свою приверженность политике, которая, похоже, не обещала успеха и благодаря которой я подвергся многочисленным обвинениям в непоследовательности? И хотя я хотел бы быть только правдивым, ответить непросто. Поистине счастливы традиционалисты, которые принимают существующий общественный строй еще в колыбели и решают любую политическую проблему, используя простой постулат «эти люди – мои друзья, а те – мои враги». Я не мог рассматривать сложившуюся ситуацию в таком свете. Меня отправили назад в Россию, главным образом, для того, чтобы я мог держать британское правительство в курсе реального положения дел. Это задание я старался выполнять самым наилучшим образом. Я не питал никакой особой любви к большевикам, а многочисленные обвинения в пробольшевистских настроениях не прибавили мне настойчивости, с которой я старался отстаивать свою цель и непредвзятый взгляд на ситуацию. Я жил бок о бок с людьми, которые работали по восемнадцать часов в сутки и которых вдохновлял, очевидно, тот же самый дух самопожертвования и отречения от житейских радостей, что пуритан и первых иезуитов. Если понимать, что я живу внутри общественного движения, которое, вероятно, приобретет в истории больший размах, чем французская революция, означает быть за большевиков, то тогда я имею право получить ярлык сторонника большевизма. Из телеграмм жены я знал – позднее они получили подтверждение из других источников, – что мои взгляды были не по вкусу английскому правительству. Мне следовало бы подать в отставку и вернуться домой. Сейчас я должен был бы пользоваться репутацией пророка, который с поразительной точностью предсказал различные фазы русской революции.
Я этого не сделал. Было бы легко сказать, что первым моим долгом был долг своей стране, что, когда моя страна приняла решение проводить другую политику, я не имел права противиться ему и что уйти в отставку во время войны было бы равнозначно дезертирству со своего поста перед лицом врага. Мне не нужны эти оправдания. Мною двигали не эти мотивы. Тремя месяцами позже, когда я был в тюрьме, Карл Радек написал письмо Артуру Рэнсому, в котором назвал меня «карьеристом», увидевшим, что проводимая им политика не имеет шансов быть принятой, и начавшим лихорадочно пытаться вновь вернуть себе благосклонность своих работодателей. Это обвинение, хотя оно и ближе к истине, также является несправедливым. У моего поведения было два мотива. Подсознательно, хотя в то время я не задавал себе такой вопрос, я не хотел уезжать из России из-за Муры. Второй побудительной силой – и это была непреодолимая сила, которую я полностью сознавал, – было то, что мне недоставало мужества уйти в отставку и навлечь на себя недоброжелательное отношение большинства своих соотечественников.
Был, наверное, еще один, более похвальный, мотив. В своей самонадеянности я воображал, что если союзники будут стремиться к военной интервенции в Россию, то мои знания ситуации в России окажутся ценными для оказания им помощи в том, чтобы избежать крупных ошибок. Я знал большевиков лучше, нежели любой другой англичанин в то время. Я держал пальцы на пульсе событий в России начиная с января. Военные эксперты, которые, находясь за пределами страны, кричали об интервенции и считали большевиков сбродом, который нужно уничтожить одним махом, были лишены этого знания ввиду своего географического положения. Перейдя в лагерь сторонников интервенции, я сделал все возможное для того, чтобы она, по крайней мере, имела хоть какой-то шанс на успех. Я до последнего был противником теории, что лояльные русские способны свергнуть большевиков при поддержке оружия и денег союзников и под руководством офицеров союзнических армий. Я до последнего настаивал на необходимости применения крупных военных сил союзников, без которых весь план был обречен на провал. Я даже разработал специальную доктрину, состоявшую в том, что поддержка, которую мы будем получать от лояльных русских, будет находиться в прямой зависимости от количества войск, которые мы сами пошлем. Несмотря на все то добро, что я сделал, я мог бы не соваться с советами. Резкая перемена взглядов дискредитировала меня в глазах всех. Сторонники интервенции смотрели на меня как на упрямого молодого мула, который, наконец, принял их образ мыслей. Я был препятствием, которое было успешно устранено. Моими взглядами можно было теперь спокойно пренебрегать. Большевики разделяли мнение Радека обо мне. Я провалился между двумя стульями. И по сей день я страдаю от этого падения. Для большевиков я воплощение контрреволюции. Для сторонников интервенции я все еще приверженец большевиков, который разрушил их планы!