В каком-то смысле я был рад возвращению в Москву. Я знал почти каждый камень на ее мощеных улицах. Это был почти мой дом. За ее стенами я провел больше лет своей жизни, чем в каком-либо другом городе мира.
И все же это была новая Москва, которая предстала передо мной. Многие из моих старых русских и английских друзей уехали. Челноков уехал на юг. Львов был в бегах. Большая часть красивых домов богатых торговцев была занята анархистами, которые вели себя здесь еще более дерзко, чем в Петрограде. Город также был полон необычным весельем, и эта веселость шокировала меня. Буржуазия с нетерпением ожидала прихода немцев и уже праздновала заранее час своего освобождения. Кабаре процветали. Одно располагалось даже в гостинице «Элит», которая теперь стала нашей штаб-квартирой. Цены были высокими, особенно на шампанское, но у посетителей, казалось, не было нехватки в деньгах, и они просиживали за столиками до раннего утра.
Однако у меня не было времени на то, чтобы морализаторствовать. Через двадцать четыре часа после моего приезда я оказался брошенным в водоворот бурной деятельности. В гостинице я нашел Робинса и его миссию Красного Креста, где нам достались комфортабельные люксы с гостиными и ванными комнатами. Генерал Лаверне и большая французская военная миссия также разместила в Москве свою штаб-квартиру. Здесь же был и генерал Ромей с не такой большой итальянской делегацией. Майор Риггс представлял американские военные интересы. И если не ожидалось бурного смешения мнений, то было необходимо, чтобы мы все координировали наши усилия.
Я нанес визиты представителям союзников, и, по предложению генерала Ромея, у нас ежедневно проходило совещание в моем гостиничном номере, на котором всегда присутствовали Лаверне, Ромей, Риггс и я. Робинс тоже часто посещал его. Нам удалось наладить удивительно мирное сотрудничество. Почти до горького финала среди нас царило полное согласие в отношении проводимой политики. Мы наблюдали за положением дел изнутри и понимали, что без согласия большевиков военная интервенция закончится только гражданской войной, которая при отсутствии очень больших союзнических сил будет гибельной для нашего престижа. Интервенция с согласия большевиков была той политикой, которую мы стремились воплотить в жизнь, и через десять дней после нашего прибытия в Москву мы приняли общую резолюцию, осуждающую японскую интервенцию как бессмысленную. В свою защиту я должен объяснить, что все наши действия были обусловлены положением на Западном фронте, где полным ходом шло широкое мартовское наступление немецких войск. Мы знали, что жгучим желанием Верховного командования союзнических войск было отвлечь как можно больше немецких солдат с Западного фронта. Но, взвесив все факторы, мы не могли поверить, что эта цель может быть достигнута поддержкой Алексеева или Корнилова, бывших предшественниками Деникина и Врангеля. Эти генералы, как и гетман Скоропадский, которого немцы поставили во главе белого правительства в Киеве, не были прямо заинтересованы в войне на западе. Возможно, они были искренними в своем желании восстановить Восточный фронт с Германией, но прежде, чем сделать это, им приходилось иметь дело с большевиками. Без сильной иностранной помощи они не были достаточно сильны для выполнения этой задачи. Вне офицерской прослойки – а она тоже была деморализована – у них не было поддержки в своей стране. Хотя мы понимали, что большевики будут воевать, только если их вынудит к этому агрессия Германии, существовала убежденность в том, что такая ситуация может легко получить развитие и, пообещав поддержку, мы можем помочь направить развитие событий в нужное нам русло. Мы могли понять негодование, которое испытывали правительства союзнических стран к большевикам, но не могли разделить их мнения.
В нашем миниатюрном совете союзников генерал Ромей и я были независимы. Ромей отчитывался напрямую итальянскому Генеральному штабу. Он не подчинялся итальянскому посольству. После отъезда нашего посольства я оказался один. Лаверне, хоть он и был главой военной миссии, также был военным атташе. Он находился в прямом подчинении своему послу. Риггс находился даже в еще более подчиненном положении. А послы стран-союзниц были в Вологде, небольшом провинциальном городке в сотнях миль от центра событий. Это выглядело так, как будто три иностранных посла пытаются консультировать свои правительства по проблеме кризиса в кабинете министров Великобритании, делая это из деревни на Гебридских островах. Они также были удивительно неподходящими людьми для выполнения своей задачи. Посол США Фрэнсис был обаятельным старичком почти восьмидесяти лет. Он был банкиром из Сент-Луиса, который впервые уехал из Америки, чтобы оказаться вовлеченным в водоворот революции. Посол Франции Нулан также был новичком. Он был профессиональным политиком, чью позицию определяла, главным образом, политика его партии в парламенте Франции. У Лаверне среди его персонала также был социалист, капитан Жан Садул, известный французский адвокат и бывший депутат от социалистической партии. Садул, находившийся в дружеских отношениях с Троцким, был наследником Альберта Томаса. Он добросовестно и верно служил Лаверне, но для Нулана был как красная тряпка для быка. Один политик не доверял другому политику. Между ними существовали постоянные трения. Нулан задерживал переписку Садула с Томасом, и в конце концов его упрямство и притеснения привели несчастного Садула к тому, что он встал на сторону большевиков. Итальянский поверенный в делах Торретта хорошо знал Россию и говорил по-русски. Однако его Россия была Россией прежнего режима. Даже если бы захотел, он был морально не способен противостоять сильному и агрессивному Нулану. К тому же у него состоялась та безнадежная встреча с Луцким. На Торретту можно было особенно не рассчитывать.
Вологда, даже еще больше, чем Лондон и Париж, жила самыми дикими антибольшевистскими слухами. Редко проходил день, чтобы Лаверне не получал распоряжение от своего посла расследовать какое-нибудь новое доказательство прогерманской позиции большевиков. Мы с генералом Ромеем захлебывались от смеха, когда Лаверне спрашивал у нас, не слышали ли мы что-нибудь о немецкой Контрольной комиссии в Петрограде. Во главе ее стоит граф Фредерикс, бывший министр двора. Комиссия работает закулисно, но полностью контролирует большевистское Министерство иностранных дел, и ни один иностранец не может покинуть Россию без ее разрешения. «Еще одна телеграмма из Вологды!» – говорили мы. Но Лаверне было не смешно. К этим маленьким волнениям, возбуждаемым господином Нуланом, нужно было относиться серьезно, и, пока Лаверне сам наводил справки, Сад ул шел к Троцкому, чтобы выразить протест против учреждения такого органа. У Троцкого был озадаченный вид. Иногда он сердился. В других случаях начинал смеяться и предлагал выписать рецепт брома для успокоения нервов их высокопревосходительств в Вологде. Его отец был фармацевтом, что сильно обогатило его словарный запас. Лаверне приходилось довольно часто совершать скучные поездки в Вологду. Я и Ромей ездили туда только один раз. Комментарием Ромея было: «Если бы мы посадили всех представителей стран-союзниц в один котел и хорошенько перемешали, то из всего этого варева не вышло бы ни одной капли здравого смысла».
Март 1918 года был тем периодом, когда большевики были больше всего склонны к взаимопониманию с союзниками. Они боялись дальнейшей агрессии Германии, у них было мало уверенности в их собственном будущем. Большевики приветствовали бы помощь офицеров-союзников в обучении новой Красной армии, формированием которой занимался сейчас Троцкий. То, что мы с большевиками были товарищами по несчастью, давало нам великолепную возможность предоставить военному министру большевиков офицеров союзнических армий, которые ему требовались. В Москву из Румынии только что прибыла большая французская военная миссия во главе с генералом Бертелотом. Придерживаясь той точки зрения, что лучше уж пусть Красную армию обучают офицеры союзников, чем немцы, мы предложили Троцкому, чтобы он воспользовался услугами генерала Бертелота. Красный вождь, который уже продемонстрировал свою добрую волю, назначив комитет из офицеров союзников в качестве советников, принял это предложение с готовностью. На первом заседании этого нового комитета, в который входили генерал Ромей, генерал Лаверне, майор Риггс и капитан Гарстин, Троцкий выступил с официальной просьбой оказать помощь. Генерал Лаверне принял приглашение к сотрудничеству, и было договорено, что миссия генерала Бертелота останется. Похоже было, что мы добились тактического преимущества.
Двумя днями позже весь план рухнул. Вмешался господин Нулан. Генерал Лаверне получил нагоняй за превышение полномочий, а генералу Бертелоту и его офицерам было приказано немедленно возвращаться во Францию. Барометр настроения Троцкого резко упал, а «Известия» вышли с передовой статьей, заявлявшей, что «только Америка знала, как правильно вести себя по отношению к большевикам, а сами союзники, пренебрегавшие желаниями русских людей, мешали формированию просоюзнической политики».
Если у генерала Лаверне были свои неприятности, то мои собственные были столь же велики. С помощью наших агентов разведслужбы правительство Великобритании обнаружило новую угрозу, исходящую от Германии. Согласно полученным им донесениям, Сибирь просто кишит полками, сформированными из немецких военнопленных, которых вооружили большевики. Они контролируют огромную территорию. Это было еще одним доказательством того, что большевики передают всю Россию в руки врага. Я получил недовольную телеграмму, в которой указывалось на расхождение между моими отчетами и действиями большевиков.
С этим вопросом я обратился к моим коллегам-союзникам в Москве. Здравый смысл говорил мне, что вся эта история с полками выдумка. Однако Сибирь была далеко. Мы не могли сослаться на то, что видели все своими глазами. Поэтому мы с Робинсом пошли в Военный комиссариат, чтобы расспросить Троцкого. Его ответ был недвусмысленным. С его стороны бесполезно отрицать что-либо. Мы все равно не поверим. Мы должны поехать и посмотреть своими глазами. И тогда он предложил полную поддержку любому, кого бы мы захотели послать туда для проведения расследования на месте.
Как бы плохо мне ни было без него, но я решил послать Хикса, моего самого надежного помощника. Он уехал той же ночью вместе с капитаном Вебстером, офицером американской миссии Красного Креста. Троцкий выполнил свое обещание. Он дал обоим офицерам письмо от себя лично, приказывающее местным Советам оказывать им самую всестороннюю помощь. Им было позволено ходить куда угодно и смотреть что угодно.
Хикса не было шесть недель. В течение этого времени он объехал всю Сибирь, инспектируя лагеря для военнопленных и проводя свое расследование с большой тщательностью. Его телеграммы содержали некоторую пугающую информацию, особенно в отношении казачьего генерала Семенова, который на границе с Китаем разворачивал партизанскую войну с большевиками. Но вооруженных немецких или австрийских военнопленных в Сибири он не видел.
Я излагал своими словами его донесения и в зашифрованном виде посылал в Военное министерство. Незамедлительной реакцией Лондона стала телеграмма из Военного министерства, приказывающая Хиксу безотлагательно возвращаться в Англию. Я был в затруднительном положении. Я сообразил, почему Хикса отзывают. К тому же я не мог без него обходиться. У меня было очень много работы, и один я не мог справиться, а среди моих сотрудников не было опытного шифровальщика. В конце длинного рабочего дня я засиживался допоздна и сам занимался шифрованием. Я отправил в министерство иностранных дел телеграмму, рассказав о своих затруднениях. В то же самое время я добавлял, что Хикс был послан в Сибирь под мою ответственность, и если его отзывают, то мне ничего не остается, кроме как просить, чтобы и меня тоже отозвали. Я получил личную телеграмму от Джорджа Кларка, чью доброту и терпение к моим недостаткам я вспоминаю с благодарностью, с сообщением, что Хикс может остаться.
Инцидент был исчерпан, но он не повысил мои акции в Лондоне. В течение четырех дней я получил две тревожные телеграммы от жены. Во второй говорилось: «Я все знаю. Не принимай поспешных решений. Беспокоюсь о твоей дальнейшей карьере. Понимаю твои личные чувства, но надеюсь вскоре тебя увидеть. Так будет лучше для тебя. Пожалуйста, немедленно подтверди получение телеграммы и телеграфируй об отсутствии увлечения там».
Смысл был ясен. Я знал, от кого моя жена получила все сведения. Я должен был бросить своего помощника и вернуться домой. Я проявил твердость характера и все свои неприятности держал в себе.
Не считая главного вопроса политики, жизнь в это время была полна волнующих мелочей. Правительства Великобритании и России постоянно подпускали друг другу шпильки, которые только вносили путаницу в реальное положение дел.
У нас были небольшие миссии по всей России, и каждая миссия проводила свою особую политику. И в то же самое время мы всячески протестовали против конфискации большевиками собственности, принадлежавшей союзникам. Большевики отплачивали за это нападениями на военные цели союзников и попытками склонить на свою сторону английский рабочий класс. Литвинов, в частности, чинил препятствия в Лондоне. В этой игре протестов и ответных протестов я был, к сожалению, потрепанным воланом, летавшим между ракетками двух правительств.
Тем не менее и в этой печальной ситуации были свои плюсы. Успехи немцев на Западном фронте встревожили большевиков. Они были готовы согласиться на интервенцию союзников в случае, если агрессия Германии возобновится. Атмосферу в Москве на этом этапе может лучше всего проиллюстрировать тот факт, что в своих отчетах о мартовских боях на Западном фронте большевистская пресса замалчивала все немецкие информационные сообщения. Буржуазная пресса печатала их полностью.
Немцы, казалось, играли в России нам на руку. Их отношение к большевикам было агрессивным и повелительным. Они заявляли многочисленные протесты против нашего присутствия в Мурманске, и формальности ради большевистское Министерство иностранных дел послало мне несколько нот, которые в соответствии с его практикой так называемой открытой дипломатии были опубликованы в официальной прессе. Я отнес эти ноты Чичерину.
– Что я должен делать с ними? – спросил я.
Он ответил, что было бы полезно, если бы мы больше принимали в расчет местный совет.
– В противном случае, – цинично сказал он, – вы можете положить их в мусорную корзину.
Троцкий, хотя его приводило почти в отчаяние отношение союзников, оставался по-прежнему доброжелательным.
– Именно сейчас, когда мы находимся на грани вступления в войну, – сказал он, – правительства союзников делают все возможное, чтобы помочь Германии.
В истории евреев, которая в то время – не без причины – была моей настольной книгой, я нашел молитву Бара Кочбы, еврейского «сына звезды», когда он боролся с римлянами в 132 году нашей эры. «Мы молим Тебя не помогать нашим врагам, нам Ты можешь не помогать». Эти слова были почти теми же самыми, с которыми Троцкий ежедневно обращался ко мне.
В это же время Троцкий доказал, насколько он бесстрашен. Я разговаривал с ним в Военном комиссариате, расположенном на площади за храмом Христа Спасителя. Внезапно в комнату в панике ворвался испуганный помощник. Снаружи стояла большая толпа вооруженных матросов. Им не заплатили или заплатили недостаточно. Они хотели видеть Троцкого. Если он не выйдет, они возьмут комиссариат штурмом.
Троцкий немедленно встал и, сверкая глазами, вышел на площадь. Я наблюдал за этой сценой из окна. Он не делал попытки удовлетворить требования моряков. Вместо этого, он обрушил на них поток уничтожающей брани. Они были собаками, недостойными служить на флоте, который сыграл такую заметную роль в революции. Он изучит их жалобы. Если они подтвердятся, то ситуация будет исправлена, если нет, он заклеймит их как предателей революции. А пока они должны возвратиться в свои казармы, иначе он разоружит их и отберет привилегии. Моряки, крадучись, разошлись, как побитые дворняжки, а Троцкий возвратился ко мне, чтобы возобновить нашу беседу с того места, на котором он ее прервал. Был ли Троцкий еще одним Баром Кочбой? Во всяком случае, он был очень воинственным.
Ленин, которого часто видел Робинс, был более сдержан, но он также был готов пройти длинный путь, чтобы добиться дружеского взаимодействия с союзниками.
Другие комиссары также не отставали в проявлении своего дружеского расположения. Я установил ровные рабочие отношения с Караханом, который вместе с Чичериным и Радеком составлял некий триумвират в большевистском Министерстве иностранных дел. Армянин с темными вьющимися волосами и хорошо подстриженной бородкой, он был настоящим красавцем. У него были превосходные манеры, а также он был отличным знатоком сигар. Я никогда не видел его в дурном настроении, и за весь период нашего общения – даже тогда, когда его коллеги меня осудили как шпиона и наемного убийцу, – я никогда не слышал от него ни одного дурного слова. Это вовсе не подразумевает, что он был святой. Он обладал хитростью и вероломством, присущим его народу. Дипломатия была для него подходящим полем деятельности.
Но из всех комиссаров больше всего нас восхищал Радек. Еврей, чья настоящая фамилия была Собельсон, он был в некоторых отношениях гротескной фигурой. Невысокого роста, в очках, с огромной головой, оттопыренными ушами, чисто выбритым лицом (в то время он не носил эту ужасную бахрому, которая сейчас сходит за бородку) и большим ртом с желтыми, в пятнах от табака зубами, в которых всегда торчала огромная трубка или сигара, он был неизменно одет в необычный, желтовато-серого цвета френч, бриджи и гетры. Радек был большим другом Рэнсома, корреспондента «Манчестер гардиан», и через Рэнсома мы очень хорошо его узнали. Почти каждый день он появлялся в моей комнате в небрежно надетом на голову английском кепи, неистово пыхая своей трубкой и держа под мышкой стопку книг, при этом на боку за ремнем у него виднелся огромный револьвер. На вид это был гибрид профессора и бандита.
Однако в силе его ума не было никаких сомнений. Он был виртуозом в большевистской журналистике, и его речь была такой же блестящей, как и его передовицы. Его дичью были послы, а мишенями – министры иностранных дел. В качестве помощника комиссара иностранных дел он принимал послов и советников посольств во второй половине дня, а на следующее утро под прозрачным псевдонимом Путник критиковал их на страницах газеты «Известия». Он был злобным Паком с восхитительным чувством юмора, этаким большевистским лордом Бивербруком.
Когда прибыло посольство Германии, он жестоко испытывал терпение представителей кайзера, ведь тогда, по крайней мере, этот маленький человечек был яростно настроен против Германии. Он был в Брест-Литовске, где с ехидным удовольствием выпускал дым от своих мерзких сигар в лицо генералу Хофману. При каждом удобном случае он голосовал против мирного договора. Вспыльчивый и импульсивный, он раздражался от ограничений, которые время от времени накладывали на его поведение более осмотрительные коллеги. А когда приходил к нам и получал в награду полуфунтовую жестянку флотского табака, он с блистательной импульсивностью открыто выражал свои обиды. Стрелы его сатиры были нацелены на всех и каждого. Он не щадил никого, даже Ленина, и, уж конечно, не щадил русских. Когда мирный договор был ратифицирован, он воскликнул почти в слезах: «Боже мой, если бы какой-то другой народ, а не русские, был бы за нас в этой борьбе, мы перевернули бы мир!» Он был невысокого мнения и о Чичерине, и о Карахане. Чичерин был «старухой». Карахана он называл «ослом классической красоты». Он был забавным комедиантом и, находясь под надлежащим контролем, самым опасным пропагандистом, который вышел из недр большевизма.
В первые два месяца нашего с Робинсом пребывания в Москве мы занимали привилегированное положение. Нам не составляло больших усилий встречаться с разными комиссарами и присутствовать на некоторых заседаниях Центрального исполнительного комитета. Однажды мы пошли послушать прения о новой армии. В те первые дни большевистский парламент проводил свои заседания в главном ресторане гостиницы «Метрополь», который был переименован в «Первый Дом Советов». Депутаты сидели на стульях, поставленных рядами, как для концерта. Ораторы выступали с небольшого возвышения, с которого раньше дирижер оркестра Кончик волновал души бесчисленных буржуа рыдающими звуками своей скрипки. В тот день главным оратором был, конечно, Троцкий. Как оратор-демагог, Троцкий замечательно убедителен, пока не выходит из себя. Он прекрасно владеет языком, и слова льются из его рта потоком, который, кажется, никогда не иссякнет. В момент наивысшего напряжения его голос звучит почти как свист.
В тот вечер Троцкий был в ударе. Он был человеком действия и докладывал о первых шагах на пути к созданию своего великого детища, Красной армии. В тот раз на заседании присутствовали оппозиционеры (в марте и апреле в ЦИКе еще было несколько меньшевиков), которые злили его, но не заставили выйти из себя, и он энергично расправился со своими противниками не без явного удовольствия. Воодушевление, которое он вызывал, было потрясающим. Его речь была как объявление войны. Сам он был воплощением воинствующей ненависти.
До начала дебатов меня с Робинсом угостили чаем с печеньем и представили разным комиссарам, с которыми мы еще не были знакомы: с мягким и обходительным Луначарским; с Бухариным, человеком невысокого роста, но большого личного мужества, единственным большевиком, который не боялся критиковать Ленина или скрещивать с ним шпаги в словесной дуэли; с выдающимся историком большевиком Покровским; с эпилептиком-дегенератом Крыленко, будущим прокурором и самым отталкивающим субъектом, с которым мне приходилось сталкиваться. Эти четыре человека вместе с Лениным и Чичериным представляли чисто русскую составляющую в смеси из евреев, грузин, поляков и других народов.
Во время дебатов мы сидели за боковым столом вместе с Радеком и Гумбергом, еврейско-американским помощником Робинса. Несколько раз в зал входил Ленин. На несколько минут он садился и болтал с нами. Он был, как обычно, в хорошем настроении – я действительно думаю, что из всех общественных деятелей, которых я встречал, он обладал самым уравновешенным темпераментом, – но не принимал участия в обсуждении. Единственным знаком внимания, который он оказал речи Троцкого, было то, что он слегка понизил голос, когда заговорил сам.
Были еще два комиссара, с которыми я впервые встретился в тот вечер. Одним был Дзержинский, глава ЧК и человек с корректными манерами и негромкой речью, но лишенный и проблеска чувства юмора. Самым поразительным в его облике были глаза. Глубоко посаженные, они неизменно горели фанатичным огнем. Он смотрел не мигая, казалось, его веки парализованы. Большую часть своей жизни он провел в Сибири, и лицо его хранило следы, оставленные ссылкой. Я также обменялся рукопожатиями с мужчиной крепкого телосложения с землистым лицом, черными усами, тяжелыми бровями и коротко подстриженными черными волосами. Я почти не обратил на него внимания. Сам он ничего не сказал и не показался мне достаточно значимой фигурой, чтобы включить его в свою галерею портретов большевиков. Если бы тогда перед собравшимися членами партии его объявили преемником Ленина, зал сотрясался бы от хохота. Этим человеком был грузин Джугашвили, известный сейчас всему миру как Сталин.
Из всех новых знакомых самое глубокое впечатление на меня произвел Луначарский, человек блестящего ума и большой культуры. Ему удачнее других удавалось обращать буржуазных интеллектуалов в большевизм или склонять их к терпимому отношению к большевистской власти. Именно он вернул Горького в ряды большевиков, к которым он, вероятно, не зная этого, всегда принадлежал. Именно он также был тем, кто настаивал на сохранении буржуазного искусства, кто взял под защиту сокровища русских музеев и благодаря которому, главным образом, сейчас в Москве все еще есть опера, балет и знаменитый Художественный театр. Именно Луначарский, сам изначально будучи приверженцем православной веры, начал «большевизацию» внутри русской церкви. Яркий оратор, он выдвигал много оригинальных доводов в поддержку своей исправленной религии. В первый год большевистской власти он выступил со своей знаменитой речью, в которой сравнил преследование Лениным капиталистов с изгнанием из храма ростовщиков. А закончил он ее потрясающей фразой: «Если бы Иисус Христос был жив сегодня, он был бы большевиком».
В период с марта по апрель 1918 года мы с Робинсом пережили еще один волнующий эпизод. Одной из первостепенных задач Троцкого как военного комиссара было избавить Москву от анархистских банд, терроризировавших город. В три часа утра 12 апреля он осуществил нападение одновременно на двадцать шесть анархистских притонов. Это рискованное предприятие имело полный успех. После отчаянного сопротивления анархисты были выдворены из занимаемых ими домов, а все их пулеметы, винтовки, боеприпасы и награбленное добро – захвачено. В перестрелках было убито более ста человек, пятьсот – арестованы. Позже по приглашению Дзержинского мы с Робинсом объехали районы столкновений. Нам дали машину и вооруженную охрану. Нашим чичероне был латыш Петерс, помощник Дзержинского и мой будущий главный тюремщик.
Анархисты присвоили себе самые лучшие дома в Москве. На Поварской, где жили богатые коммерсанты, мы входили в один дом за другим. Грязь царила неописуемая. Полы были усеяны разбитыми бутылками, великолепные потолки были в дырках от пуль. Ковры покрыты пятнами от вина и человеческими экскрементами, бесценные картины порезаны на полосы. Трупы все еще не убрали. Среди них были офицеры в гвардейской форме, студенты – молодые двадцатилетние юноши – и люди, которые явно принадлежали к криминальным кругам и которых революция освободила из тюрем. В роскошной гостиной дома Грачева анархистов застали в разгар оргии. Длинный стол, за которым они пировали, был опрокинут, и разбитые тарелки, стаканы, бутылки из-под шампанского выглядели как отталкивающие островки в лужах крови и пролитого вина. На полу лицом вниз лежала молодая женщина. Петерс перевернул ее. Ее волосы были всклокочены. Она была убита выстрелом в шею, и кровь застыла страшным пурпурным сгустком. Ей было не больше двадцати. Петерс пожал плечами. «Проститутка, – сказал он. – Наверное, для нее это к лучшему».
Это была незабываемая сцена. Большевики сделали первый шаг к установлению дисциплины.