К книге
Воспоминания британского агента. Русская революция глазами видного дипломата и офицера разведки. 1917–1918Часть третья Война и мир. Глава 9
68%
Часть третья Война и мир. Глава 9
21

Мою первую встречу с Керенским организовал князь Львов. Лучшего официального представления я не мог и пожелать. Как и большинство социалистов, Керенский восхищался Львовым и уважал его за цельность характера и за работу, которую он проделал для русского народа. Я получил приглашение на ленч.

В назначенный час сани подъехали к Министерству юстиции, и я стал подниматься по длинным ступеням парадной лестницы, где только три недели назад еще царил жесткий распорядок старого режима, и прошел в приемную, заполненную толпой солдат, моряков, чиновников, студентов, школьниц, рабочих и крестьян. Все они терпеливо ждали, подобно людям в очереди за хлебом на Литейном или на Невском. Я протолкался через толпу к усталому и раздраженному секретарю.

– Вы хотите видеть Александра Федоровича Керенского? Совершенно невозможно. Вы должны прийти завтра.

Я терпеливо объясняю, что приглашен на ленч. И снова слышен механический голос:

– Александр Федорович ушел в Думу. Я понятия не имею, когда он вернется. В нынешние времена, знаете ли…

Он пожимает плечами. Затем, раньше, чем на моем лице успевает отразиться разочарование, толпа подается вперед. «Осади назад, осади назад!» – кричат солдаты. Два нервных и очень молодых помощника расчищают проход, и, сделав с полдюжины энергичных шагов, Керенский оказывается возле меня. На его лице желтоватая и почти смертельная бледность, узкие монгольские глаза смотрят устало. Он выглядит, как будто испытывает боль, твердая линия рта создает общее впечатление исходящей энергии. Он говорит быстрыми, отрывистыми предложениями, сопровождая речь небольшими резкими кивками для придания ей выразительности. На Керенском надет темный костюм, похожий на лыжный, а под ним черная рубаха, какую носят русские рабочие. Он берет меня под руку и ведет в свои личные апартаменты, где мы садимся обедать за длинный тридцатиместный стол. Мадам Керенская уже обедает. Рядом с ней сидят Брешковская, бабушка русской революции, и огромный мускулистый моряк Балтийского флота. Входят и выходят люди. Для обеда нет установленного часа, и кажется, что Керенский открыт для всех. И все это время он говорит. Несмотря на запретительный приказ правительства, на столе стоит вино, но сам хозяин на строгой диете и не пьет ничего, кроме молока. Только несколько месяцев назад ему удалили почку, пораженную туберкулезом. Но его энергия не уменьшилась. Он пробует на вкус первые плоды власти, и его уже раздражает давление, оказываемое союзниками. «Как бы понравилось Ллойду Джорджу, если бы к нему пришел русский и стал учить, как управлять англичанами?» Но он настроен добродушно. Его воодушевление заразительно, а гордость революцией безгранична. «Мы делаем только то, что вы сделали несколько веков назад, но мы пытаемся сделать это лучше, без Наполеона и Кромвеля. Люди называют меня безумным идеалистом, но спасибо Господу за идеалистов в этом мире». И в этот момент я был готов поблагодарить Бога вместе с ним.

С того первого обеда у меня было много встреч с Александром Федоровичем. Думаю, в России я знал его лучше – действительно, гораздо лучше, – чем любой другой английский чиновник. Несколько раз я переводил переговоры Керенского с сэром Джорджем Бьюкененом, а также часто видел его одного. Именно ко мне он приходил, когда скрывался от большевиков. Именно я помогал ему выбраться из России. И сейчас, когда тысячи русских антибольшевиков – и английских тоже – поносят его, когда люди, однажды искавшие его благосклонности и зависевшие от его слова, проклинают его имя, я остаюсь его другом.

Керенский был жертвой надежд буржуазии, которые пробудил его недолгий успех. Он был честным – если не великим – человеком, искренним и сравнительно скромным для человека, которому четыре месяца поклонялись как богу. С самого начала он вел безнадежное сражение, пытаясь загнать назад в окопы народ, который уже покончил с войной. Оказавшись между двух огней: левых большевиков, которые кричали о мире на каждом углу и в каждом окопе, и правых вместе с союзниками, требовавших восстановления дисциплины царистскими методами, у него не было шанса. И он проиграл, потому что, кто бы ни пытался сделать то, что делал он, должен был проиграть.

И тем не менее на протяжении нескольких недель казалось, что его красноречие может сотворить чудо и его смешная вера (разделяемая всеми социалистами-революционерами и большинством либералов) в здравомыслие русского народа может оправдаться. Ведь по-своему Керенский должен считаться одним из величайших ораторов в истории. Не было ничего привлекательного в его манере говорить, его голос был осипшим оттого, что он много кричал. Александр Федорович мало жестикулировал, для славянина – поразительно мало. Но он владел словом и говорил с неотразимой убежденностью. Я очень хорошо помню его первый приезд в Москву. Думается, это было вскоре после того, как его сделали военным министром. Он только что вернулся из поездки на фронт и произносил речь со сцены Большого театра, где позднее большевики ратифицировали Брест-Литовский мир. Однако Керенский был первым политиком, который произносил речь с этой знаменитой сцены, давшей миру Шаляпина, Собинова и десятки других знаменитых танцоров и певцов. По этому случаю огромный амфитеатр был забит людьми. В Москве угли русского патриотизма еще теплились, и Керенский пришел, чтобы расшевелить их и снова зажечь огонь. Генералы, высокопоставленные чиновники, банкиры, крупные промышленники, коммерсанты в сопровождении своих жен заняли партер и ложи балкона первого яруса. На сцене находились представители солдатских Советов. На авансцене была возведена небольшая трибуна, как раз над суфлерской будкой. Обычная десятиминутная задержка, обычные разговоры среди публики. Затем жужжание разговоров уступило место взрыву аплодисментов, и из-за кулис вышел бледный военный министр и направился к расположенному в центре возвышению. Публика встала, приветствуя его. Керенский поднял руку и сразу начал говорить. Александр Федорович был болен и выглядел утомленным. Он выпрямился в полный рост, словно призывая на помощь свои последние энергетические резервы. И затем, вместе с нарастающим потоком слов, он начал излагать свою теорию о страданиях. Ничего из того, чем стоит обладать, нельзя достичь без страданий. Величайшая из всех революций в истории человечества началась на кресте на голгофе. Должно ли считать, что их собственную революцию можно укрепить без страданий? Они получили в наследство ужасающие трудности, оставшиеся от царского режима: дезорганизованный транспорт, нехватка хлеба, топлива. И тем не менее русские люди умеют страдать. Он только что возвратился с фронта, где видел людей, которые месяцами жили по колено в грязи и воде, во вшивых окопах. На протяжении нескольких дней у солдат был лишь ржаной сухарь на обед. У них не было надлежащих средств для обороны. Месяцами они не видели своих жен и все же не жаловались. Они обещали выполнить свой долг до конца. Только в Петрограде и Москве он слышал ропот. И от кого? От богатых, от тех, кто в шелках и золоте пришел сюда сегодня послушать его речь в комфортной обстановке. Он поднял глаза на ложи балкона, в то время как страстными отрывочными фразами доводил себя до возбужденного состояния. Они что, собираются довести Россию до разрухи, хотят оказаться виновными в самом постыдном предательстве в истории, в то время как бедные и простые люди, имеющие все причины для жалоб, держатся до конца?

Ему стыдно за безразличие, проявляющееся в крупных городах. Что они такого сделали, что уже устали? Разве они не могут еще побыть наблюдателями? Он приехал в Москву за поддержкой. Что же ему теперь, ехать назад и сказать, что усилия солдат напрасны, потому что в «сердце России» теперь живут люди, в которых мало веры?

Когда Керенский закончил свою речь, то в изнеможении упал на руки своего адъютанта. В свете рампы его лицо было мертвенно-бледным. Солдаты помогли ему сойти со сцены, в то время как вся аудитория в истерическом неистовстве встала со своих мест, послышались хриплые приветственные возгласы. Человек с одной почкой, которому оставалось жить только шесть недель, еще спасет Россию. Жена какого-то миллионера бросила на сцену свое жемчужное ожерелье. Каждая из присутствовавших женщин последовала ее примеру, и град драгоценностей обрушился с каждого яруса огромного помещения. В соседней ложе генерал Вогак, который служил царю всю свою жизнь и ненавидел революцию, как чуму, рыдал, как ребенок. Это был грандиозный спектакль, более впечатляющий по своему эмоциональному воздействию, чем любая речь Гитлера или любого оратора из тех, которых мне довелось услышать. Речь длилась два часа. Эффект, который она оказала на московскую публику и на остальную Россию, длился ровно два дня.

Теперь у реакционеров и империалистов, которые когда-то лебезили перед Керенским, не осталось для него добрых слов. Даже больше, чем на большевиков, они взвалили на него всю ответственность за свои неудачи.

В 1923 году два молодых потомка русских дворянских семей пришли навестить меня в Праге. Они были в приподнятом настроении и сообщили мне, что провели день, понося Керенского. Они обнаружили, что он живет в Праге в гостинице «Париж». Молодые люди сняли номер по соседству с его номером и после обеда занимались тем, что кричали ему «грязная собака» и другие оскорбления, слышные через тонкие перегородки. Такое отношение к человеку, чей главный грех состоял в том, что он не оправдал их невозможные надежды, характерно для большинства русских.

Керенский был олицетворением необходимой интерлюдии между царской войной и большевистским миром. Его провал был неизбежен. В глазах России, которая поддерживала его, было бы большим крахом, если бы он умер на своем посту.

В июне 1931 года он обедал со мной в Лондоне в гриль-баре клуба «Карлтон», когда к нам за столик подсел лорд Бивербрук. Испытывая сильный интерес к человеческой психологии, он тут же начал забрасывать Керенского вопросами.

– Какова была причина вашего падения?

Ответ Керенского заключался в том, что немцы были движущей силой большевистского восстания, потому что Австрия, Болгария и Турция были на грани заключения сепаратного мира с Россией. Австрийцы решили просить сепаратного мира менее чем за две недели до Октябрьской революции.

– Вы справились бы с большевиками, если бы заключили сепаратный мир? – спросил лорд Бивербрук.

– Конечно, – ответил Керенский, – мы в таком случае находились бы сейчас в Москве.

– Тогда почему, – спросил лорд Бивербрук, – вы не сделали этого?

– Мы были слишком наивными, – последовал ответ.

Наивность – вот надлежащая эпитафия Керенскому.

Сейчас ему пятьдесят, и он великолепно выглядит. С того момента, когда ему удалили пораженную туберкулезом почку, он не болел ни дня. Керенский живет в Париже и до сих пор мечтает о дне, когда Россия вернется к нему. Он до сих пор идеалист. Ему не хватает – как и всегда не хватало – безжалостности удачливого революционера. У него есть два сына, оба они инженеры и работают в Англии.

По случайному совпадению Керенский, Ленин и Протопопов (самый ненормальный из всех царских министров) родом из одного волжского города Симбирска. Керенский происходит из семьи православных священников. Его отец был государственным чиновником и куратором Ленина. Несмотря на эту связь, Керенский никогда не встречался с Лениным и только раз или два видел его издали.

Другими новыми знакомыми из среды революционеров, с которыми я сталкивался на протяжении этого периода, были Борис Савинков, Филоненко, Чернов, Бензинов, Руднев, новый градоначальник Москвы, Урнов, председатель солдатского Совета, Минор, почтенный редактор социалистов-революционеров, Прокопович и его жена Екатерина Кускова, замечательная супружеская пара. Оба они и внешним обликом, и своей работой, можно сказать, были русскими двойниками господина и госпожи Сидни Уэбб. Когда-нибудь, когда рассказ о русской революции постепенно растворится во времени, как история французской революции, их имена появятся в книгах о русской истории. Для иностранного читателя они, за исключением Савинкова, фигуры несущественные.

По какой-то причине, которую я никогда не мог понять, Бориса Савинкова англичане всегда считали человеком действия и, следовательно, героем. Даже более чем большинство русских, Савинков был прожектером, человеком, который мог просидеть всю ночь, распивая бренди и обсуждая, что он собирается сделать на следующий день. А когда наступало утро, он предоставлял действовать другим. Его таланты нельзя отрицать. Он написал несколько превосходных романов и понимал характер революции лучше, чем кто-либо, и умел играть на этом в своих собственных интересах. Он так много общался со шпионами и агентами-провокаторами, что, подобно герою из своего романа, он едва ли понимал, обманывает ли он себя или тех, кого хотел обмануть. Как и большинство русских, он был убедительным оратором, который умел произвести впечатление на своих слушателей. Одно время он полностью очаровал господина Черчилля, который увидел в нем русского Бонапарта. Однако в характере Савинкова были пагубные недостатки. Он любил роскошь и, хотя он был амбициозен, не был готов пожертвовать своей слабостью ради своих амбиций. Главной его слабостью было, как и у меня, губительное умение бешено работать в краткие промежутки времени, за чем следовали длинные периоды праздности. Его я также часто видел после падения власти Керенского. В 1918 году он пришел ко мне в тот момент, когда за его голову была назначена награда. Для него и, между прочим, для меня опасность была велика. Единственным средством маскировки была пара очков в роговой оправе с затемненными стеклами. Его речь состояла, главным образом, из встречных обвинений союзников и русских контрреволюционеров, с которыми он должен был бы сотрудничать. Последний раз я видел его в ночном заведении в Праге в 1923 году. Савинков представлял собой жалкое зрелище, к нему невозможно было не почувствовать глубочайшего сострадания. Борис растерял всех своих друзей, и я не удивился, когда позднее он вернулся в Москву и предложил свои услуги большевикам. Несомненно, в этом измученном мозгу был какой-то грандиозный план нанесения России последнего удара и осуществления впечатляющего государственного переворота. Это был поступок игрока (всю свою жизнь он играл в одиночку). И хотя противники большевиков утверждают, что он был убит – отравлен и выброшен в окно, – у меня почти нет сомнений в том, что он отправился туда со своей собственной целью.

Период власти Керенского был самым неудачным в моей служебной карьере. Я потерял надежду, а вместе с ней и равновесие, стал искать способы стряхнуть с себя стресс от чрезмерной работы в физических удовольствиях. Я был неугомонный и неуправляемый. Война, которая оставила неизгладимое впечатление у стольких людей моего поколения, уничтожила все то, что составляло мой былой интерес в жизни. Я желал мира в стране и тишины на остывающих полях и, не имея возможности добиться этого, стал предаваться искушениям городской жизни и явно катился по наклонной.

Как только опасность русской революции дошла до сознания министров в Великобритании, были предприняты энергичные усилия для того, чтобы привести русских в чувство и строго призвать их к выполнению союзнических обязательств. Какого-то гения осенила мысль послать франко-британскую делегацию социалистов, чтобы убедить русских товарищей продолжать сражаться. И в середине апреля представители французских социалистов господа Муте, Кашен и Лафон, а также господа Джим О'Грейди, Уилл Торн и У. У. Сандерс, члены Британской лейбористской партии, прибыли в Петроград, чтобы проповедовать мудрость и патриотизм Советам. Трое французов были интеллектуалами: Муте – юристом, Кашен и Лафон – преподавателями философии. Сандерс был тогда секретарем «Фабианского общества» (английская реформистская организация, основанная в 1884 году и названная по имени Фабия Максима, римского государственного деятеля III века до н. э., достигшего успеха в борьбе с Ганнибалом благодаря своей выжидательной, медлительной тактике. – Примеч. пер.).

С самого начала этот визит был фарсом. Делегаты выполнили свою задачу с честью. Но как можно было предвидеть, они совершенно потерялись в дебрях русских революционных формулировок. Они были сбиты с толку бесконечными дискуссиями об условиях мира, а жаргон русских социалистов понимали еще меньше, чем я. Делегации мешало незнание языка. Что хуже всего, им так и не удалось завоевать доверие даже умеренных социалистов, которые с самого начала считали их прислужниками своих правительств.

Если воздействие на русских было меньше, чем никакое, то реакция самих делегатов на революцию была забавной. О'Грейди и Торн – особенно Торн – были великолепны. Я никогда не забуду тот ленч в посольстве, когда этот честный великан потчевал нас рассказами о своих приключениях. Как истинный англичанин, он испытывал презрение к излишнему многословию, и путаница иностранных языков внушала ему отвращение. Он жаждал пустить в ход свои сильные руки и стукнуть друг о друга головами говорливых товарищей.

Делегация союзников приехала в Москву, а перед этим побывала на фронте. Они произносили – при помощи переводчика – бесконечные патриотические речи и, наконец, уехали, погрустнев и набравшись мудрости. Продолжение этого визита было забавным. О'Грейди стал сэром Джеймсом О'Грейди и губернатором в одной из колоний. Уилл Торн в настоящее время является старейшиной Лейбористской партии в палате общин и остается тем, кем он всегда и был, – профсоюзным лидером. Господин Сандерс в 1929 году был членом правительства от Лейбористской партии. Он также самый умеренный из умеренных радикалов. Лафон примкнул к коммунистам и покинул их. Муте и по сей день умеренный социалист, а Кашей – самый горячий патриот из всех шестерых, который, расчувствовавшись, со слезами на глазах упрашивал Советы не выходить из войны, пока победа союзников не будет полной, – отдался душой и телом Москве и в настоящее время несет флаг большевизма во Франции.

События стали разворачиваться стремительно. Несколько дней спустя после приезда франко-британской лейбористской делегации и почти одновременно с возвращением в Россию Ленина приехал господин Альберт Томас, французский министр военного снабжения от социалистической партии. Его прислало французское правительство, по традиции утверждая, что разбирается в революциях, и желая обеспечить сотрудничество революционной России с союзниками. Томаса, чьи социалистические убеждения были немного более либеральными, чем консерватизм господина Болдуина, сопровождала толпа секретарей и офицеров. Кроме того, у него в кармане лежал отзыв во Францию господина Палеолога, французского посла, который был циником и никогда не производил на меня впечатления по-настоящему серьезного человека, но понимал Россию гораздо лучше, чем многие подозревали. Этот отзыв был частью новой политики.

Я несколько раз встречался с Томасом. Это был веселый и общительный бородач с чувством юмора и здоровым аппетитом буржуа, сразу же подружившийся с сэром Джорджем Бьюкененом. Он поощрял провоенный настрой Керенского, а также побывал на фронте и обращался к войскам с патриотическими речами, сдобренными революционным духом. И он спорил с Советами. Томас оказал союзникам одну услугу, которая казалась важной в то время. Советы на тот момент были заняты теоретическими дискуссиями об условиях мира. Они изобрели формулировку «мир без аннексий и контрибуций», и эта фраза, принятая на тысячах митингов в окопах и деревнях, распространилась с огромной быстротой по всей стране. Этот лозунг вызвал большое раздражение и даже тревогу у английского и французского правительств, которые уже поделили плоды еще не завоеванной победы в форме как аннексий, так и контрибуций. И обоих послов, французского и сэра Джорджа Бьюкенена, просили расстроить эту новую и чрезвычайно опасную форму пацифизма. Их задача была деликатной и трудной. Казалось, из этого тупика нет выхода, и в отчаянии они спросили совета у Томаса. Веселый социалист засмеялся.

«Я знаю своих социалистов, – сказал он. – Они будут проливать свою кровь за лозунг. Вы должны принять его и изменить его толкование».

Таким образом, аннексии превратились в реституции, а контрибуции – в репарации. Полагаю, это был первый раз, когда слово «репарации» было употреблено официально, и Томасу, безусловно, удалось убедить Советы включить в свою формулировку положение о реституции Эльзаса – Лотарингии. В то время это казалось важным достижением. В действительности, когда меньшевики и социалисты-революционеры, поддавшиеся на хитрость Томаса, вскоре были сметены, это перестало иметь какое-либо значение.

Господин Томас был самым занятным из французских и английских социалистов, которые посетили Россию в период первой русской революции. Он хорошо говорил, легко приспосабливался к обстоятельствам и был смелым человеком. Но результаты его визита были незначительными. Его речи были не более эффективны, чем речи наших военных атташе полковника Нокса и полковника Торнхилла, которые с большей искренностью заклинали русского солдата не покидать своих союзников, сражающихся на других фронтах Европы. Для большевиков Томас был, конечно, ренегатом, предателем-социалистом, который продался буржуазии, и как таковой подвергся обличениям на всех углах и перекрестках революции.

Миссия делегаций союзников в России быстро становилась невыполнимой. Все были заняты тем, что пытались уговорить русского человека продолжать сражаться, когда он только что сверг царскую власть, потому что она отказывалась дать ему мир. Немного поразмыслив, можно было понять, что в таких обстоятельствах успех большевиков – просто вопрос времени.

Наступая на пятки Томасу, приехал Артур Хендерсон, посланный со схожей миссией братской доброй воли господином Ллойд Джорджем. Господин Хендерсон также привез в кармане письмо с отзывом. Если быть совершенно точным, письмо с отзывом не было на самом деле включено в его багаж. Случилось вот что: когда английский министр-лейборист – а Хендерсон был первым представителем Лейбористской партии в истории Англии, который вошел в кабинет министров, – уже ехал в Петроград, министерство иностранных дел послало сэру Джорджу Бьюкенену телеграмму, восхваляющую его работу и предлагающую ему немного отдохнуть. Другими словами, его должны были отозвать, а пост передать Хендерсону.

Расшифровав телеграмму и не посоветовавшись с послом, начальник канцелярии Бенджи Брюс поспешил встретиться с Сазоновым и выяснил у него, что министр иностранных дел Временного правительства Терещенко будет очень сожалеть, если сэр Джордж Бьюкенен будет замещен. Затем он вернулся назад в посольство и отправил длинную шифрованную личную телеграмму Джорджу Кларку в министерство иностранных дел, в которой говорилось, что назначение Хендерсона будет катастрофой.

Как оказалось, смелая инициатива со стороны подчиненного оказалась ненужной. Один из коллег-лейбористов господина Хендерсона назвал его величайшим министром иностранных дел, который когда-либо был в Великобритании. Правда, доктор Дальтон, тот коллега, который сделал это замечательное заявление, был заместителем и доверенным помощником господина Хендерсона, когда тот занимался ведением иностранных дел Великобритании, и, хваля своего начальника, он и сам попадал в отраженный свет его славы. Тем не менее во время своего визита в Россию господин Хендерсон, безусловно, проявил поразительное благоразумие. Сопровождаемый Джорджем Янгом, он поселился в гостинице «Европа», той же самой гостинице, которая предоставила роскошное убежище лорду Милнеру, Джорджу Кларку, сэру Генри Уилсону и другим многочисленным высокопоставленным гостям, приезжавшим в Россию. Туда, по просьбе посла, я приехал встретиться с ним и пообедать. Весь долгий летний вечер я гулял с Хендерсоном по Невскому проспекту, по площади Зимнего дворца, мимо Дворцовой набережной. Когда мы прошли золотое отражение арки Адмиралтейства, я уже знал всю историю карьеры Хендерсона. Потом я сопровождал его в Москву, возил на торжественную встречу с депутатами Московского Совета. И в номере его московской гостиницы я организовал для него неофициальную беседу (выступая в роли переводчика) с Урновым, который тогда был всемогущим председателем Совета солдатских депутатов.

Господин Хендерсон обладает репутацией – несомненно, заслуженной – первоклассного организатора. Он заметная фигура на партийных заседаниях, на которых ему удается играть первую скрипку благодаря тому, что он умеет скрывать свои собственные намерения до последнего момента. Это человек, который не спешит брать на себя обязательства. Он не выдает себя.

Но на этот раз я заглянул в душу господина Хендерсона. Он был слабоват в географии и не очень понимал, где находится, но быстро пришел к убеждению, что это место вредно для здоровья. Товарищи из Совета привели его в замешательство. Он не понимал их язык, ему не нравились их манеры. Несомненно, ему хотелось бы стать первым послом-лейбористом. Но в конце концов, член кабинета министров – это более могущественная фигура, чем величайший из современных послов. Кроме того, сэр Джордж Бьюкенен не был неудачником, которого ему нарисовали. Сэр Джордж, как вскоре обнаружил господин Хендерсон, понимал этих диких людей лучше, чем он сам. К тому же сэр Джордж был добр, а господин Хендерсон восприимчив к доброте и лести. Поэтому было легко принести большую жертву. Хендерсон объяснил, что, поскольку стоит ему только попросить и посольство будет его, он пришел к выводу, что ничего хорошего не выйдет из смещения со своего поста человека, который понимает Россию гораздо лучше его и который проявил себя как человек, поразительно свободный от всяких партийных пристрастий. Сэр Джордж даже не был против стокгольмской конференции, и Хендерсон, в котором несомненный патриотизм сочетался со здравомыслием интернационалиста, увидел мерцающий огонек надежды в Стокгольмской встрече. Поэтому, отряхнув со своих ног пыль петроградских улиц, он возвратился в Лондон, чтобы сообщить о своем отказе и рекомендовать оставить сэра Джорджа Бьюкенена на посту посла его британского величества и чрезвычайного дипломатического представителя при революционном правительстве России. По возвращении состоялось его историческое ожидание под дверью господина Ллойд Джорджа, которое закончилось прошением об отставке. Так он потерял и посольство, и свое место в кабинете министров. Это была горькая награда за миссию, которую он честно, пусть даже несколько робко, выполнил и которая, какое бы воздействие она ни оказала на русских, имела то преимущество, что вылечила господина Хендерсона от всяких революционных замыслов до конца его жизни. Что же касается Стокгольмской конференции, пропаганда которой послужила причиной падения господина Хендерсона, предложение о ее проведении получило поддержку нескольких британских дипломатов, включая сэра Эсме Ховарда. И, отвергнув ее, господин Ллойд Джордж, который то загорался этой идеей, то остывал к ней, вероятно, допустил большую ошибку. В Стокгольме мы могли бы получить все, почти ничем не рискуя.

Тем злополучным летом 1917 года произошел один эпизод, который я должен описать, хотя бы ради того, чтобы показать, как трагикомически в его свете выглядит русский характер. Частью нашей пропагандистской машины была разъездная киногруппа, которую возглавлял полковник Бромхед, впоследствии председатель английского «Гомонта». Он также должен был убеждать русских сражаться, показывая им военные фильмы о боях на Западном фронте. Можно представить себе, какой эффект произвели эти военные фильмы на умы необученных русских солдат. Естественно, они послужили только увеличению числа дезертиров.

В этом не было вины Бромхеда. Он был отличный парень, который понимал, что бесполезно показывать военные фильмы людям, которые думали только о мире. Но это была его обязанность. Фильмы были частью плана Уайтхолла по возрождению России, и они должны были быть показаны.

Затем Бромхед приехал в Москву для грандиозной демонстрации английских достижений. Не помогу ли я сделать этот показ успешным? Не могу ли я привлечь ораторов с патриотическими речами? Казалось, нет ничего легче. В Москве – увы! – было больше ораторов, чем бойцов.

Мы заполучили театр, организовали программу. А затем вмешался Совет солдатских депутатов, гораздо более влиятельный, чем Временное правительство. Этот показ предназначался для войск, находившихся в Москве. Солдаты могли посмотреть фильмы. Им не нужно слушать речи империалистических ура-патриотов.

Напрасно я ходил в президиум Совета солдатских депутатов. Напрасно я доказывал достоинства живой речи. Самой большой уступкой, которую мне удалось выжать из них, было то, что с речью может выступить сам Локкарт – Локкарт, который сочувствовал революции и знал точку зрения революционной России на условия мира. Но больше никаких других ораторов быть не должно. На этих условиях президиум гарантировал успех показа. Весь он в полном составе должен был присутствовать на нем, чтобы убедиться в том, что эти условия соблюдаются.

Бромхед принял эту ситуацию с искренней радостью. Я дал свое согласие с неохотой. Послеобеденная речь перед безобидной аудиторией, вкусившей хорошей еды и шампанского, – это одно дело. Я не видел ничего привлекательного в том, чтобы обращаться к двенадцати сотням скептически и критически настроенных революционеров на их собственном языке.

Я трудился над этой речью, очень тщательно составил ее на английском языке и попросил одного сладкоречивого русского поэта перевести на русский. Я выучил ее наизусть и действительно превзошел самого себя. Я репетировал все нюансы, вплоть до того места, где мой голос должен был сорваться. Общение с Керенским было не напрасным.

Я откровенно апеллировал к чувствам, потому что не знаю другой причины, которая вынудит большие массы народа воевать. Но я обращался к чувствам русского человека. Я не говорил о том, что это преступление – покидать своих западных союзников, но совершенно откровенно взвешивал стремление России к сепаратному миру и даже необходимость этого мира, а затем нарисовал картину лучшей жизни, созданной славной революцией. Но ни лучшая жизнь, ни сама революция не выстоят, если дисциплина будет пущена на ветер, и врагу откроется дорога на Москву. Ленин опроверг бы этот довод одной фразой. Но Ленин, по счастью, все еще находился в Петрограде.

В день испытания я отправился в театр с тайной надеждой, что, возможно, не будет никакой аудитории, к которой придется обращаться. Но Совет солдатских депутатов сдержал слово. Помещение было переполнено. Кроме того, рядом с президиумом на балконе сидели помощник министра морского флота и Кишкин, верховный комиссар Москвы. У нас были фильмы двух видов: на военно-морскую и армейскую тематику. Очень предусмотрительно мы показали фильмы на военно-морскую тему в последнюю очередь. Они производили впечатление, и в них не было никаких ужасов. Моя речь шла в самом конце. Не было никаких аплодисментов, когда я встал во весь рост на узкой сцене перед занавесом, и я нервно начал говорить. Тишина, однако, была почтительной. Меня собирались выслушать. Я забыл обо всех уловках, которые репетировал, и почти забыл свои слова. В моем голосе слышались дрожь и тоска, которую русские ошибочно приняли за настоящее чувство. В течение двадцати минут я прилагал усилия, чтобы справиться со своей нервозностью. Мой голос был то хриплым, то странно прерывался в самых необычных местах. До самого конца меня слушали в мертвой тишине. Когда я закончил свою речь, у меня дрожали колени, а по лицу, как слезы, струился пот.

Затем началось бог знает что. Какой-то солдат запрыгнул на сцену и расцеловал меня в обе щеки. В ложе президиума поднялся Кишкин и громогласно объявил, что Россия никогда не покинет своих союзников. В тот день он получил официальное сообщение о том, что российский флот вышел в Балтийское море в полной боевой готовности. Рукоплескания. Столпотворение продолжается. Во всех уголках зала солдаты начали вставать, послышались шумные протесты. Все это было похоже почти на объявление войны. Я открыл клапаны, и у русских началась истерия. Это был кратковременный триумф. На следующий день отчет об этом событии был подвергнут суровой цензуре. Социалисты сожалели о выпущенных на волю эмоциях.

Это было мое последнее публичное выступление как исполняющего обязанности генерального консула в Москве. Точно так же, как старая Россия неизбежно приближалась к своему трагическому финалу, трагедия меньшего масштаба произошла в моей жизни. Я рассказываю об этом честно и без сожалений. За несколько месяцев до этого я увлекся одной российской еврейкой, с которой познакомился случайно в театре, и моя персона стала темой для сплетен.

Все это в конце концов дошло до ушей посла. Он послал за мной, и мы пошли вместе на прогулку. Никто не мог сердечнее относиться ко мне, никто не смог бы с большим успехом воззвать ко всему лучшему во мне. Он рассказал мне историю из своей собственной жизни. Когда он был молод, то испытал точно такое же искушение. Настоящее счастье состоит в том, чтобы противостоять искушениям, о которых обязательно пожалеешь позже. Посол сослался на мою хорошую работу. Было бы жалко ломать замечательную карьеру просто ради мимолетного увлечения, вызванного напряжением военного времени. Соглашение, возможно, двоюродная сестра лицемерия, но на государственной службе его нужно соблюдать. Кроме того, существовал вопрос долга и войны. Мне следовало поставить свою страну выше потакания своим слабостям.

Я был глубоко тронут, мы пожали друг другу руки. Мои чувства шли от неподдельной любви к этому замечательному человеку, который проявил по отношению ко мне столько понимания. А его чувства, думается мне, шли от такого же искреннего сожаления о своей утраченной молодости. И я возвратился в Москву, дав себе торжественное обещание отказаться от своего увлечения. Продержался я три недели, а потом позвонил телефон, и я нарушил обещание.

Это был конец. Я нарушил свое слово, и на этот раз посол с сожалением, но твердо решил, что я нахожусь на грани нервного срыва и мне нужно поехать домой в Англию на отдых. Наверное, он был прав.

Скандала не было. Не думаю, чтобы даже личный секретарь в министерстве иностранных дел был проинформирован об истинных причинах моего внезапного возвращения. Было сказано, что у меня нервный срыв от переработки, и, таким образом, мне все сочувствовали. По той же самой причине мне удалось избежать гласности официального прощания. Мои московские друзья были сама доброта. Им сказали, что я болен и меня нельзя волновать. Все они ожидали моего возвращения через шесть недель. Во всяком случае, приближающийся крах России был теперь уже настолько очевиден, что все были заняты своим собственным спасением. Для тех, кто думал обо мне, я был мучеником долга, но знал, что мой вынужденный отпуск по болезни был на самом деле отзывом и что я больше не вернусь. Мы уехали из Москвы в начале сентября 1917 года, Петроград покинули как раз тогда, когда началась схватка Керенского с Корниловым. Я приехал в Лондон за шесть недель до большевистской революции.

Предыдущая главаГлава 21 из 31Следующая глава