Я возвратился в Москву очень довольный оказанным приемом и окрыленный просьбой посла поддерживать с ним тесную связь и приглашением приезжать в Петроград всякий раз, когда возникнет что-то важное, что требует обсуждения. И хотя я ничего не рассказывал о своем визите, смелый Александр не был столь молчалив, и очень скоро я узнал, что в среде чиновников и политиков мой авторитет значительно вырос. Я полагаю, что в устах Александра рассказ ничего не потерял, и в аппарате генерал-губернатора и в штаб-квартирах Союза земств и Союза городов все были оповещены о том, что его превосходительство исполняющий обязанности Генерального консула Великобритании (Александр всегда опускал слова «исполняющий обязанности») теперь регулярно ездит в Петроград, чтобы консультировать – если вообще не выступать в роли советника – его высокопревосходительства (в России послы носили титул высокопревосходительства) посла Великобритании.
На протяжении лета 1915 года окрепла моя дружба с Михаилом Челноковым, градоначальником Москвы и бывшим вице-председателем Государственной думы. Челноков, великолепный представитель московского купечества, седобородый широкоплечий патриарх и, несмотря на свою искалеченную ногу, удалой смельчак, был замечательным человеком. И хотя Михаил был на двадцать лет старше меня, мы стали самыми близкими друзьями. Через него я не только близко познакомился со всеми московскими политическими лидерами, такими как князь Львов, Василий Маклаков, Мануйлов, Кокошкин и многими другими, но и получал копии многочисленных официальных секретных резолюций, которые принимали московские власти, Союз земств, возглавляемый князем Львовым, и Союз городов, движущей силой которого был сам Челноков. Иногда у меня была даже возможность получать через тот же источник в Москве копии секретных резолюций, принятых партией кадетов в Петрограде, или таких документов, как письмо Родзянко премьер-министру, и отсылать их в наше посольство в Петроград, прежде чем кто-нибудь другой доведет их до сведения посла. Эти небольшие удачи, естественно, добавили к моей репутации статус «добытчика новостей». Благодаря связи с Союзом земств и Союзом городов я также был полезен Военному министерству. Оба эти союза, несмотря на глупое вмешательство правительства, были ближе всех российских организаций к нашему министерству боеприпасов, а от Львова и Челнокова я регулярно получал самые последние цифры, касающиеся выпуска всевозможного военного снаряжения.
В течение двух с половиной месяцев отсутствия Бейли я прочно «окопался» в Москве и получил благодарность министра иностранных дел. Я был персоной грата в среде московских военачальников, за мной присылал посол. В конце июля должен был вернуться Бейли. Я чувствовал, что он будет доволен, и испытывал удовлетворение от сознания хорошо выполненной работы. Казалось, мне больше нечего было ожидать.
Но затем наступил новый кризис. На русском фронте дела стали идти все хуже и хуже. Отступление в Галиции и Карпатах не сильно затронуло Москву, за исключением увеличения притока раненых, но наступление на Варшаву – другое дело. На протяжении нескольких недель в Москву тянулись польские беженцы. 19 июля мне пришла телеграмма от Гроува, в которой сообщалось, что Варшава эвакуируется, а он и оставшиеся члены английской колонии немедленно уезжают в Москву. Он приехал тремя днями позже, и в тот же день пришла телеграмма от Бейли, уведомлявшая меня о том, что он назначен генеральным консулом в Нью-Йорк и немедленно возвращается в Москву, чтобы упаковать вещи. Я не испытывал неприязни к семье Гроува. Если у меня и были какие-то личные амбиции, то я их не осознавал. Но я должен признаться, что это двойное потрясение привело меня в состояние ужаса и оцепенения. Если Бейли уедет в Нью-Йорк, то Гроув, очевидно, займет его место в Москве, и, если честно, после Бейли я не хотел возвращаться к стилю работы Гроува.
Тридцатого июля приехал Бейли, привезя в кармане пакет с сюрпризом. Всем моим опасениям пришел конец. Гроува переводили в Гельсингфорс (ныне Хельсинки. – Примеч. пер.). На меня возлагалась ответственность за генеральное консульство в Москве. Бейли сообщил мне, что после его назначения в Нью-Йорк министерство иностранных дел сразу же назначило генерального консула в Москву. Но сэр Джордж Бьюкенен стал возражать, сказав, что я проделал бесценную работу и было бы ошибкой мешать моим действиям, сажая надо мной начальника, который не знает ситуацию так хорошо, как я. С искренней радостью Бейли рассказал мне, что в министерстве иностранных дел мной очень довольны. Я постарался выглядеть равнодушным. И хотя я не сделал ничего, что могло бы продвинуть вперед мою карьеру, я был полон угрызений совести в отношении Гроува, который, как я знал, будет глубоко разочарован. Но в глубине души я тихо ликовал: «Еще нет и двадцати восьми лет, а благодаря своим заслугам уже отвечаю за работу одного из важнейших генеральных консульств в годы войны». Немного самомнения полезно молодежи. Если ты не слишком амбициозен и не бандит, это вскоре проходит.
Целую неделю я усердно помогал Бейли закончить дела, организовывал для него прощальные обеды и принимал генконсульство. Английский клуб устроил ему великолепные проводы, и у нас в консульстве тоже прошла официальная церемония прощания, когда все дарили ему подарки и получали в ответ подарки от Бейли. Я получил массивный портсигар, который храню и по сей день. Александр завершил эту довольно мучительную церемонию речью, которая открыла последние шлюзы эмоций даже у Бейли. (Обе мои секретарши плакали, и только старый латыш Фриц, клерк консульства, был бесстрастен.) В лирической речи он назвал меня и Бейли яркими образцами того, каким должен быть руководитель, и заявил о своем твердом намерении уйти, если я должен буду уехать из Москвы. Ложный пафос речи Александра вовремя затормозил работу моих собственных слезных желез. И все же отъезд Бейли заставлял грустить. Для меня он был больше отцом, чем начальником. Бейли был сама доброта во время болезни моей жены. То, что он был привязан ко мне и искренне заинтересован в моем продвижении по службе, хоть и тешило мое тщеславие, но не помешало выслушать отличный совет, основанный на знании жизни. Я терял не только друга, но и союзника в самом настоящем смысле этого слова – моего единственного союзника в городе с почти двумя миллионами жителей. Увы! Больше я никогда его не видел. Его совет, который состоял, главным образом, в призыве соблюдать одиннадцатую заповедь, пока я остаюсь руководителем, упал на каменистую почву.
Падение Варшавы было кульминацией катастрофической летней кампании 1915 года. Это был удар, который невозможно скрыть от народа, и, естественно, поднялась большая волна пессимизма, и стали больше говорить о мире. Такие люди, как Львов и Челноков, достаточно твердо стояли на земле. Но профессиональные политики были возбуждены, и их нервозность распространялась как сырой туман, пока не окутала половину населения страны. С фронта в тыл просочились ужасные слухи о том, что у русских солдат в окопах в руках нет ничего, кроме палок. Ни старики, ни молодые новобранцы не могли мириться с тем, что их посылают на убой, и в таких промышленных центрах, как Иваново-Вознесенск, прошли антиправительственные забастовки, сопровождавшиеся в нескольких случаях стрельбой.
И как всегда, власти нашли отвлекающее средство для такого общественного возмущения. 23 августа, когда пессимистические настроения достигли своего апогея, Москва гудела от слухов, происходящих, очевидно, из официальных кругов, что союзники взяли Дарданеллы. Во второй половине дня московские газеты вышли с большими заголовками: «Официальное сообщение: Дарданеллы взяты». Далее следовала графическая схема артиллерийского обстрела пролива и полные списки потерь и названий кораблей. После распространения этой новости на улицах собрались огромные толпы народа. Люди вставали на колени на Тверской площади, чтобы поблагодарить Бога за эту славную победу. Перед генеральным консульством прошла манифестация. Тщетно я пытался сказать людям, что эта новость не соответствует действительности. «Официальное коммюнике!» – выкрикивали мальчишки – разносчики газет, и мой голос терялся в буре приветственных криков. Позже вечером толпа вышла из-под контроля, и возле памятника Скобелеву прошла демонстрация против полиции, которая закончилась, как обычно, атакой конных жандармов.
На следующий день наступило всеобщее разочарование от ложного сообщения, и вместе со своим французским коллегой я пошел к полицмейстеру требовать незамедлительных санкций против редактора и издателей. Он принял нас с обычной официальной елейностью, уже предвидя наше справедливое негодование. Полицмейстер закрыл эту газету до конца войны. В должных выражениях мы высказали ему свою благодарность. После его заявления я был сильно удивлен, обнаружив, что газета все еще продолжает выходить, изменив название с «Вечерних новостей» на «Вечернюю газету». Во всех других отношениях это была та же самая газета, что и ее предшественница. Заголовки и шрифт остались теми же самыми. Допустивший накануне ошибку редактор подписал передовицу в сегодняшнем номере.
Я кипел от злости и признал превосходство префекта. Позже я узнал, что этот фокус с победой был разработан совместно с полицией, чтобы дать народу выпустить пар.
Я не утверждаю, что когда-либо понимал психологию царской полиции. Но я отказываюсь верить как в ее эффективность, так и в ее честность. Внушающая страх охранка из романа Сетона Мерримана была мифом, пугающим больше своим названием, нежели всеведением. Это была организация, которой руководили плохие работники и ловкие мошенники; причем число плохих работников превышало количество «умных голов» в девять раз.
Когда наступила осень, приближавшаяся трагедия России все больше и больше беспокоила меня. Должны были произойти и худшие события, чем падение Варшавы. И все тот же недостаток характера, который делал русских неспособными к длительным усилиям, помог притупить этот пессимизм. Ни один житель Москвы не мог долго заламывать руки. На деле, когда удар следовал за ударом, местный патриотизм вновь заявил о себе. И если в Петрограде мало кто верил в победу России, Москва взяла себе на вооружение лозунг: войну нельзя выиграть, пока в столице не будут ликвидированы дурные влияния. К этому времени относится первая из многих резолюций, требовавшая создания министерства национальной обороны или общественного доверия. Сначала эти требования были достаточно скромными. Москва была готова принять законных царских министров, таких как Кривошеин, Сазонов, Самарин, Щербатов и других, которые не были связаны с политическими партиями в Думе. На этом этапе царю было бы достаточно просто сформировать новое министерство, которое удовлетворило бы чаяния общественности, не выходя за рамки обычного круга, из которого он выбирал себе советников. Уступив вовремя шесть дюймов реформы, которые были необходимы, он мог сэкономить ярды, которые утратившая веру страна взяла впоследствии силой. Однако люди из ближайшего царского окружения видели все в ином свете. Они говорили ему, что любая уступка сейчас будет рассматриваться как роковая слабость и только возбудит аппетит реформаторов. Это был тот довод, который всегда убеждал императрицу, в результате чего ответом царя тем, кто не щадил себя ради победы России, был роспуск Думы, освобождение великого князя Николая от его обязанностей главнокомандующего и увольнение Самарина, Щербатова и Джунковского – трех министров, которые на тот момент пользовались наибольшей популярностью в Москве.
Роспуск Думы спровоцировал, как обычно, забастовки и протесты. Но возложение царем на себя обязанностей Верховного главнокомандующего стало первой вехой на пути к голгофе. Это был самый роковой из многих грубых промахов неудачливого Николая II, так как в качестве главнокомандующего он в глазах народа стал лично ответственным за длинную череду поражений, которые из-за технического отставания России были теперь неизбежны.
Отставка Самарина и Джунковского была косвенным следствием эпизода, немым свидетелем которого я сам стал. Однажды летним вечером я вместе с несколькими приезжими англичанами находился в «Яре», самом шикарном и наиболее посещаемом ночном заведении в Москве. Когда мы смотрели представление варьете в общем зале, в одном из соседних кабинетов разразился громкий скандал. Дикие женские крики, мужские проклятья, звон разбитого стекла и звуки хлопающих дверей создавали неимоверный шум. Метрдотели побежали наверх. Управляющий послал за полицейским, который всегда дежурил в таких заведениях. Но гвалт и вопли не смолкали. Опять забегали официанты и полицейские, начали чесать в затылках и держать совет. Причиной беспорядка был Распутин, пьяный и развратный, и ни полиция, ни сотрудники заведения не осмеливались удалить его. Полицейский позвонил своему дивизионному инспектору, инспектор позвонил полицмейстеру. Полицмейстер позвонил Джунковскому, который был помощником министра внутренних дел и начальником полиции. Джунковский, бывший генерал и человек с сильным характером, приказал незамедлительно арестовать Распутина, который, в конце концов, был всего лишь обыкновенным гражданином и даже не священником. После того как он мешал всеобщему веселью на протяжении двух часов, его увели в ближайший полицейский участок. При этом он огрызался и клялся отомстить. Освободили его на следующее утро по приказу свыше. В тот же день он уехал в Петроград, и в двадцать четыре часа Джунковского сняли с должности. Отставка Самарина, последовавшая позже, произвела очень тягостное впечатление. Дворянин с великолепной репутацией, один из лучших представителей своего класса, он был тогда обер-прокурором или министром по делам церкви. Только сумасшедший мог обвинить его в чем угодно, только не в приверженности к консервативным мнениям или в недостатке верности императору. И тем не менее каждый либерал и социалист уважали в нем честного человека, и тот факт, что император мог таким образом принести в жертву одного из своих самых верных советников ради такого человека, как Распутин, был воспринят почти всей Москвой как окончательное доказательство некомпетентности царя. «Долой самодержавие!» – кричали либералы. И даже среди реакционеров были такие, которые говорили: «Если самодержавие должно процветать, дайте нам хорошего самодержца».
Это был единственный случай, когда наши с Распутиным пути пересеклись. Но время от времени я видел напоминания об этом грубияне в доме Челнокова, где градоначальник, бывало, показывал мне короткую, отпечатанную на машинке записку с просьбой устроить ее подателя на спокойную непыльную должность в Союзе городов. Записка была подписана неразборчивыми каракулями Г. Р., Григорий Распутин. Эти просьбы непреклонный Челноков неизменно отклонял.
С приходом зимы – а в 1915 году она наступила рано – на фронте начался застой, а вместе с ним и временное затишье в недовольстве политикой. Жизнь продолжалась.
Мы с женой ужинали вне дома шесть вечеров в неделю. Почти каждый день к нам на обед кто-нибудь приходил: английские офицеры, генералы, адмиралы, полковники, капитаны, проезжавшие через Москву по пути в штабы различных русских армий. Раз в неделю моя жена устраивала прием, и благодаря своему врожденному таланту ей удавалось устроить все так, что волки мирно сосуществовали с овцами. Она особенно радовалась, когда ей удавалось заполучить одного-двух социалистов. И тем не менее все приходили – начиная от коменданта Кремля, губернатора, полицмейстера и генералов Московского гарнизона (не все генералы были доброжелательно настроены по отношению к правительству или к местным властям) и кончая московскими миллионерами, балеринами, актерами, писателями и довольно робкими и неловкими левыми политиками. Насколько я помню, не было ни одного непредвиденного затруднения, хотя однажды Саша Кропоткина, дочь замечательного старого анархиста князя Кропоткина, чуть не подралась с графиней Кляйнмихель по поводу недостаточно высокого воинственного настроя в Петрограде. Это смешивание различных слоев общества в Москве было полезно как для русских, так и для нас. Оно ломало преграды, на которые никто не посягал раньше. Оно давало нам информацию самого разнообразного характера.
То, что есть русские, чьи сердца все еще настроены на победу, дошло до меня удивительным образом, когда моего брата Нормана убили в Лосе. Я получил известие об этом лишь в начале октября. Мы были за городом и ужинали с какими-то русскими в «Эрмитаже». Моя жена ушла домой, чтобы поменять туфли. Там она нашла телеграмму и позвонила мне в ресторан. Впервые смерть человека, которого я любил, настигла меня без предупреждения, и в телефонной будке я не выдержал и горько расплакался. Я сказал своим русским друзьям о том, что случилось, и пошел домой. На следующее утро почти во всех московских газетах была отдана дань уважения моему брату и тяжелым потерям, которые несли шотландские войска, а в течение последующих дней я получал сочувственные письма от русских людей, принадлежавших ко всем классам и рангам. Было много писем от людей, которых я даже не знал. Большинство писем заканчивались выражением глубокой убежденности в окончательной победе союзников.
Но не надо думать, что моя жизнь была сплошной трагедией. Забастовки, политическое недовольство, поражения стоят сейчас подобно вехам на огромной равнине, но все это происходило не каждый день, и они не являлись значительной частью моей повседневной жизни. Мне нужно было заниматься собственными проблемами: посещать комитеты (английская колония управляла различными предприятиями для раненых и беженцев; вдобавок существовали вербовочные комитеты, комитеты по снабжению военным снаряжением и т. д.) и выполнять большую рутинную работу в консульстве, которая – не говоря уже о моей политической деятельности – сама по себе занимала полный рабочий день. Некоторые мои заботы были курьезными, другие просто раздражали. Можно было смеяться, когда жена звонила мне в консульство, чтобы сказать, что слуги забастовали или, скорее, отказались входить в нашу квартиру, потому что в ней был злой дух, полтергейст, который занимался тем, что разбивал ценные вещи. Безусловно, редкая и ценная икона упала сама по себе, а так как моя жена встала на сторону слуг, то ничего не оставалось, кроме как призвать на помощь священника. Он пришел и за пять рублей щедро окропил полтергейст святой водой. Квартира очистилась, слуги вернулись, и, что самое странное, необычные шумы и битье тарелок прекратилось.
Менее веселыми были частые ссоры между сотрудниками консульства, штат которого сильно увеличился с притоком английских беженцев из Варшавы. Бейли оставил мне наследство в лице Френсиса Гринепа, когда-то широко известного английского юриста. Это был приятного вида старичок, всегда аккуратно одетый, а его седины и монокль придавали некую изюминку всему штату консульства, чуть ли не самым молодым членом которого был я сам. Когда Гринеп был в хорошем настроении, у него были очаровательные манеры. Свою работу он также выполнял вовремя и отлично. Но – и это было большое но – у него был несдержанный характер, а так как он во всем усматривал враждебные выпады, то происходило много сцен. В одном случае это был Александр, который затронул его достоинство. В другой раз им стал Сен-Клер, вице-консул из Варшавы, который хотя и был больше поляком, чем шотландцем, очень гордился древней шотландской фамилией, к которой принадлежал. Странными, непростыми людьми они были: чуткие к эмоциональным призывам, но неуправляемые. Думаю, я ужасно их раздражал, и в любом случае жить на протяжении месяцев и даже лет в условиях сильного напряжения в небольшой конторе и видеть перед собой одни и те же лица каждый день было достаточной нагрузкой, которая могла расшатать самые крепкие нервы, – ни Гринеп, ни Сен-Клер не вели себя образцово. Я умел улаживать ссоры между сотрудниками консульства. Другое дело – когда гнев Гринепа обрушивался на посетителей. Ради его же блага мы старались держать его, насколько это было возможно, в отдельной комнате, но совершенно ясно, что я не мог помешать ему войти в главный офис во время исполнения им своих обязанностей. В длинной череде неприятных случаев два имели серьезные последствия. Однажды утром, расшифровывая телеграмму в своей комнате, я услышал сердитую перебранку в офисе. Поверх общего шума я услышал голос Гринепа, дрожащий от ярости: «Делайте, что вам сказано, сэр, или покиньте контору».
Я выскочил как раз вовремя, чтобы не дать моему горячему старичку применить физическое насилие к английскому майору артиллерии, который был уже багровым от негодования.
– Вы отвечаете за работу консульства? – заикаясь, спросил он меня. – Тогда вы принесете мне свои извинения, или я доложу обо всем в министерство иностранных дел. Этот человек нанес оскорбление военной форме его королевского величества!
Гринеп стоял у конторки, указывая пальцем на портрет короля, который украшал стену:
– Снимите свой головной убор, сэр, в присутствии его величества.
Он продолжал повторять свое требование как заведенный. От Фрица, нашего клерка-латыша, который был свидетелем этой сцены, я узнал правду. Офицер в военной форме вошел в консульство в фуражке. Проходивший мимо Гринеп указал на портрет короля и сказал довольно вежливо: «Разве вы не видите портрет короля, сэр? Это не зал ожидания на вокзале». Офицер не обратил на это внимания. Тогда Гринеп более безапелляционно потребовал, чтобы он снял фуражку. Ну а потом полетели клочки по закоулочкам.
Это было непростое дело. На самом деле Гринеп был не прав, что вышел из себя, но и офицер был бестактен. Он продолжал настаивать на том, что прав, и на том, что, когда вошел в контору, был вправе не снимать фуражку. Если бы не его напыщенность, у меня не было бы другого выбора, кроме как уволить незадачливого Гринепа. Этот вариант был мне не по душе, отчасти потому, что этот человек был предан мне, а во-вторых, это означало выгнать его на улицу. Я постарался успокоить офицера, не принося в жертву Гринепа, но он настаивал на получении сатисфакции. В этом я ему отказал. Он ушел, поклявшись отомстить. Я доложил обо всем послу, разделив вину поровну между двумя главными действующими лицами и представив это дело как «войну нервов». Больше мы об этом не слышали, и, к счастью для меня, инцидент был исчерпан.
Более серьезным оказался похожий эпизод, когда Гринеп нанес публичное оскорбление Балееву, богатому армянину и брату знаменитого Никиты. В свободное время Гринеп пополнял свой доход, давая уроки богатым русским. Балеев был одним из его учеников. Очевидно, возникли какие-то трения в отношении оплаты. Во всяком случае, Гринеп затаил обиду. Она нашла выход, когда однажды Балеев пришел в консульство, чтобы получить визу. К сожалению, Гринеп снова оказался в главной конторе, и вид богатого человека, лишившего его с таким тяжким трудом заработанных денег, привел юриста в бешенство. Мне снова пришлось выходить и выступать в роли миротворца. Но на этот раз последствия были более серьезными, так как этот инцидент произошел при свидетелях, а Балеев был полон решимости обратиться в суд. К счастью, его адвокат был большим другом нашего адвоката и так же, как и я, старался не допустить публичного скандала. Мы разработали несколько вариантов компромисса, который компенсировал бы Балееву нанесенную обиду и в то же время уберег бы Гринепа от увольнения. В конце концов Балеев согласился прекратить судебное разбирательство в обмен на публичное извинение в присутствии сотрудников консульства и своего адвоката. Набросок извинительной речи собирался делать он сам.
Это была длинная речь с несколькими ссылками на джентльменов и джентльменское поведение. Проглотить это неприятное лекарство мы уговаривали Гринепа в течение суток. Я указал на то, что больше ничего не в силах сделать и, если дело попадет в суд, результат может быть только один, поэтому ему придется пойти на это.
Наконец он согласился. Речь с извинением была отпечатана, и с помощью юристов я все организовал для ее произнесения. В главной конторе за своими рабочими столами сидели, как мумии, три машинистки и Фриц. Ближе к двери у конторки стоял Балеев со своим адвокатом. Я встал по другую сторону конторки. Когда все было готово, я прошел в кабинет Гринепа, поставил его перед конторкой и вложил в руки лист с извинительной речью. Он был в своем лучшем костюме, волосы тщательно причесаны, монокль вставлен в глаз. Лицо Гринепа точно окаменело. Только по дрожанию бумаги в его руках можно было заподозрить подавляемую ярость.
– Начинать? – спросил он зловещим шепотом. Мой подчиненный читал эту дурацкую речь, и густой румянец заливал его щеки, пока они своим цветом не стали напоминать индюшачий гребень. В это время Валеев, толстый и потеющий от страха, получал удовлетворение от унижения англичанина. Когда Гринеп закончил, он метнул в своего врага ужасный взгляд, смял в руке бумагу и со словами «Ну вот! Вы получили все, что вам причитается!» вышел из комнаты.
Сейчас эта сцена кажется комичной и даже немного недостойной, что касается моего участия в ней. Но в то время это было серьезное дело. Действительно, так велика была способность Гринепа лелеять обиду, что он мог очень легко вовлечь генерального консула в скандал или в дорогостоящую тяжбу и, безусловно, сделать предметом насмешек.
Однако были приятные моменты. В ноябре 1915 года я получил письмо, в котором посол информировал о том, что министерство иностранных дел так довольно моей работой, что оставляет возглавлять генеральное консульство до конца войны. Я использовал это письмо для улучшения своего материального положения, которое в связи с расширившимся кругом моих обязанностей становилось непрочным. В течение некоторого времени я вел жесткую переписку с министерством иностранных дел. Шла большая война, и я был вовлечен в гораздо большие расходы, с которыми когда-либо приходилось сталкиваться Бейли, но не получил ни повышения жалованья, ни увеличения дотаций на офис. Я заручился поддержкой посла, который безоговорочно встал на мою сторону. Очень скоро он написал в министерство иностранных дел: «Едва ли есть в настоящий момент в Москве консульская должность такой важности. Это промышленная и – в определенном широком смысле – политическая столица России… Из депеш господина Локкарта вы увидите отличную работу, проведенную консульством с момента отъезда господина Клайва Бейли».
Но даже послы не в состоянии потревожить скучную рутину департамента старших клерков или казначейства. И не в закоснелом Уайтхолле, а в сердце моей бабушки нашло отклик письмо сэра Джорджа Бьюкенена. Пожилая дама, всегда испытывающая сильное волнение от успехов, получила большое удовольствие от похвалы, исходившей от посла. Я точно знал, как оформить свою просьбу. Мой брат Норман обеспечил всех нас превосходной формой для этого, когда был мальчиком и учился на первом курсе в «Мальборо»-колледже. При приближении дня рождения он написал бабушке следующее письмо:
«Дорогая бабуля, надеюсь, ты чувствуешь себя хорошо. Мне очень нравится в школе. В следующий вторник у меня будет день рождения. Здесь у всех мальчиков есть фотоаппараты, и они проводят время делая моментальные фотоснимки. Погода стоит хорошая, и мы больше играем в хоккей, чем в регби. Я учусь в четвертом классе, а нашего заведующего пансионом при школе зовут Тейлор. У него есть прозвище Трилби (дословно: мягкая фетровая шляпа. – Примеч. пер.). Он приходской священник и всегда говорит молитвы быстрее, чем кто-то, кого я когда-либо слышал. Надеюсь, что у тебя все в порядке, дорогая бабушка, и ты не находишь Эдинбург слишком холодным. На прошлой неделе я был первым по чистописанию.
Твой любящий внук Норман.
P. S.
У меня нет фотоаппарата».
Имея на руках такой козырь – а на этот раз он у меня был, – я мог сыграть на этой скрипке мелодию и получше. Я в ярких красках описал старушке шотландцев в России и роль, которую сыграли Брюсы, Гордоны и Гамильтоны в строительстве Петрограда и в победах Петра Великого. Разве не Лермонт дал России ее величайшего поэта? Я подробно остановился на знаменитых людях, с которыми встречался, описал обеды, которые давали мои коллеги и мои русские друзья. Мой постскриптум уверял ее в моей неизменной вере в окончательную победу при условии, что стоимость жизни не будет так расти.
Возможно, в своих мечтах (как я уже сказал, бабушка была честолюбивой дамой) она уже видела меня сплачивающего истощивших свои силы русских для наступления. Возможно, ее позабавила моя уловка точно так же, как намек моего брата на фотокамеру. Во всяком случае, точно так же, как он получил свой фотоаппарат, я получил чеки – чеки на щедрые суммы, которые решили мои финансовые затруднения и дали возможность, по крайней мере, держаться на плаву.
Да покоится ее душа с миром. Она была благородной женщиной и даже в дни моих неудач обращалась со мной лучше, чем я того заслуживал. Без нее я бы совсем потерялся в Москве, – эта мысль, я уверен, не сделает сон сотрудников департамента старших клерков менее спокойным. Пусть они не думают, что у меня на них зуб. Игра Уайтхолла, будто с ракетками и воланчиком, с расписками и другими расписками в том, что расписки не были выданы, известна со времен богов на Олимпе. В нее будут играть всегда. Вообще, в нее с удовольствием играют обе стороны. Я единственно жалуюсь на то, что в военное время правила игры должны быть не такими строгими.