Посольства союзников уехали 28 февраля. На следующий день я пошел в Смольный на свою первую беседу с Лениным.
Я чувствовал себя немного покинутым. Мое собственное положение стало теперь еще более неясным, чем когда бы то ни было. Но я решил остаться на своем посту по двум причинам. Большевики еще не подписали условия мирного договора. Возможно, они сделают это, но даже тогда мир, скорее всего, будет краткосрочным. Свое положение здесь я мог бы выгодно использовать. Во-вторых, пока большевики держат в своих руках бразды правления в России, мне казалось, будет глупо обрывать с ними всякие контакты и оставлять поле боя открытым для немцев. Я был убежден, что внутренняя сила большевиков была гораздо больше, чем полагало большинство иностранных наблюдателей, и что в России не было другой власти, которая могла бы заменить их.
В этом фактически состояла основная разница между мной и Уайтхоллом. Общее официальное мнение в Лондоне заключалось в том, что большевизм будет сметен в течение нескольких недель. Моя интуиция подсказывала мне, что, какими бы слабыми ни были большевики, деморализованные силы, выступавшие против них в России, были еще слабее. Из-за разворачивающейся теперь Гражданской войны Большая война перестала иметь какое-либо значение для всех классов в России. Пока Германия оставалась нашим главным врагом (а при таком положении дел мало кто из англичан считал большевизм серьезной угрозой западной цивилизации), мы ничего не выигрывали, способствуя Гражданской войне. Если мы встанем на сторону противников большевиков, то поставим на более слабую лошадь и нам придется использовать немалые силы, чтобы обеспечить даже временный успех.
Когда я информировал Линдлея о своем желании остаться, привел ему эти аргументы. Он не возражал. Поэтому я отослал назад в Англию Фелана и Бирса, которые в сложившейся ситуации мало чем могли мне помочь, и попросил остаться Рекса Хора, чьи взгляды были схожи с моими и чье успокаивающее воздействие представляло бы для меня большую ценность. Он выразил желание остаться, но Линдлей, возможно справедливо, решил, что раз моя миссия неофициальна, то позволить мне прибегнуть к услугам профессионального дипломата было бы неоправданно. Он настаивал, чтобы я взял любого служащего, желающего остаться, который не входил бы в число постоянных работников посольства. Из нескольких добровольцев я выбрал Дениса Гарстина, брата известного романиста и молодого капитана кавалерии, который сносно говорил по-русски. Другими англичанами, которые остались со мной, были военно-морской атташе капитан Кроуми, который решил не допустить, чтобы Балтийский флот попал в руки к немцам, консул Вудхаус, майор Макальпайн и капитан Швабе из миссии генерала Пула, а также различные офицеры и служащие наших разведслужб. Они были совершенно независимы от меня и отправляли в Лондон свои собственные донесения.
Поэтому с отъездом Линдлея я должен был полагаться только на свои собственные ресурсы. Кроме того, путь через Финляндию был теперь закрыт, и на следующие полгода я оказался лишен связи с Англией, за исключением телеграфа. Робинс также присоединился к американскому посольству, которое уехало в Вологду, и по телефону сообщил мне, что, по всей вероятности, посол со своими сотрудниками уедет на следующий день в США через Сибирь. Если я смогу получить какое-нибудь содействие от Ленина, он останется и сделает все, что в его силах, чтобы убедить американского посла последовать своему примеру.
Поэтому в то утро я с упавшим сердцем шел в Смольный на встречу с вождем большевиков. Он принял меня в небольшой комнате на том же самом этаже, на котором находился кабинет Троцкого. В комнате был беспорядок, мебель отсутствовала, за исключением письменного стола и нескольких простых стульев. Это была не только моя первая беседа с Лениным. Я вообще впервые его увидел. В его внешности не было ничего, что хотя бы отдаленно предполагало сходство с суперменом. Невысокого роста, довольно пухлый, с короткой толстой шеей, широкими плечами, круглым красным лицом, высоким лбом мыслителя, слегка вздернутым носом, коричневатыми усами и короткой щетинистой бородкой, он на первый взгляд был больше похож на провинциального бакалейщика, чем на вождя. И все же в его холодном взгляде было что-то, что привлекло мое внимание, что-то в насмешливом, полупрезрительном выражении его слегка улыбающегося лица, что говорило о его безграничной уверенности в себе и сознании своего превосходства.
Позднее я с большим уважением стал относиться к мощи его ума, но в тот момент на меня большее впечатление произвели его сила воли, непреклонная решимость и бесстрастность. Он представлял собой полную противоположность Троцкому, который, необычно молчаливый, также присутствовал при нашей беседе. Троцкий был сам темперамент, индивидуалист и артист, на тщеславии которого с некоторым успехом мог играть даже я. Ленин был лишен индивидуальности и почти всего человеческого. Его тщеславие было непроницаемо для всякой лести. Апеллировать можно было лишь к его чувству юмора, пусть даже язвительному, которое было очень хорошо развито. На протяжении последующих нескольких месяцев меня донимали различными просьбами из Лондона проверить слухи о серьезных разногласиях между Лениным и Троцким. На эти разногласия очень уповало наше правительство. Ответ я мог бы дать после той первой беседы. Троцкий был великим организатором и человеком огромной физической храбрости. Нов нравственном отношении его нельзя было ставить рядом с Лениным, как блоху – со слоном. В Совете народных комиссаров не было ни одного человека, который не считал бы себя равным Троцкому. Но не было ни одного комиссара, который не относился бы к Ленину как к полубогу, с решениями которого следует соглашаться без рассуждений. Мелкие ссоры между комиссарами были часты, но они никогда не затрагивали Ленина.
Я помню, как Чичерин рассказывал мне о заседании советского кабинета министров. Троцкий выдвинул предложение, ему стал яростно возражать другой комиссар. Последовала бесконечная дискуссия, и все это время Ленин делал заметки у себя на коленях и его внимание было сосредоточено на какой-то своей работе. Наконец, кто-то сказал: «Пусть Владимир Ильич решит». Ленин поднял глаза от своей работы, высказал свое решение в одном предложении, и все утихомирились.
В своей вере во всемирную революцию Ленин был так же неразборчив в средствах и так же бескомпромиссен, как иезуит, и в его кодексе политической этики цель, которую нужно было достичь, оправдывала применение любых средств. Временами, однако, он мог быть поразительно откровенным, и беседа со мной была как раз одним из таких случаев. Он дал мне – правильную, как доказали события, – информацию, о которой я просил. Совершенно не соответствовало действительности то, что мирные переговоры провалились. Условия договора были такие, какие можно было ожидать от милитаристского режима. Они были скандальными, но их приходилось принимать. Предварительно они будут подписаны на следующий день и одобрены подавляющим большинством членов партии.
Как долго продлится мир? Он не мог сказать. Правительство должно быть переведено в Москву, чтобы дать ему возможность укрепить власть. Если немцы станут вынуждать их действовать немедленно, пытаясь посадить буржуазное правительство, то тогда большевики начнут воевать, даже если им придется отступить к Волге и Уралу. Но они будут воевать на своих собственных условиях. Они не станут марионетками в руках союзников.
Если союзники поймут это, то появится отличная возможность сотрудничать. Большевики ненавидели англо-американский капитализм почти так же, как и германский милитаризм, но на тот момент германский милитаризм представлял большую угрозу. По этой причине он был рад, что я решил остаться в России. Он создаст мне благоприятные условия, гарантирует, насколько это в его силах, мою личную безопасность и предоставит свободный выезд из России в любой момент. Но он скептически отнесся к какой-либо возможности сотрудничать с союзниками.
– У нас с вами разные пути, – сказал он. – Мы можем позволить себе пойти на временный компромисс с капиталом. Это даже необходимо, так как, если капитал объединится, нас сомнут на этой стадии нашего развития. К счастью для нас, природа капитала такова, что он не может объединиться. Поэтому, пока существует опасность со стороны Германии, я готов рискнуть и пойти на сотрудничество с союзниками, которое будет временно выгодным и для вас, и для нас. В случае агрессии Германии я даже готов принять военную помощь. И в то же время я совершенно убежден, что ваше правительство никогда не станет рассматривать ситуацию в таком свете. Это реакционное правительство. Оно пойдет на сотрудничество с реакционерами в России.
Я выразил опасения, что теперь, когда мир стал несомненным фактом, немцы получат возможность бросить все свои силы на Западный фронт. Они смогут сокрушить союзников, и где тогда окажутся большевики? И даже более серьезной была опасность того, что Германия получит возможность накормить свое голодающее население зерном, принудительно вывезенным из России. Ленин улыбнулся.
– Подобно всем вашим соотечественникам, вы мыслите, учитывая конкретные военные условия. Вы упускаете психологический фактор. Эта война будет урегулирована в тылу, а не в окопах. Но даже с вашей точки зрения, ваш довод неправильный. Германия давным-давно отвела свои лучшие войска с Восточного фронта. В результате этого грабительского мира ей придется содержать большие, а не меньшие силы на востоке. Что же касается ее способности вывозить в больших количествах запасы продовольствия из России, вы можете забыть о ваших опасениях. Пассивное сопротивление – а это выражение родилось в вашей стране – это более действенное оружие, чем армия, которая не может сражаться.
Я пошел в задумчивости домой, где обнаружил пачку телеграмм из министерства иностранных дел. Они были полны недовольства в отношении мира. Как я могу настаивать на том, что большевики не проводят прогерманскую политику, когда они предложили отдать Германии пол-России без единого выстрела? Также в телеграммах содержался протест, изложенный в крепких выражениях, против действий Литвинова в Лондоне. Не могу ли я немедленно предупредить большевиков, что такое поведение недопустимо? Когда я сидел, излагая смысл протеста на русском языке, зазвонил телефон. Это был Троцкий. Он получил сообщение о том, что японцы готовятся высадить свои войска в Сибири. Что я предлагаю в этой ситуации и как я могу объяснить свою собственную миссию перед лицом такого открытого акта враждебности? Я подверг сомнению подлинность этой информации и снова сел за рабочий стол. Но мой слуга принес мне еще одну телеграмму. Она была от Робинса, который советовал мне приехать в Вологду. Я связался с ним по телефону, сказал ему, что собираюсь посмотреть до конца, как будут развиваться события в Петрограде, и попросил его сообщить своему послу о запутанной ситуации с японцами. Вторжение японцев в Сибирь уничтожило бы всякую возможность договориться с большевиками. Здравый смысл подсказывал, что в качестве меры по восстановлению Восточного фронта с Германией это было нелепо. Последним ударом, полученным в этот день, была телеграмма от моей жены, зашифрованная, но безошибочно сообщающая, что мои усилия не встречают симпатии в Лондоне. Мне следует быть осторожным, или моя карьера будет погублена.
Лондон не одобрил и не осудил мое решение остаться после отъезда Линдлея. Из того, что министерство иностранных дел продолжало бомбардировать меня телеграммами, я сделал вывод, что оно в новой ситуации дало свое согласие. Я ненадолго проникся жалостью к себе, которая только усилила мое упорство. Несомненно, мой жребий был тяжел. Тогда я лег в постель и стал читать жизнеописание Ричарда Бертона. В тех обстоятельствах это было, наверное, самое опасное тонизирующее средство, которое я мог принять. Бертон воевал с Уайтхоллом всю свою жизнь, и результаты были гибельны для него.
Жизнь в Петрограде в этот период представляла собой нечто любопытное. Большевикам еще не удалось установить железную дисциплину, которая сейчас характерна для их режима. На самом деле они почти не делали попыток к этому. Не было никакого террора, и население не испытывало особого страха перед новыми хозяевами. Антибольшевистские газеты продолжали выходить и неистово бранили политику большевиков. В частности, Горький, который тогда был редактором «Новой жизни», превзошел самого себя, осуждая людей, в искренней преданности которым он сейчас клянется. Буржуазия, все еще уверенная в том, что немцы скоро отправят большевистский сброд заниматься привычным ему ручным трудом, была настроена более оптимистично, чем можно было бы ожидать в таких тревожных обстоятельствах. Население голодало, но у богатых еще были деньги. Рестораны и кабаре были открыты, и, по крайней мере, кабаре были переполнены. Также по воскресеньям перед нашим домом проводились лошадиные бега, и эти красивые, ухоженные кони являли собой необычный контраст по сравнению с похожими на скелеты, истощенными лошадьми, принадлежащими несчастным извозчикам. Единственная реальная опасность человеческой жизни в эти первые дни большевистской революции исходила не от большевиков, а от анархистов. Это были банды грабителей, бывших армейских офицеров и авантюристов, которые захватили некоторые самые лучшие дома в городе и, вооружившись винтовками, ручными гранатами и пулеметами, осуществляли гангстерское управление столицей. Они прятались за углами домов, поджидая свои жертвы, и были совершенно неразборчивы в своих методах обращения с ними. В них отсутствовало уважение к личности. Однажды вечером по пути из Смольного в центр города Урицкого, который впоследствии возглавил Петроградскую ЧК, бандиты вытащили из саней, сняли всю одежду, и ему пришлось продолжать свой путь голым. Ему еще повезло остаться в живых. Когда мы выходили из дому поздно вечером, то никогда не ходили поодиночке, независимо от того, насколько велико было расстояние. Ходили мы по середине дороги и крепко держали пистолеты в карманах пальто. Беспорядочная стрельба слышалась всю ночь. Казалось, большевики были совершенно не способны справиться с этой напастью. Они годами кричали о том, что царизм подавляет свободу слова. Они еще не приступили к своей кампании подавления.
Я упоминаю об этой сравнительной терпимости большевиков, потому что террор, который начался позже, был результатом идущей Гражданской войны. В значительной степени за нарастание этой кровавой борьбы со всеми ложными надеждами, которые она разбудила, несет ответственность интервенция союзников. Я не говорю, что политика воздержания от вмешательства во внутренние дела России изменила бы ход большевистской революции. Я действительно предполагаю, что наша интервенция усилила террор и увеличила кровопролитие.
В субботу 3 марта мирный договор был предварительно подписан русскими делегатами в Бресте, а на следующий день был созван Всероссийский съезд Советов, который должен был состояться в Москве 12 марта, чтобы формально одобрить его. В то же самое время большевики объявили об образовании нового Верховного военного совета и издали приказ о всеобщем вооружении. Троцкий был назначен председателем нового Совета, а Чичерин занял его место в большевистском Министерстве иностранных дел.
Я видел Чичерина после его возвращения из Бреста. Он находился в подавленном состоянии и поэтому был дружелюбен. Он сообщил мне, что условия немцев вызвали чувство негодования в России, сходное тому, что возникло во Франции после 1870 года, и сейчас наступил самый благоприятный момент для проявления сочувствия со стороны союзников. Этот мир – навязанный мир, и Россия нарушит его условия, как только достаточно окрепнет. Фактически таково было отношение к миру всех комиссаров, с которыми я общался.
Так как правительство покидало Петроград, я спросил Чичерина, какие меры он может предпринять, чтобы разместить мою делегацию в Москве. Как обычно, он делал всевозможные обещания и был сама неопределенность. Поэтому я пошел к Троцкому, который – когда он был в настроении – мог организовать, чтобы все было сделано, и сделано быстро. Я нашел его в крайне возбужденном состоянии, он адаптировался к новой должности. Почти за одну ночь он стал военным. Вся его речь дышала войной. Состоится ратификация или нет, а война будет. На небольшом заседании комитета все большевистские лидеры, которые уже приняли решение о ратификации мирного договора, воздержались от голосования. Он не будет присутствовать на официальной ратификации в Москве. Он остается в Петрограде еще на неделю. Он будет рад, если я останусь вместе с ним. Он заберет меня с собой, когда будет уезжать, и возьмет на себя личную ответственность за удобное размещение моей делегации в Москве. Предпочтя смелые действия Троцкого неуверенным колебаниям Чичерина, я решил остаться.
Несмотря на тревогу, связанную с японской интервенцией, упоминание о которой неизменно зажигало огонь в глазах Троцкого (кстати, она не вселила никакой надежды в русскую буржуазию, которая справедливо заключила, что интервенция не облегчит ее страданий), моя последняя неделя в Петрограде была не лишена приятности. Я виделся с Троцким каждый день, но во всем остальном у меня было меньше работы, чем обычно. Погода также была на удивление хороша, и мы с удовольствием проводили время, развлекаясь с нашими русскими друзьями.
Именно в это время я впервые встретил Муру, которая была давней знакомой Хикса и Гарстина и частой посетительницей нашей квартиры. Тогда ей было двадцать шесть. Русская до мозга костей, она с высокомерным равнодушием относилась к ничтожности жизни и обладала мужеством, которое было непроницаемо для всякого малодушия. Ее жизненная сила, вероятно, благодаря крепкому телосложению, была огромна и вселяла энергию в каждого, с кем она общалась. Если она любила, это был ее мир, и ее жизненная философия делала ее хозяйкой всех последствий. Она была аристократкой, но могла бы быть коммунисткой. Мура никогда не могла бы стать представительницей буржуазии. Позднее ее имя стали связывать с моим в финальной драме моей карьеры в России. Во время тех первых дней нашего знакомства в Петрограде я был слишком занят, слишком озабочен своей собственной значимостью, чтобы подумать о ней не как о мимолетной знакомой. Я нашел, что она очень привлекательная женщина, а разговоры с ней наполняли радостью мою повседневную жизнь. Любовный роман должен был начаться потом.
Наш военно-морской атташе Кроуми был одним из ее друзей, и в день его рождения Мура устроила обед и небольшую вечеринку, на которую пришли мы все. Это было во время Масленицы, и мы ели бесчисленные блины с икрой и пили водку. Я написал нескладные стихи для каждого гостя, а Кроуми выступил с одной из своих остроумных речей. Мы поднимали бокалы за нашу хозяйку и хохотали. Для всех нас это были последние беззаботные часы, которые нам суждено было провести в России.
Из четырех англичан, бывших гостями на том обеде, уцелел я один. Кроуми погиб славной смертью, защищая посольство от вторжения большевиков. Беднягу Дениса Гарстина, который работал со всем своим мальчишеским энтузиазмом ради установления взаимопонимания с большевиками, Военное министерство забрало у меня и отправило в Архангельск, где он геройски погиб. Уилл Хикс, или Хики, как все называли его, умер от чахотки в Берлине весной 1930 года.
В Петрограде было очень спокойно в эту последнюю неделю. Никогда он не выглядел более красивым, и его пустынные улицы только добавляли ему очарования.
Центр тяжести теперь переместился в Москву. Ленин уехал 10 марта. И только во второй половине дня 15 марта Троцкий уведомил меня, что мы уезжаем на следующее утро. Его только что назначили военным комиссаром. В тот самый момент, когда объявляли о его назначении, открылся съезд Советов, который должен был ратифицировать мирный договор, и Ленин выступил с вошедшим в историю ответом своим критикам, ратовавшим за войну: «Один дурак может задать за минуту больше вопросов, чем двенадцать мудрецов могут ответить за час».
На следующее утро мы встали в семь часов, оставили большую часть нашего тяжелого багажа в посольстве и приехали в Смольный в восемь, чтобы до десяти ожидать, когда будет готов поезд Троцкого. Большую часть того дня мы провели на вокзале, сидели там, развалясь и наслаждаясь чудесной погодой, и наблюдали за посадкой в поезд семисот латышских стрелков, которые составляли преторианскую гвардию новоиспеченного красного Наполеона. Это были суровые ребята, но их дисциплина была превосходной. Скуку нашего долгого ожидания скрашивали шутки Билла Шатова, неунывающего типа с замечательным чувством юмора. Годы своей ссылки он провел в Нью-Йорке и обладал богатым запасом истсайдских историй. Большая их часть выставляла в смешном свете Россию и русских, к которым, несмотря на свои коммунистические убеждения, он относился с легким презрением. Его внешность была даже еще более смешной, чем его анекдоты. Он носил рабочую спецовку поверх обычной одежды и овчинный тулуп. Все это увенчивала большая клетчатая английская кепка. Пара огромных револьверов свисала с его ремня на бедрах. Он производил общее впечатление гибрида вооруженного бандита с пухлым джентльменом, который рекламирует шины «мишлен».
Наконец, в четыре часа приехал Троцкий, великолепный в своей шинели цвета хаки. Мы поприветствовали друг друга, пожали руки, и затем он лично провел нас в купе. Их было два, и так как, включая наших двух русских слуг, нас было всего шестеро, такое размещение было более чем щедрое, особенно если учесть, что поезд был переполнен. Мы ехали одни, но как раз до того, как достигли Любана, мы получили сообщение от Троцкого. Он будет рад, если мы отужинаем с ним.
Я буду помнить тот ужин до конца своих дней. Мы ужинали, сидя во главе длинного стола в вокзальном ресторане. Я сидел справа от Троцкого, а Хикс слева. Еда была простой, но хорошей: густые щи, телячьи котлеты с жареной картошкой и солеными огурцами и огромный торт. Были также пиво и вино. Но Троцкий пил минеральную воду. Он был добродушно настроен и отлично играл роль хозяина. Огромные толпы людей, онемевшие, с раскрытыми ртами, смотрели на нас, пока мы ели. Все вокруг, казалось, собрались, чтобы посмотреть на человека, который дал мир России, а теперь не хочет его. В конце ужина я официально поздравил его с назначением военным министром. Он ответил, что еще не согласился на эту должность и не согласится, пока Россия не станет воевать. Полагаю, что в тот момент он говорил искренне. Почти в тот же момент вошел начальник станции и вручил ему телеграмму. Она была из Москвы. В ней сообщалось, что съезд Советов ратифицировал мирный договор огромным большинством голосов.
Тем не менее спали мы крепко и приехали на следующее утро в Москву без происшествий.
На вокзале Троцкий еще раз продемонстрировал хорошие манеры. Он добился для нас комнат в единственной гостинице, которая еще функционировала. Он настоял на том, чтобы отправить нас туда в двух его автомобилях, а сам в это время ждал на вокзале.